Субботний читальный зал. В.Пикуль. Моонзунд. Прелюдия к заговору

Часть третья

Прелюдия к заговору

…в терновом венце революций

грядет шестнадцатый год.

Вл. Маяковский

Не пора ли нам разложить перед собой карту?.. Вот она — Балтика, колыбель флота российского, вся в раскачке порывистых шквалов, взлохмачена резким скольжением крейсеров. Петроград! Два часа ходу на утлом пароходишке финской компании — и над водой покажутся бастионы Кронштадта. Впрочем, сейчас не следует относиться к нему с почтением. Эта традиционная база давно устарела, а форты ее — музей отживших реликвий — в плесени прошлой славы. Тыловой Кронштадт больше похож на свалку кораблей неплавающих и людей невоюющих. Редко сюда зайдет с позиций боевой корабль, быстро залатает пробоину в доке, набьет, утробу углем и снарядами, снова исчезая в гневном просторе.

Мимо, Кронштадт, мимо! Плывем дальше, пока справа по курсу не откроется Гельсингфорс — главная цитадель линейных сил флота. Дредноуты, словно маятники, регулярно качаются между Ревелем и Гельсингфорсом. Ревель на юге огражден с моря батареями острова Нарген; Гельсингфорс на севере стерегут батареи мыса Порккала‑Удд, а водное пространство между ними Эссен завалил минами. Лишь вблизи берегов оставлены для прохождения своих кораблей узкие лазейки фарватеров. Оттого‑то германский флот не может войти в Финский залив, ибо напорется на минные банки. А сунется кайзер через фарватеры — его раздавят батареи Наргена и Порккала‑Удд. Вся эта система обороны столицы на морских ее подступах носит название — Крепость Петра Великого.

Финский залив кончился — справа по борту за мысом Ганга (который в старину звали Гангутом) нам откроются острые шпицы древнего Або. Здесь, между Ганга и Або, базируются в шхерах наши подводные силы. По ночам, стуча дизелями, отсюда выходят легендарные «Гепарды» и «Ягуары», «Ерши» и «Акулы», «Миноги» и «Барсы», которые сеют смерть врагу в четких квадратах карт, размеченных литерами засекреченных цифр. А за Або уже вырастают пред нами угрюмые скалы Аландского архипелага. Это и есть Або‑Аландская позиция Балтийского флота, которую не прочь захватить немцы, но шведы тоже зарятся на нее.

От устья Ботники снова навестим берега Эстляндской губернии. С открытого моря страну эстов ограждают два больших острова — Эзель и Даго, между ними и землею материка струится в отмелях и плесах Моонзундский пролив. В ту пору штурмана, подвыпив, любили горестно мурлыкать под гитару:

В Моонзунд идем, наверно, —

В Моонзунде очень скверно…

Да, это так. На мутном Кассарском плесе кораблям не разгуляться, а рукава Моонзунда не пропускают линкоры с глубокой осадкой. Выход один: землечерпалкам надо спешить, поднимая с грунта тонны камней и придонной грязи. Враг не ждет — торопитесь!

А если от самой Риги, читатель, поплыть вдоль песчаных пляжей курортов, мы попадем в Ирбены — узкое горло между Эзелём и Курляндией. Ирбены, как ты знаешь, невпроворот завалены минами — гуще, нежели фрикадельками суп в кастрюле щедрой хозяйки. Курляндия уже захвачена оккупантами, зато с мыса Церель (от Эзеля) Ирбены сторожат русские дальнобойные батареи.

Все эти позиции, вместе взятые, вкупе с кораблями и составляют именно то, что принято называть Балтийским флотом , сложное хозяйство которого обслуживали тогда 100 000 человек. Среди них не было кавказцев, мусульман Средней Азии, инородцев Севера и Сибири и лиц иудейского вероисповедания. В основном на флот брали русских, украинцев, белорусов, латышей, эстонцев и поляков. Среди офицеров были разные люди: начиная от потомков мифической царицы Савской, пленившей мудрого Соломона, и кончая каким‑нибудь захудалым офицериком из студентов‑технологов, который до флота бутерброду с колбасой бывал рад‑радешенек…

После бунта на «Гангуте» авторитет большевиков на Балтике сильно возрос, и весь 1916 год Балтика уже не ведала стихийных выступлений. В глубоком подполье шла партийная работа. Наступила скользкая пора безвременья, в котором удобно устраивать заговоры — за революцию или против нее!

* * *

Европа кровоточила. На забрызганном кровью ринге появились еще два бойца — Болгария (на стороне Германии) и Италия (на стороне Антанты). К труду в тылу привлекались теперь женщины, старики и дети, а в Германии — противу международных законов — даже военнопленные. Германия выстраивалась по утрам в длинные очереди, чтобы помазать сухую сковородку кусочком эрзац‑маргарина, чтобы заткнуть детям орущие рты мармеладиной из кормовой свеклы. Карточки, купоны, талоны… Продуктовая карточка немца, по иронии судьбы, стала оперативной картой Германии. Здесь царил не просто голод, а — как выразился В. И. Ленин — «блестяще организованный голод»! Антанта, вступая в 1916 год, заранее договорилась, что летом Россия перейдет в наступление, а французы ударят по немцам на реке Сомме. Кайзеру об этом сразу же доложили:

— Силы России истощены, однако наступать дальше в глубь варварской страны — значит утопать в области безбрежного. Несокрушима лишь Англия, мощь которой растет постоянно. Ваше величество, выход для Германии один: опередив планы Антанты, ударить по Франции, и этот удар болезненно отзовется на Англии…

На германских картах жирно выделили Верден — вот он, неслыханный жернов, на котором предстоит перемолоть французскую армию. Обрушился ураган чугуна, стали, горящей нефти и ядовитой химии. На сорок верст вокруг Вердена сразу все опустело. Но… Франция была жива! Французы быстро строили шоссе Париж — Верден. Собрав все такси, реквизировав все частные машины, Париж рассадил в них солдат и срочно бросил в мясорубку Вердена. Стоя друг против друга, две армии уничтожали одна другую. Верден заканчивал свое пиршество на цифре в миллион павших солдат.

В самый разгар битвы Франция обратилась к России с просьбой ускорить наступление. Наспех, в неряшливой небрежности, без парков и обозов, по весенней распутице русские солдаты пошли на немца у озера Нарочь, чтобы выручить Францию.

Генералы в утешение говорили солдатам:

— Вы не бойтесь — нас больше, нежели фрицев… Пройдем!

И потонули в крови и болотах. Каждая верста обходилась России в 7800 жизней, а взяли всего 10 верст. Если эти цифры перемножить, мы получим точную стоимость Вердена для России… Увы, кончилось время, когда Россия считалась непобедимой, когда в городах Польши

На улицах, как стих поэмы,

клики вокруг сливались в лад,

и польки раздавали хризантемы

взводам русских радостных солдат.

Кончилось это время. Теперь силен немец:

Он расскажет своей невесте

о забавной живой игре,

как громил он дома предместий

с бронепоездных батарей,

как пленительные полячки

посылали письма ему…

Бои шли уже под Двинском, от которого рукою подать до Пскова, а от Пскова… страшно даже помыслить: Псков — ключ от столицы. До самой оттепели русские самолеты забрасывали немецкие позиции открытками с картин В. В. Верещагина, на которых отображен весь ужас зимы 1812 года, героического для России. Но вряд ли открытки общины св. Евгении могли устрашить немцев…

— Россия не была готова к войне, — говорили одни.

— А что тут удивительного? — отвечали им другие. — Разве Россия когда‑либо была к чему‑либо готова? Это же ведь естественное ее состояние — быть постоянно неготовой.

* * *

Казалось, что море по весне снимало с себя зимнюю шубу, беспечно бросая ее на пески заснеженных пляжей. Громадные глыбы серых льдин выпирали на дюны, море толкало их дальше, и они с треском, давя новорожденных тюленей, лезли на опушки прибрежных лесов, срубая под корень вековечные сосны, льдины выбривали на плоских дюнах жесткие щетки кустарников.

После крепких морозов лишь в середине марта, задерживая действия флота, началась подвижка тающих льдов. Мощные пласты льда плотно забивали устья Финского и Рижского заливов — ледоколы ломали в торосах винты и рули, их бочкообразные борта трещали от безнадежных усилий проломиться через заторы. Над Балтикой кружили самолеты, высматривая полыньи и трещины.

Лишь к 1 мая флоту удалось закончить развертывание боевых сил. В ярком сиянии весеннего дня, поблескивая бортами, прошла героическая «Аврора» — тогда еще рядовой крейсер российского флота, сам не знавший своей судьбы.

…Весна! Как хочется жить — весной.

Громче из сжатого горла храма

хрипи, похоронный март.

Заговор в безвременьи

В час, когда волны Балтики окрашиваются кровью наших братьев, когда смыкаются темные воды над их трупами, мы возвышаем свой голос. С уст, сведенных предсмертной судорогой, мы поднимаем последний горячий призыв… Да здравствует справедливый и общий мир!

Из призыва балтийцев

1

Обводный канал за Лиговкой — тут «парадизом» и не пахнет. Быстро растущая столица раздавила дачную тишину и нежные рощицы. Петербургские предместья уничтожили акварельные краски природы, измазав окраину буднично‑серо, — вот и похилились набок дощатые заборы; словно намокшие червивые грибы, глядятся на мир хибары, вылупясь мокрыми глазницами подвалов.

По утрам режет ухо залихватский рожок от казачьих казарм: желтолампасные, с опухшими от безделья мордами, а в глазах — жуть и похоть, едет на водопой лейб‑казачье… Невесело здесь человеку, а Невский с его приманками — словно заграница чужая: туда от Лиговки на трамвае катишь, катишь. И жизнь на Обводном у людей — тоже серенькая, убогая, страстишки тут мелкие, никудышные, словно дети, не доношенные во чреве.

Но в юности все кажется хорошо! Даже зловонный Обводный канал — словно рай… И с гамом бежали мальчишки, оповещая:

— Витька Скрипов идет… Витька с флоту приехал!

Шел он по откосу канала сказочным принцем. Бушлат на нем до пупа (подрезан для лихости), а косицы лент бескозырки до самого копчика (подшиты для бравости). Клеши — хлюсть да хлюсть, так и мотаются слева направо, словно юбки. А чтобы мотались они пошире, в стрелки штанов свинчатка вделана. Смотрите, люди (особенно вы, бабы!), какой красавец прется в вашу захудалую житуху. Да, хорош парень — Витька Скрипов, юнга последнего выпуска из школы Кронштадта по классу сигнальной вахты…

Пришел он домой — под родную сень, из‑под которой вырвался на флот, чтобы не жить постылой жизнью мастеровщины. Мать при виде своего сокровища всплеснула руками:

— Сыночек мой… Надолго ли? Боже, вот радость‑то…

Отстранил он ее легонько. Убожество домашнее оглядел.

— Привет, мамашка! Чего это лампочку в пятнадцать свечей под потолок закатила? Аж клопа не видать, как ползет…

— Экономлю, сынок. Ныне все подорожало.

— Зато вот на флоте, мамашка, лафа нам всем! По тыще свечей сразу над башкой вворачивают… во такие лампы — с арбуз! И за свет платить не надо — у нас все казенное…

Мать робко тронула, на рукаве сыновьей фланелевки «штат», в круге которого красным шелком вышиты два скрещенных флажка.

— Это зачем же? — спросила. — Для красоты небось?

— А я, мамашка, по сигнальному делу в люди выхожу. С адмиралами запросто. Без меня они как котята слепые. Даже семафора прочесть не могут. Тут, мамашка, перспективы на все случаи жизни огромные… через эти вот самые флажочки!

В окна с улицы пялились дворовые дети, его разглядывая, разевали рты. Помылся Витька из рукомойника, фыркая, спросил:

— Ну, а ты, мамашка, каково поживаешь?

— Ныне я цапкой стала, — отвечала мать.

— Цапкой? Это… Ага, понимаю. Цапаешь, значит?

— Цапаю, сынок, — смущенно призналась мать. — У нас на Обводном все бабы цапать стали. Когда возы с сеном на базар везут, мы бежим за возами и сено с них цапаем. Когда горсточку. Когда и боле сцапаешь. И кнутом огреть могут… А к вечеру, глядишь, на хлеб‑то себе и нацапаю. Теперь по‑людски живу. У меня селедочка есть. Шкалик держу с осени. Не писал‑то чего? Изнылась.

— Не писал, мамашка, потому как человек я ныне секретный…

Прослышав, что к Марье Скриповой сын приехал, потянулись к ней подруги и товарки, соседки по домам на Обводном канале. Открыли форточку — повеяло весною в подвал. Мать, помолодев, скатертью стол застелила — повеселело тут. Бабы‑цапки пришли не пустые: кто с огурцами, кто с пирогом. Появилась и бутылка денатурата. Дворничиха Аниська, баба лет сорока пяти, плоскостопая, сисястая, с бесенятами в глазах, Витьку щипала:

— Ой, и хлебом меня не корми — только дай флотского!

— Анисья Ивановна, — отвечал ей Витька с достоинством, — ты флотских еще не знаешь. Вот возьму тебя в оборот да башкой об печку как хрястну… Мы, Кронштадтские, тонкости эти понимаем!

Орудуя возле плиты, смущалась мать:

— Витенька, — да что ты Аниське нашей говоришь‑то?

— А ничего! — напирала баба на парня. — Я вить вчера с мужиками бревна с баржи таскала. Я таких, Марья, как твой Витька, сама расшибу об печку…

Сели за стол. Юнга стал разливать цапкам денатурат по стопкам, рыжим от старости. Бабы жмурились, отнекивались:

— Ой, куды мне стока… домой не дойду! — Но пили исправно.

Витька гитару свою настраивал. Аниська его коленями жаркими толкала под столом и заводила безутешно:

Эх, загулял, загулял

парень молодой‑молодой,

в синей рубашоночке —

хорошенький такой…

Витька и сам спел — такое, чего не поняли цапки:

В Кейптаунском порту —

с какао на борту —

«Жанетта» выправляла такелаж.

Но прежде чем уйти

в далекие пути,

на берег был отпущен экипаж…

Мать сухонькой рукой трогала «штат» на его рукаве:

— Скажи, сынок, а это опасно или нет?

— Чего, мамашка? Флажками‑то махать… Не, это даже полезно. Физически развиваюсь. Умственно тоже.

Аниська сбегала к себе в дворницкую и, шмыгая большими красными галошами, натянутыми поверх валенок, шлепнула на стол еще одну бутылку.

— Ну, ин ладно! — сказала вся в запарке. — Приберегла до пасхи, а уж коли на нас такой парень свалился… пейте! Ну, Марья, тебе повезло. Не думала, что из сопляка твово такой матрос получится…

Мать ревниво следила за тем, как ее сын лихо глотал денатурат, как ронял с вилки на пол селедку и лез за ней под стол.

— Ничего, мамашка! В нашем ресторане завсегда так положено, что, не поваляв по полу, в рот не кладут…

Она держала на коленях его бескозырку, водила пальцем по золотым буквам ленточки, прочла надпись: «ВОЛКЪ».

— Витенька, а не опасно ли это?

— Волки‑то? Не, мамашка! Аниська тута волков опасней…

Был он не похож на иных обитателей Обводного — весь в добротном сукне и трикотаже, с упругим и сытым подбородком. К хлебу относился не как они — корки отламывал и бросал, избалованный. За столом бабы уже не веселились, а больше выли, опьянев, со стеклянными глазами. У одной — похоронная дома на комоде лежит, другая второй месяц с фронта вестей не имеет, похоронную ждет.

Витька, сильно окосев, утешал их:

— В этом годе непременно немчуру доконаем. Имею на этот счет самые точные калькуляции. Быть всем нам в ореоле… Ученые уже высчитали. Выходит так, что у русских кишки на два метра длиннее, чем у немцев. От этого им с нами никак не совладать!

Ночью Витька осторожно, чтобы не разбудить мать, вылез через окно на улицу и постучался в дворницкую.

— Кто там? — сонно спросила баба.

— Это я, тетя Аниська… открывай.

— Чего тебе, молокосос? Вот я матке твоей скажу.

— Говори кому хошь, а сейчас открой. Ты с кронштадтскими не шути. Я к тебе не лип — ты сама навинчивала…

Брякнула щеколда. В потемках предстала перед ним в нижней рубахе прекрасная дворничиха с Обводного канала.

— Тише… ведро тута стоит. Не сковырни.

— Ладно, — сказал Витька (и ведро с грохотом покатилось).

— Соседи‑то, господи, што обо мне подумают? — испугалась Анисья, ставя ведро на табуретку (и еще больше создавая шума)…

И стала она его первой женщиной в жизни. Витьке не было тогда и семнадцати лет — скоро стукнет.

* * *

На следующий день наступила пора прощаться. Мать прихорошилась, платок повязала. Надела кофту «козачок» с пышными рукавами, узкую в талии. Смотрела рассеянно, была она суетлива от волнения. Вот и вырос сынок. Вот и уходит.

— Ты уж скажи мне, Витенька, вернешься‑то когда?

— Не знаю, мамашка! Вот всех немцев перетопим… жди!

На дворе им встретилась дворничиха Аниська с метлой и железным совком, в котором дымились теплые лошадиные катыши. Прощаясь с Витькой, стала она пунцовой, глаз не смела поднять.

— Спасибо за компанию, — буркнула парню.

— Приятного вам здоровьица, — отвечал ей Витька…

Пошли к остановке трамвая; бежали следом мальчишки:

— Витька уходит… Витька Скрипов на флот пошел!

Вот и поезд, на вагонах которого еще старые таблички: «С.‑Петербург — Ревель». Едут больше военные, много сестер милосердия. Иные поверх халатов держат наопашь дорогие шубы, отбывающих сестер окружает родня, слышен французский говор. Мать в суматохе растерялась, хватала Витьку за рукав, на котором пестрели флажки сигнальной службы. Рядом с пассажирским на Ревель грузился воинский эшелон на Двинск. Ревели и стонали трубы духового оркестра, поселяя душу в печаль и разлад своим прощальным «На сопках Маньчжурии». Наперекор благородным флейтам визгливо вздрагивали в теплушках гармоники:

Ах, на што мне жизнь,

Ах, на што мне чин?..

Матерились солдаты, волокли по теплушкам пьяных, а они кочевряжились, шинели на себе разрывая, кресты показывая. Было на вокзале пестро, дико, бравурно и как‑то страшно.

Разлука, ты, разлука,

чужая сторона…

Войдя в купе, Витька распахнул окно, высунулся наружу:

— Ничего, мамашка! Вот выслужусь, тебе, может, и полегчает. На этих самых флажках большую карьеру можно сделать…

Мать, пригорюнясь, стояла на перроне, затолканная, со слезою в глазах, просила писать почаще, не пить и не курить. Брякнул гонг, вещая отбытие, суля разлучение. Витька вдруг подумал, что не поедет она в трамвае, а, пятак экономя, побредет до дому пешком, через всю длиннющую Лиговку. А завтра снова побежит за возами и будет цапать сено. Цапать до самого вечера. А мужики с возов будут взмахивать над ней кнутовищами…

— Мам, — неожиданно для себя сказал ей Витька, — ты уж меня прости. Я не всю правду тебе сказал… Я ведь, мам, добровольцем на «Волка», на подводную лодку, мам… буду под водой плавать!

Лязгнули колеса, и состав потянуло — как в бездну.

Через окно видел Витька Скрипов, как заметалась мать с ее последним напутствием, дрожащей щепотью крестила его издалека. Прорезав окраины ревом, паровоз уже прокатывал вагоны через мост над Обводным каналом — обителью Витькиного детства. Вагоны, вагоны, вагоны…

Молчали желтые и синие,

в зеленых плакали и пели.

А мать такой и запомнилась ему навсегда — с открытым в ужасе ртом. Только за Ямбургом Витька пришел в себя, осмотрелся среди попутчиков. В купе был еще один флотский — матросище здоровенный, на котором трещала по швам тесная форменка. Был он хмур и больше помалкивал. А на рипсовой ленточке его бескозырки написано вязью: «2‑й Балтийский флотский экипаж».

— Второй, — хмыкнул Витька ради знакомства. — А я через первый в Кронштадте проходил. Теперь на «Волке», знаешь?

— Знаю. Есть такая лодка.

— Мы — подводники, — похвастал Витька, — у нас и жратва лучше вашего. Какавы этой — хоть ноги мой… И крестов у нас много!

— Что‑то я на тебе крестов не вижу, — буркнул матрос.

— Не успел надеть. Эвон в чемодан свалил их… Ну их к бесу! Обвешаешься кады, так даже носить тяжело.

— Трави дальше до жвака‑галса… салажня ты паршивая!

— Это как сказать, — соловьем заливался Витька, наслаждая себя вниманием попутчиков. — На подлодках дураков не держат. Хотите закурить папиросу первого сорта «Пушка»? Пожалте…

Старичок напротив газетку «Вечернее время» отложил и спросил у матроса‑атлета:

— А вы, сударь мой, с какого же парохода будете?

— Мы гангутские… линейные! Сами будем в полосочку.

— О! Как это приятно, что вы нам встретились, — обрадовался старичок. — Ну‑кась, расскажите, что у вас там было. По газетам трудно судить, да и наврано порядочно…

Стал матрос говорить. Кратко. Обрывками фраз. О бунте «Гангута». И сразу померкла Витькина слава — уже никто и не смотрел в сторону юнги. Пришли послушать гангутского из соседних купе солдаты. Витька от зависти усидеть не мог на месте. Крутился. Дымом балуясь, вклинился в паузу разговора.

— Одно вот плохо, — сказал печально, — от баб этих самых ну прямо отбою не стало. Так и липнут, стервы, так и кидаются! Письмами тут закидали. Я, конешно, не отвечаю… ну их! А коли в Питер явлюсь, так по всему Обводному (я на Обводном живу) девки сами, как дрова, в штабеля складываются. Любую бери — не надо!

— А вы бы, молодой человек, — недовольно заметил старичок, — шли бы «пушки» свои на тамбур смолить… здесь и дети.

— Верно, — поднялся матрос с «Гангута», задевая широченными плечами спальные полки. — Пройдем‑ка… недалеко тут.

В тамбуре гангутский открыл дверь, молча взял Витьку, как щенка, за шкирку и на вытянутой руке выставил его из вагона наружу. Держал так в могучей клешне, а Витька семафорил там, ногами дрыгая, и визжал от страха… Неслась под юнгой темнущая эстляндская ночь, вся в подпалинах снега, в искрах и звездах, далеко впереди истошно орал локомотив, а прямо под Витькой чернела высокая насыпь путей, с грохотом отлетающая назад.

— Ой, дяденька, пусти… ой, уронишь! Пропаду ведь…

— Сукин ты сын, — отвечал матрос, встряхнув его над ночью, как тряпку. — Будешь еще заливать? Будешь о бабах трепаться?

— Ой, не буду больше, дяденька… только не вырони!

Матрос втащил его обратно в тамбур и захлопнул дверь:

— Ступай в купе и заяви при всех, что наврал. Из‑за такой сопли, как ты, девки в штабеля не складывались… Поди вот и сознайся честно, что бригады подплава ты и не нюхал!

Витька Скрипов жалобно всхлипнул:

— Не могу я так… что хошь, только не это!

— Почему не можешь правды сказать?

— Потому что я правду сказал… Я действительно на «Волка» направлен. Вот и документы могу показать… добровольцем!

Матрос с «Гангута» молча пошел в купе. Витька потянулся за ним. Этим гангутцем был разжалованный унтер Трофим Семенчук.

— Господин старший офицер, штрафованный гальванер первой статьи Трофим Семенчук, призыва девятого года, для прохождения службы на эскадренном миноносце «Новик» — прибыл!

Артеньев сидел на круглой вертушке в центропосту автоматической наводки, весь опутанный телефонными шнурами от ПУАО[1], и слушал доклады с мостика. Отмахнулся: мол, но мешай.

— Проверь первую фазу, — кричал он в телефон. — Ну, что у вас там, Мазепа? У меня контакта нет… Ищите дальше.

Семенчук свалил чемодан на палубу, одернул шинель. Кажется, все в порядке. Застегнут. По форме. При галстуке. Старшой занят. Даже не глянул. О чем они говорят?.. Опытный гальванер, он из перебранки центропоста с мостиком понял, что офицеры ищут разрыв в цепи между автоматом и дальномером. Дело знакомое…

Выбрав момент, Семенчук вежливо вставил:

— Ваше благородие, позвольте заметить?

— Ну, заметь, — неласково глянул Артеньев.

— У нас на линейных такая чехарда бывала. Легче дом в бутылке построить, чем разрыв в синхронности обнаружить. Ежели была у вас тряска хорошая, то отдались на пятом щитке дальномера два левых зажима: красный и зеленый… Извиняйте на этом!

Артеньев поглядел с подозрением и сказал в телефон:

— Игорь, тут один охломон прибыл… без лычек уже, ободрали. Кажется, дельное говорит. Я пришлю его к тебе наверх. — И сердито велел Семенчуку: — Отвертку в зубы и скачи на дальномер. Подожми синхронные клеммы… Подсоединишься на меня с мостика телефоном. Понял?

— Есть.

На мостике Семенчук сорвал жесткие чехлы с дальне‑мерных труб. Плюхнулся спиной в кресло наводки, и тубусы пружин глубоко просели от тяжести массивного тела. Щиток снять легко, хотя винты его в шторм засолились. Сунулся отверткой в разноцветную неразбериху достаточных контактов. Поджал красный и зеленый. Потом нацепил на голову наушники.

— Мостик — на ПУАО: даю отклонение педалью, следите за синхронностью. Начал! Угол — десять, двадцать, тридцать. Как у вас?

Дальномер, журча, словно весенний ручей, своим роликовым барбетом стал разворачиваться трубами‑гляделками, и — вровень с ним — пошли по горизонту все четыре пушки «Новика», пробирая жутью наводки пустынный рейд бухты Куйваста…

— Молодец, — похвалил его с днища корабля старший офицер. — Теперь переключи телефон на старшего минера Мазепу.

Мазепа выслушал Артеньева и повернулся к Семенчуку:

— Штрафной? Как фамилия?.. Ясно. Проваливай в первую палубу. После ужина возьмешь у баталеров хурду для спанья.

— Я еще не доложился по форме, ваше благородие.

— Ладно. Да зайди на камбуз. Скажи кокам, чтобы покормили…

Такого отношения к себе Семенчук никак не ожидал. Все‑таки что ни говори, он с «Гангута» разжалован и на подозрении — теперь, думал, зашпыняют. А вместо этого — койку получи, на камбузе покормят, и дела до тебя нет… Волоча по ступеням трапа парусиновый чемодан, зашнурованный по всем правилам флотской науки, он спустился в первую от носа корабля палубу.

— Какой‑то еще гусь к нам прется, — встретили его матросы.

— Я не гусь… с «Гангута» мы будем. Вот дали по шее — теперь на эсминцы перескочил. Здорово, ребята!

Это сообщение сразу все изменило: подходили, трясли руку и хлопали по груди, которая гудела от ударов, посадили в красный угол кубрика — под икону и под бачок с кипяченой водой.

— Большевик? — спрашивали. — Ты не бойся. Шкур нету.

Помня о конспирации, Семенчук отвечал уклончиво:

— Не. Мы так… шумим помалости.

Пошел на камбуз. Там коки уже отмывали баки под ужин.

— Слушай, — спросили, — мы Семенчука знаем, не ты ли был чемпионом от бригады линейщиков в Гельсингфорсе?

— Я.

— От обеда одни помои. Так мы тебе с табльдота… Навалили с гарниром, сверху офицерскую вилку воткнули.

— Трескай! Теперь за Минную дивизию будешь бороться?

Отвечая своим потаенным мыслям, Семенчук сказал:

— Отчего же? Можно и Минную дивизию в люди вывести…

Стоял на политой мазутом палубе, смотрел на рейд, ел. Тут к нему пришвартовался кондуктор со «штатом» рулевого на рукаве, в котором был штурвал вышит. Был он при «Георгиях» многих.

— Хатов я… А ты с «Гангута»? Чего вы там психовали?

— Да так. Завинтили нас. Макаронами обидели.

— Мало вас завинчивали. Ну ладно. После потолкуем…

Лучше бы он не подходил. Лучше бы с ним не встречаться. Хитрый и осторожный службист, кондуктор Хатов был отъявленным анархистом. Это он сейчас кресты зарабатывает, у начальства верным и хорошим считается. Погодите, придет время, и он зубами глотки рвать станет… Страшны черти из тихого болота!

2

Экипажи подводных лодок комплектовались исключительно из добровольцев. Принуждения не было: не хочешь под воду полезать — и не надо, тут же списывали без истерик. Бросалось в глаза резкое несоответствие в возрастах: офицеры, как правило, отчаянная молодежь, а команда — из людей, уже обвешанных шевронами за долголетнюю службу. Люди на подплаве быстрее надводников продвигались по таблице чинов. Здесь матрос, хороший специалист, имел возможность выслужиться в первый офицерский чин — прапорщика по Адмиралтейству. Многих привлекали и материальные выгоды, высокое жалованье. Столы команды и офицеров почти соприкасались, и на них стояли открыто — свежие яйца, мандарины, сгущенка, какао, шоколад, а каша была рисовая, да еще с изюмом.

В основном же служить под водой шли грамотные патриоты, любящие свое дело и отлично знающие, что ожидает их при малейшей оплошности. Офицерский состав лодок отличался от офицеров флота надводного. На субмаринах между начальниками и командой можно было наблюдать дружбу, скрепленную железной дисциплиной. Офицеры подлодок были намного образованнее офицеров‑надводников. Среди них встречались не только отпетые головы, но и выдающиеся инженеры‑изобретатели. Сама служба, полная отваги и риска, толкала их мысль к выдумке и рационализации. «Теория тут же проверяется практикой и… какой практикой! Ум человеческий на подлодках изощряется до предела. Приходится постоянно помнить, что на карту ставится своя и много других жизней» — так писал неизвестный офицер с подлодки «Волк», который укрылся под псевдонимом «Лейтенант Веди».

Русские подводники очень много писали. Они даже издавали журналы. Писали же не только мемуары, но даже учебники. Германия пристально следила за ними еще до войны. Б. А. Мантьев разработал теорию оптики перископа настолько, что фирма Цейса, украв патенты, строила перископы для германских лодок по его проектам. М. Н. Никольский «ударился» в чистую химию, работая над проблемой кислородного голодания экипажей и дизелей; он создал двигатель замкнутого цикла… Посмотришь на них — холостые лейтенантики, безусые мичманята, а как много они сделали для развития русского флота! Вот эти молодые люди от прогресса технического закономерно перешли потом к прогрессу социальному, и подплав почти целиком встал на сторону Советской власти…

Самая трагичная судьба выпала на долю геройской «Акулы». Командир ее, лейтенант Николай Александрович Гудима, изобрел дыхательный хобот, чтобы субмарина могла «дышать» и работать дизелями под водой. По сути дела, это изобретение было настоящей революцией в подводной практике, но… Последний раз «Акулу» видели возле берегов Эзеля. Пережидая сильный шторм, лодка отстаивалась на отмелях в секторе обзора наших постов. Имея на борту четыре мины для постановки их возле Либавы, она снялась потом с отмели и ушла в море. С тех пор прошло много‑много лет, но до сих пор мы ничего не знаем о судьбе «Акулы» и ее ученого‑командира.

В 1943 году дыхательные хоботы — под названием «шнорхель» — появились на гитлеровских подлодках Деница, и весь мир воспринял это событие как чрезвычайно важный фактор в войне на море. А в нашем флоте изобретение Гудимы было безжалостно забыто. Жаль, и даже очень жаль! Ведь еще в 1915 году три русские подлодки уже ходили в море под слоновьим хоботом «шнорхеля».

Сейчас Колю Гудиму вспомнили. Подтянутый и ловкий, нервный (даже на фотографиях это чувствуется), лейтенант Гудима весь в напряжении глядит вперед по курсу. На груди его — значок русского подводника, очень схожий с нагрудным знаком почетного подводника советского флота… Где ты, «Акула»?

В XX веке уже не верится в чудеса, но иногда мне кажется, что мы еще услышим с моря стук дизелей, и бесплотные тени прошлого молча, без суеты подадут на берег швартовы с «Акулы», корпус которой будет крошиться от ржавчины и коррозии.

Командир бригады подводного плавания контр‑адмирал Дмитрий Николаевич Вердеревский[2], абсолютно лысый, с глазами навыкате, человек умный и упрямый, открыл офицерское собрание:

— Итак, я вас огорчу. Швеция передала для нужд германского флота трехмильную полосу вдоль своего побережья. Используя эту полосу как безопасный коридор, кайзер сейчас выкачивает из шведов уголь, сталь, крупу, сало, машины. А мы не имеем права войти в эту трехмильную зону.

— Почему? — заговорили подводники.

— Чтобы не нарушить нейтралитет.

Вполне академичный ответ Вердеровского:

— А мы, русские, нарушать не станем. В пору всеобщего безумия, охватившего мир, русский флот должен сохранить гуманные принципы военного благородства. Уже известны случаи варварства, когда спасенных из воды немцев британские моряки, наши доблестные союзники, подвергали пыткам на своих кораблях…

Возле Вердеревского — его флагманский минер, щеголеватый Кукель‑Краевский[3], который щедро подлил масла в огонь.

— Хочу предостеречь, — сказал он. — На Балтике обнаружился новый фронт. Шведские корабли взяли на себя недостойную обязанность конвоировать немецкие корабли вблизи своих берегов, и теперь противник идет под охраной флага нейтрального государства.

— И это вы называете нейтралитетом?

— Да, — чеканил в ответ Вердеревский, — Россия будет сохранять нейтралитет, невзирая на явное его нарушение шведами…

Встал дерзкий командир «Барса» — Николай Ильинский:

— Известно ли моему адмиралу, что подводная лодка «Сом» погибла со всем экипажем, протараненная шведским кораблем? У меня немало примеров, когда шведы, идя на таран, в гармошку закручивали наши перископы. Может, и гудимовская «Акула» нашла себе гроб благодаря заботам нейтральной Швеции о желудках подданных германского кайзера?..

Трехмильная зона — это больше пяти километров, насыщенных богатой добычей, и Вердеревский не давал своим подчиненным ворваться в этот зверинец, где за вольером робкой дипломатии бегают жирные немецкие звери… Заговорил самый юный участник собрания — старший офицер «Волка», лейтенант Бахтин[4].

— Германия варварски топит детей и женщин, немцы взрывают наши госпитальные суда, а мы разводим с врагом сопливый гуманизм. Если в Германию плывет даже щепка, — говорил Бахтин, — надобно топить и щепку! Союзом гамбургских судовладельцев руководят не бюргеры, сейчас не время Ганзы, их кораблями двигает германский генштаб, повинный в порабощении славянского мира. Разве не так?

Вердеревекий, сверкнув лысиной, повернулся к флагману:

— Сергей Андреич, скажи хоть ты… я устал!

Кукель‑Краевский, нетерпимый в споре, заключил:

— Подплав должен исполнить долг даже в том случае, если ваши руки связаны дипломатией. Старайтесь выманить противника из нейтральной зоны, чтобы торпедировать его…

— Чем выманить? Пряником?

— Расходитесь, господа. Вопрос решен…

«Волк» качался под сенью пирса, готовый сняться со швартов. Командир был болен, и лодку уводил старший офицер Бахтин. На сходне его встретил боцман, представив нового сигнальщика:

— Во, салажня! Семнадцати нет, а уже под воду лезет.

— Я добровольцем, — торопливо сообщил Витька Скрипов. — Уж сколько юнг хотело на подлодки, а уважили одного меня.

— За что же такая честь?

— Лучше всех семафорю. За мной не угнаться.

— Ладно. Полезай в люк, — улыбнулся Бахтин.

Саше Бахтину был тогда 21 год — недалеко от юнги ушел. Отличный возраст! Именно в таком возрасте флаг‑капитаны Нельсона решали судьбу Трафальгара и всей Англии… У лейтенанта железная воля, острейший разум, реакция в риске стремительная. И потому солидные, все в крестах и шевронах кондукторы, которым уже на пятый десяток, тянутся перед юношей в нитку… От этого лейтенанта с детскими пухлыми щеками зависит их жизнь, их судьба.

— Открыть напиток храбрецов — шампанское… Снимаемся!

* * *

Итак, им предстояло побеждать, строго выполняя нормы международного права, которые уже давно не признавались противником. Ловить врага на сложных фарватерах в те редкие моменты, когда он вылезет из нейтральной зоны. Задача совсем непростая, если учесть, что маркировка бортов и труб германских кораблей была нагло фальшивой. Немцы — в нарушение всех правил — ставили на себе маркировку нейтралов или, закрасив марки, шли в Германию, вообще не имея никаких опознавательных знаков.

«Волк» стал проворачивать дизеля, сильно чихавшие до разогрева, матросы завели граммофон, и над уходящей из Ганга лодкой, душу всем надорвав, жалобно пропела Плевицкая:

Ох, и грошики — вы мои медные!

Ох, ребятушки — вы мои бедные!

3

Хороший сигнальщик — это драгоценность.

Лейтенант Веди

Из дизельного отсека летела отчаянная пальба, будто целый полк стрелял из винтовок, — это громыхали клапаны прогревшихся дизелей. Из выхлопных клапанов лодки четко выбивало зловонную пульсацию отработанных газов. «Волчица» (как любовно называли моряки своего «Волка») ныряла в волнах, пронзая их узким акульим телом. С мостика свалился по трапу, отряхивая реглан от воды, Саша Бахтин:

— Идем в квадрат Ландсорта… поругаемся со шведами!

Витька Скрипов, безмерно счастливый оттого, что не стал на качке блевать, как худая кошка, нес вахту на мостике. Бинокли заплескивало морем, «чечевицы» быстро мутнели; бинокли на шкертиках часто спускали с мостика в рубку, где их протирали, крича: «Готово! Тащи…» Вблизи шведских берегов Бахтин приказал:

— Принять десять тысяч литров в цистерны.

«Волчица» долго не отрывалась от поверхности, словно жалея расставаться с солнцем, а потом круто вошла в падение на глубину. Юнга впервые осознал по‑настоящему, что такое пучина моря. В круглых пузырях смотровых стекол сначала возникла игривая желтизна. Потом вода, отяжелев, сделалась зеленоватой, но солнечные лучи еще пробивали ее насквозь. Постепенно она становилась свинцовой, и черный бархат мрака совсем задернул рубочные окна.

— Надо выспаться в тишине, — сказал Бахтин, сладко зевнув.

Тишина… На лодке все уснули, кроме дежурного. Им‑то хорошо спать, а каково Витьке, который не может опомниться при мысли, что валяется на дне моря. «Вот бы мамашка посмотрела… ух, и вою же было бы!» А ему ничего, даже приятно. На столе пялится труба граммофона, расписанная лазоревыми цветочками. Юнгу поразило, как его встретили на лодке. Будто родного сына.

Часа эдак через три Бахтин был уже на ногах и шел от носа лодки, неся в руке никелированный электрочайник, фыркающий паром.

— Эй, ребята! — будил он команду. — Кто стащил у меня из каюты книгу «Подарок молодым хозяйкам»? Надо бы к обеду какой‑нибудь салатишко соорудить… чтобы помудреней!

Над хвостами торпед, готовых втянуться в трубы аппаратов, зябко помигивала «пальчиковая» лампа‑свеча перед образом Николы‑угодника (иных святых на флоте не признавали, а этот служил по водной части). Подвсплыли. Бахтин провернул перископ:

— Норчепингская бухта… Начинаем охоту.

Корпус лодки, как хорошая мембрана, чутко воспринимал все подводные шумы. Где‑то в отдалении кромсали воду винты чужих кораблей. Звуки были различны, и боцман сказал юнге:

— Слышишь? Хрю‑хрю‑хрю… Будто свинья жизни радуется, когда ее утром из хлева выпущают на гулянку. Это тяжелогрузные пароходы. А вот визг такой, будто тарелки мокрые протирает кто‑то. Это, братец, наши враги злейшие — эсминцы где‑то шныряют…

Первым в объектив перископа залез «швед», и Бахтин его пропустил мимо. А вскоре линзы отразили черный борт корабля. Без флага. Без маркировки. Провыл мотор — перископ на стальных тяжах уполз внутрь лодки, словно обожравшийся удав в потаенное гнездо.

— Продуть балласт… к всплытию!

Сейчас там, наверху, весь в солнечных брызгах, вырывался над морем стальной нос «волчицы».

— Александр Николаич, — спросил боцман, — а кто там?

— Купец.

— Худой?

— Нет. Жирный. Едва тащится…

Витька Скрипов вязал к шесту андреевский флаг, а ниже его — флажок «како», что по Своду означало: «Имею для вас важное сообщение». Многое было непонятно для Витьки. Лодка еще не откачалась балластом, палуба «Волка» была еще под водой, а люк уже поспешно раздраили, и здоровенные комендоры прыгали с мостика прямо в море. Да, прямо в волны, под которыми ноги их привычно находили погруженную палубу. Из такого гиблого положения, чуть ли не до пояса в воде, они ловко открыли огонь из пушки.

— Предупредительным! Бей, ребята, под нос…

На мачту «купца» взлетело черно‑красное полотнище с орлами.

— Открылся, фриц, — усмехнулся Бахтин. — Скрипов, вздымай на шест: «Возможно скорее покинуть судно». Немцы народ дисциплинированный, иметь с ними дело — сущее наслаждение…

Это верно: немцы быстро заполнили шлюпки и отвалили. Сами жестокие с врагом, они не ждали милостей и от противника.

— Левой торпедой… пли! («Левая вышла», — перекатывалось на лодке.) Правой… пли! («Правая вышла», — сообщали минеры.)

«Волчица» при этом подпрыгнула из воды, потеряв на залпах две тонны своего веса. Серебристые тропинки от следа торпед вытянулись вдаль. Грянул взрыв, очень близкий. Рискованно пронесло обломками. Корабля не стало. Витька пялил глаза на чистое море.

Бахтин через мегафон подозвал к себе шлюпки с немцами:

— Капитан… кто капитан? Какой был у вас груз?

— Железная руда. Порт назначения — Гамбург.

— Отлично, — повеселел Бахтин. — Вот у Гинденбурга сразу убавилось пушек… Кэп, прошу вас к себе на борт с судовым журналом. Остальные свободны. Берег здесь недалек. Желаю удачи.

Оставшиеся в шлюпках немцы, как по команде, учтиво привстали со скамеек и дружно подняли над головами фуражки. Бахтин в ответ тоже салютовал им своей «фуранькой» — мятой, как у британского марсофлота. «Волчица» опять начала пальбу дизелями, вспахивая море дальше. Немецкий капитан достал трубку, но дымить не разрешили. Бахтин протянул ему пачку жевательного табаку:

— У нас не курят, кэп. Вот, можете пожевать…

Капитан заплакал, с яростью закусив сразу полпачки. Желтая слюна потекла по его подбородку. Пленного увели в нос, снабдив стаканом горячего чая и большим куском ситного хлеба.

Второй германский корабль носил нежное имя «Бианка», и с ним пришлось повозиться. Открыв огонь из замаскированных пушек, немцы рванулись в сторону шведского берега. «Волк», напрягая дизеля, погнался следом. Витька ошалел от увиденной им картины… Нос «волчицы» то взлетал высоко, то рушился в пропасть, волна стегала через пушку, срывая за борт ящики с унитарами. Волна за волной, выстрел за выстрелом — на сильной качке не попадали! Старшину смыло от пушки, но он схватился за штаг и уцелел. Казалось, еще один рывок машинами, и «Бианка» укроется в спасительной зоне. Удачным снарядом под винты комендоры ее застопорили. Плененный капитан оказался непокладист и стал орать:

— Я требую декларации с заходом в нейтральный порт для заверения нотариусом бандитского нападения в нейтральных водах.

— По возрасту я гожусь вам в сыновья, — отвечал ему Бахтин. — Вы же серьезный человек, кэп, и поверьте, что мне неловко выслушивать от вас подобные глупости…

Навстречу шли сразу три корабля — два шведских охраняли один немецкий, тяжко просевший в море ниже ватерлинии. Наверное, опять руда для заводов Крупна в Эссене. Дали команду — к пушкам. Бахтин решил топить немца на глазах конвойных судов. Риск был страшный: шведы могли накинуться и затоптать лодку килями.

— Но… пусть попробуют, — озлобленно выругался Бахтин.

Дерзость русских подводников ошеломила шведов: они застопорили машины и в отдалении пронаблюдали, как русские мгновенно разделались с рудовозом. На этот раз в шлюпках оказались две женщины, а рядом с ними, обнимая сразу обеих, качался капитан рудовоза «Кольга».

— Я вас умоляю, — взывал он к подводникам. — Это моя жена… У нас медовый месяц… Умоляю — не разлучайте.

— Здесь две жены. Какая ваша?

— Вот эта.

— А вы, фрейлейн? — окликнул Бахтин другую женщину.

— Я горничная…

Капитан был еще слишком молод, и он горько рыдал.

— Желаю счастья в семейной жизни! — крикнул ему Бахтин и захлопнул над собой крышку люка. — Принять балласт!

Ушли на глубину, продвигаясь на ровном движении электромоторов. Дизеля, отдыхая, медленно остывали от горячей работы боевого дня. Витьке тоже пришлось сегодня немало поработать, таская шест с флагами, меняя сигналы, и Бахтин похвалил его:

— Старайся и дальше. Главное — точность исполнения…

Крейсерство продолжалось. Но немцы теперь шли точно в канале, почти касаясь бортами шведских берегов, и трогать их там нельзя, чтобы не нагнать паники на министерство иностранных дел… Вечером германская подлодка, забравшись под тень берега, выстрелила в «Волка» торпедой. Следа ее не заметили, но при погружении слышали, как торпедные винты прошелестели совсем рядом. Это хорошо поняли и пленные капитаны — они завертели головами, глядя над собой, как это бывает с людьми, когда над ними жужжит шмель. Батареи скоро израсходовали энергию, и Бахтин велел перейти на режим «винт — зарядка», при котором один дизель толкал лодку вперед, а второй работал на динамо, питавшее аккумуляторы. При появлении самолета опять нырнули. На запуске моторов ударило рычагом в живот старшину, но он успел дать лодке движение, а потом замертво свалился на кожух. Аэроплан сбросил бомбы, которые словно выстегали «волчицу» плеткой: чух… чух… чух!

Витьке все было очень интересно, и он наслаждался. За вечерним чаем, когда лежали на грунте, команда крутила граммофон, и матросам пела на дне моря Настя Вяльцева: «Захочу — полюблю», «Нет, шалишь!», «Гайда, тройка» да «Ветерочек».

— Вот это баба! — восхищались матросы. — Посуду господам мыла, а теперича сорок мильонов нахапала и мужа отхватила… куда там! Я видел ее… худуща, стерва! Одна кожа да кости.

— Ей мильона не жаль, — рассудительно отвечал боцман. — У нее талант, штука редкая. Зато вот питерских гадов, которые с бензином да селедкой шахер‑махеры делают, их давить надо…

— А теперь — мою любимую, — попросил из каюты Бахтин.

Его уважили, и отсеки «волчицы» наполнились, словно гибельной водой, роковым басом Вари Паниной:

Я грущу, если можешь понять

мою душу, доверчиво‑нежную…

Бахтин чиркнул спичкой. Она разгорелась. Следя за ее ровным пламенем, юный командир сказал:

— Дышать пока можно. Утром продуемся… Спать, спать!

* * *

Утром спичка пшикнула серой и не загорелась.

— На всплытие! Проветримся…

Через перископ Бахтин увидел перископы неизвестной лодки. Воздетые «карандаши», сверкая на солнце оптикой, двигались почти рядом. «Кто она? Наша? Немецкая?» Лучше не выяснять, а то бывали случай, когда свои врежут торпеду с испугу — потом разбираться поздно. Боцман лодки рассказал при этом, как перед войной на маневрах Черноморского флота нашлись идиоты‑шутники: на катере подплыли к перископам, накинули на линзы мешок и… завязали.

— То‑то хохоту было в Севастополе, — закончил он свой рассказ и мрачно добавил: — А командир лодки… поседел! Как лунь…

Вблизи финских берегов встретили миноносец, с мостика которого «волчицу» тремя свистками просили остановиться.

— Умники, — ворчал Бахтин. — Немцы ведь тоже свистеть умеют. Скрипов, подними позывные. Да отмаши им на флажках: «Волк. Точка. Идем на Гангэ. Точка. Чего надо. Вопрос».

С миноносца предупредили, что где‑то здесь поблизости прошмыгнул германский сторожевик — пусть на лодке поберегутся.

— Всем вниз! Бери снова балласт… опять ныряем.

Витьке надоело таскаться по трапам с флажками, и он решил их спрятать на мостике. А чтобы они не всплыли при погружении лодки, он свернул их в трубочку и засунул под настил рубок.

— Прыгай! — сказал ему Бахтин, последним спускаясь с мостика.

Над головой командира с сочным прихлопом упала тяжелина люка. Стоя на трапе с покрасневшим от натуги лицом, Бахтин задраивал последние кремальеры винтов. Лодка погружалась, и палуба уходила из‑под ног, словно людей спускали в быстроходном лифте.

Все было как надо. Как всегда, так и сейчас…

— Вода ! — закричали вдруг. — Клапан не провернуть!

Через шахту вентиляции вода хлынула в машинный отсек. «Волчица», перебрав балласта, ускорила свое падение. Палубу уносило стремглав, и душа расставалась с телом. Никто не понимал, что случилось с исправной лодкой. Она падала, падала, падала… Вода вливалась в нее — бурно, гремяще. Если звук «щ» продолжать без конца, усилив его во много раз, то это и будет шум воды, рвущейся внутрь корабля. И вот лодка мягко вздрогнула.

— Легли, — перевел дыхание боцман.

— Грунт? — спросил Бахтин штурмана.

Быстрый взгляд на карту:

— Вязкий ил…

По шуму воды трюмные установили, откуда она поступает. Бахтин сорвал с себя китель и подал пример команде, Засунув его в трубу вентиляции. Потянул с себя штаны — туда же! Теперь все раздевались, с бранью пихали в трубу фланелевки, тельняшки, бушлаты, свитеры. Давлением моря эту «пробку» вышибало обратно в отсек. Кальсоны облипали тела разноликих людей, которые, блестя мускулами, облитыми маслами и водой, ожесточенно дрались за жизнь. За жизнь корабля, которая была их жизнью.

— Почему холостят помпы? — надрывно спрашивал Бахтин.

— Не берут, мать их… не сосут воду. Замкнуло…

— Кидай жребью, — изнемог в борьбе боцман, — кому первому в люки выбрасываться. Ломай спички, чтобы судьбу делить. А эвтого сопляка (он прижал к себе Витьку, как отец родной) без жребию первого выкинем. Молод еще — жить да жить…

Море уже подкрадывалось к электромоторам, коллекторные щетки которых сильно искрили в воде. Бахтин вмешался в жеребьевку:

— Да не сходите с ума! Или не знаете, что на выкидке два‑три из вас живыми останутся? Это не выход из положения…

Вода вдруг заплеснула ямы аккумуляторов. Седые волокна газа потекли над головами людей, которые хватали себя за горло от резкой боли, ползли на четвереньках.

— Хлор , братцы… Выбрасывайся, пока не сдохли!

— Назад, — зловеще произнес Бахтин. — Прочь от люков!

Свет в лодке погас, и только из рубки брезжило сияние лампады от иконы Николы — хранителя всех плавающих. Бахтин, задыхаясь, приник к воде, с поверхности которой обожженными губами хватал последние остатки воздуха. Сейчас на лейтенанте пучком сошлись взгляды всего экипажа «волчицы». Только он! Один лишь он может спасти их.. «Спасешь ли ты нас, Саша?» Сбившись плечами в плотную стенку, матросы ждали приказа. Отравленные падали между ними, и товарищи поддерживали их головы над водою, чтобы они не захлебнулись. Штурман сказал Бахтину, что им уже никогда не всплыть…

Надрываясь в кашле от хлора, Бахтин хрипато выдавил из себя:

— Не пори ерунды. Отдавай подкильный балласт. Со времени постройки «Волка» как укрепили балластные чушки под килем, так и плавали с ними. Даже забыли, что такой балласт существует. В нужный момент Бахтин вспомнил… Под килем лодки неслышно освободились от корпуса свинцовые пластины и легли на грунт. Выпучив глаза от напряжения, Бахтин прокричал:

— Весь воздух… весь!.. весь на продутие!

С ужасным помпажем, похожим на взрывы, сжатый воздух баллонов стал выбивать воду из цистерн. Насколько хватит его? Справится ли он с водою? Ведь лодка полузатоплена изнутри…

Стрелка глубомера слабо дрогнула под запотевшим стеклом.

— …Восемьдесят… семьдесят шесть… всплываем!

Всплывали! Всплывали! Всплывали!

— Как только всплывем, — простонал Бахтин, — первым делом выяснить, отчего в шахту поступала вода…

В раскрытом люке показалось чистое небо, и к лейтенанту, кашляя со свистом, подошел боцман:

— От всей нашей команды… велено мне вас поцеловать.

Бахтин был близок к обмороку. Поддерживая спадавшие кальсоны, которые пузырями провисали на коленях, он вдруг захохотал:

— Ну, если лучше барышни не нашли, то… целуй!

Его поцеловали, и лейтенант вроде ожил:

— Вентиляцию на полный… отравленных — наверх сразу.

Их складывали на палубе, как трупы. Вдали был виден тающий дым миноносца, и тут все поняли, что катастрофа длилась считанные минуты. Причину аварии искали недолго. С мостика резануло воплем, почти торжествующим:

— Нашли причину… флажки !

Бахтин взобрался по трапу наверх:

— Где нашли?

Ему показали под настил рубки. Флажки были засунуты прямо под клапан вентиляции. От этого клапан не сработал, и вода при погружении беспрепятственно хлынула внутрь лодки.

— Где… этот? — спросил Бахтин.

Витьку Скрипова наотмашь треснули флажками по морде:

— Твои? Ты их засунул туда, мелюзга поганая?

Только сейчас Витька понял, что случилось.

— Братцы! — упал он на колени перед людьми. — Убейте меня, только простите… братцы, не хотел я такого… Боцман тряс его за глотку:

— Да мы ж семейные люди… у нас дома дети… внуки имеются! Гаденыш паршивый, я тебя научу, как флажками кидаться…

Витька принимал удары как должное возмездие.

— За ноги его и — за борт! Даже щепки не бросим…

— Тока бы до Гангэ добраться, а там, дома‑то, мы тебе, паразиту, все руки и ноги повыдергиваем…

— Снять его с вахты, — велел Бахтин, и в корме с грохотом провернули дизеля («волчицу» уже проветрили от хлорки).

Витьку пихнули вниз, загнали его в носовой отсек.

— Вот тебе приятели! — И за спиной бахнула дверь.

Пленные капитаны, кажется, догадались, что их новый компаньон — виновник аварии. Они сердито жевали табак. Присесть возле немцев юнга не решился, а прилег, как на бревне, на теле запасной торпеды. Дизеля стучали, стучали, стучали… Потом они разом смолкли, и отсек заполнило ровное звучание тишины. Было слышно, как разорались матросы при швартовке, подавая концы на берег.

Конец всему. «Волчица» уже дома — в Гангэ.

— Вылезай, — позвали сверху.

Немецкие капитаны тщательно проверили — все ли пуговицы на их мундирах застегнуты, и пошли к дверям, где долго препирались между собою — кому идти первому. Следом за ними, задевал ногами за комингсы, боясь поднять голову, поплелся и Витька Скрипов.

— Списать его к черту! — приказал Бахтин. — Как непригодного к службе на подплаве… нам такие щибздики не нужны.

На причал выбросили его шмотье, которым еще вчера он так гордился. Форменка в обтяжку, брюки клешем. Теперь все белье было мокрое, насквозь пропиталось удушливым запахом хлора. Витька уже не плакал. С причала он низко поклонился команде:

— Только простите. Я уйду, но… простите меня.

— Иди, иди, салащня худая… Проваливай в Або!

* * *

В городе Або нет флотского экипажа — есть полуэкипаж. Попав в него на переформирование, юнга Скрипов в первую же ночь прокрался в умывальник, перекинул через трубу веревку и сунулся шеей в удавку петли. Красные флажки заплясали в его глазах…

Так закончился первый выход на боевую позицию.

4

Теперь все чаще слышал Артеньев среди машинной команды: «Ленька да Ленька!» Кто этот Ленька? Выяснилось, что так стали называть инженер‑механика Дейчмана — дослужился!

— Я потомственный дворянин, — заметил старлейт при встрече, — и я могу бояться гнева низов, случись революция. Но ты, несчастный конотопский огородник… чего ты завибрировал раньше срока?

Дейчман на этот раз озлобился.

— Ты сухарь, — сказал он. — Ты обставил свою жизнь портретиками покойников, и они заменяют тебе общение с живыми людьми. А я не могу так… Я рад, да, я рад, что вырвался из круга ложных кастовых представлений.

— И после этого стал для своих подчиненных «Ленькой»?

— Время идет, и смотри, как бы тебе тоже не пришлось измениться. Но тогда будет поздно, — с угрозой произнес Дейчман.

— Мне изменять себя не придется. Будет у нас революция или не будет ее — безразлично. Я стану требовать дисциплины и порядка в любом случае. И пусть меня лучше поднимут на штыки, но «Сережкой» я для матросов не стану. Жалеть придется тебе, а не мне!

«Новик» пришел в Або — город, который любили русские моряки. Каждый город на Балтике имел свое незабываемое лицо. Гельсингфорс, созданный на замшелых скалах, был целиком устремлен в будущее. Ревель еще струился узкими улицами в прошлом средневековой Ганзы. Або оставался для Артеньева непонятен, и он всегда приглядывался к нему с удвоенным вниманием. Конечно, после пожара 1827 года здесь не осталось той древности, которая способна восхитить человека. За один день пламя уничтожило не только дома, но даже планировку старинного города. Або возродился уже в новом виде — с характером города почти российского. Было в нем что‑то даже от Петербурга — гранит строгих набережных, мосты с чугунными решетками, а протекающая через город Аура напоминала петербуржцам о родной Фонтанке; река текла не по‑фински смиренно. Здесь еще при Елизавете Петровне граф Брюс заложил русскую верфь. Она разрослась в большой завод, и на всех морях и океанах часто встречались российские корабли с корпусами и машинами знаменитой фирмы «Вулкан»…

Здоровая, с полными руками и ногами девушка, опоясанная красным корсажем, встретила Артеньева в гостинице поклоном.

— Год моргон, — сказала по‑шведски.

На вопрос Артеньева, где остановился лейтенант по фамилии Паторжинский, она отвечала с четким книксеном. По удобной лестнице с резными перилами старлейт поднялся в номер «софкамморы». Его встретил симпатичный шатен.

— Паторжинский, Вацлав Юлианович, — назвался он.

— Очень приятно. Вы назначены штурманом к нам? Добро. У нас штурмана смыло, когда легли в циркуляцию коордоната…

— Кофе? — любезно предложил Паторжинский.

Поляки всегда аккуратны, как будто с утра готовы к любовному свиданию. Отогнутые лиселя на воротничке Паторжинского были идеально открахмалены… За кофе они разговорились.

— Сейчас газеты пишут о пане Пилсудском, который в Австрии создал польские легионы, воюющие против нас. Вы лучше меня знаете истину… Скажите, что нам, русским, ждать от поляков?

— Я никогда не одобрял Пилсудского, — ответил штурман. — Поляки имеют немало поводов для обид на Россию, но они исторически будут не правы, примкнув к немцам… Когда мы говорим о самостоятельности Польши, это не значит, что мы враги России и русского народа.

Артеньев поморщился от резкой боли в ключице.

— Я понимаю, — сказал он, кивнув.

— Перед самой войной, — охотно продолжал Паторжинский, — я провел свой отпуск на торжествах юбилея Грюнвальдской битвы. Вы, русские, почти не заметили этой даты. Но мы помним, что среди польских знамен были и русские хоругви… Вы морщитесь?

— У меня болит… вот тут. Не обращайте внимания.

Этот разговор о самостоятельности Польши они продолжили в кают‑компании эсминца, и неожиданно возник скандал. За минером Мазепой иногда водился грех «хохлацкой автономии», но Артеньев никак не ожидал, что он ляпнет грубую фразу:

— Польша — такого государства я не знаю.

— А поляков как нацию, знаете? — спросил Паторжинский.

— Что‑то слышал, — с презрением ответил минер. Артеньев встал между ними — как старший офицер корабля:

— Господа, кают‑компания эсминца — не говорильня для политических диспутов… Прошу прекратить! Иначе я прикажу завтраки, обеды и ужины подавать вам в каюты…

Вскоре из сообщения британского посольства в Стокгольме русское Адмиралтейство установило, что на днях Швеция отправляет в Германию 84000 тонн железной руды для фирмы Круппа, — и эсминцам снова нашлась боевая работа. С костылем в руках прибыл адмирал Трухачев. Дивизия встретила его криками «ура», и под желтой кожей на лице. Колчака нервно передернулись острые скулы… Трухачев испытал неловкость.

— Дети мои, — сказал он матросам, — я тогда с трапа низко упал да высоко поднялся — меня перевели на крейсера. У вас теперь новый отличный начальник — Александр Васильевич Колчак…

Трухачев хотел, наверное, чтобы Колчаку тоже крикнули «ура». Но флаг Колчака в полном безмолвии вспыхнул на мачте.

— Пошли! — сказал начдив фон Грапфу.

* * *

Спасибо покойнику Эссену — приучил флот плавать в шхерах, где сам черт ногу сломит. Конечно, Паторжинский был весь в поту, словно мешки таскал, но зато и шли великолепно. Два дивизиона — нефтяной и угольный — ловко срезали повороты среди подводных скал и рифов. Матросы с любопытством озирали финские хутора, сравнивали их красоту и благоустройство с русскими деревнями. Артеньев, стоя на полубаке, вмешался в их разговор:

— Вот вы финским мужикам завидуете. А чем завидовать, взяли бы да у себя дома такой же порядок завели.

— Нет, у нас такого не будет, — с грустью отвечали матросы. — И сами не знаем — почему, а только нам в таком порядке не живать. У нас и отхожие в деревнях… покажи их кому порядочному, так он лучше до крапивы сбегает!

Авторитетно вступил в беседу боцман Слыщенко.

— А вот немчура, — сказал он, — она так считает, что вся эта самая культура с гальюнов начинается.

— Вранье, — не поверили матросы. — В унитазах не тесто месить к празднику. Вся культура от мыла происходит. Кто на душу больше мыла в году употребит, тот и культурнее.

Артеньев повернул к мостику, сказал на прощание:

— Тоже неверно. Статистика говорит, что больше всего мыла на душу употребляют медные эскимосы в Канаде. Но они мылом не моются — они мыло едят. Культура нации заключена во всеобщей грамотности населения и в высокой образованности интеллигенции…

На мостике его встретил запаренный Паторжинский, перебегавший, как резвый конь, от главного компаса до путевого.

— Хронометры что‑то барахлят у вас, — сказал он. — Но сейчас эта волокита кончится: выходим в открытое море…

Вышли! Облокотясь на обводы мостика, Артеньев смотрел, как из‑под скулы «Новика» откидывается на сторону волна за волной. Вода была темной, и над ней парило, словно какой‑то бес со дна моря доводил ее до кипения. При этом Сергею Николаевичу нечаянно вспомнилось памятное еще со времен гимназии:

Когда возникнул мир цветущий

из равновесья диких сил…

Волны… неумолчный рев вентиляции… волокна тумана… одинокие заблудшие чайки. Немало забот доставляли тюлени, которых издали сигнальщики часто принимали за всплывшие мины. Шли на противолодочном зигзаге, чтобы сбить субмарины противника с угла атаки. Пушки русских эсминцев были заряжены ныряющими снарядами, способными взрываться лишь на глубине, чтобы контузить подлодки. Идти на зигзаге — это мотня надоедная, повороты следуют влево‑вправо, килевая качка перемежается с бортовой, тут всю душу тебе вымотает. Погасли огни последних напутствий с угольных «Внушительного» и «Внимательного», надвинулась ночь, и легли на прямой курс — без зигзагирования.

— Слава богу, мотня кончилась, — радовались на эсминцах.

Трухачев отводил свои крейсера на Готланд, чтобы обеспечить прикрытие с зюйда, а Колчак повел «новики» на Норчепингскую бухту. Быстро темнело, но горизонт был чист.

— Можно форсировать ход, — разрешил Колчак.

Внутри кораблей нефть брызнула на форсунки, быстро сгорая.

«Новик», «Победитель» и «Гром» рывком набирали скорость.

На мостиках, где люди скользят на мокрых решетках, где они запутываются, словно в ночных кустах, среди фалов и телефонных шнуров, таились сейчас напряжение, бодрость, сосредоточенность.

Артиллерист Петряев нащупал в потемках плечо Артеньева.

— А штрафованный гальванер с «Гангута» совсем неплох.

— Вы с Мазепой заметьте его в бою и, если окажется хорош, представьте к кресту…

— Вижу огни! Много огней, — доложил старшина Жуков.

Но с огнями могли идти и шведы. Быстро совещались:

— Придется пожертвовать внезапностью атаки и прежде выяснить национальность каравана…

— Впереди крейсер неизвестного типа! — выкрикивали с вахты.

Колчак велел сделать один сознательный «промах» под нос концевого корабля. Этим выстрелом эсминцы спровоцировали караван на ответные действия. Крейсер и конвойные суда развернулись на русский дивизион, открыв судорожный беглый огонь, а рудовозы бросились искать спасения возле берегов Швеции.

— Теперь все ясно — немцы ! Начинаем бой…

Первый залп.

— Хорошо, но недолет.

— Второй залп — накрытие! Раньше за такое давали водку!

— Дадим и сейчас. Огонь по крейсеру! — приказал Колчак.

Немцы побежали за своими рудовозами. Четыре орудия крейсера — на отходе — молотили пространство перед эсминцами. Высокие всплески заливали палубы эсминцев — узкие, как тропинки.

— Нужна соль на хвост, иначе они уйдут в зону!

— О чем тут думать? Торпедные аппараты — то‑о‑овсь…

Откачнувшись бортами на залпах, дивизион выбросил торпеды. Одна из них, вырвавшись из труб «Победителя», резко отвернула и пошла, целя в борт «Новику». Но точные гироскопы, почуяв неладное, сработали внутри ее хищного тела, и торпеда, вильнув хвостом под водой, взяла направление на крейсер. В наушниках фон Грапфа был слышен стон — это стонал Мазепа от напряжения: ответственный момент в жизни каждого минера — попадут или нет?

— Башку оторву, — закричал он гальванерам, — если расчеты дали неверные!..

Германский крейсер взорвался.

— Мелочь добить огнем, — распорядился Колчак. На черной плоскости бухты догорали скелеты кораблей. При повороте на обратный курс три эсминца оказались рядом и Колчак прогорланил мостикам «Победителя» и «Грома»:

— Прекрасно! Молодцы!

Рев машин и откосной ветер скомкали и разорвали его слова. По сигналу отбоя закончив работу, с верхних площадок спрыгивали гальванеры и дальномерщики. Мокрые, усталые, возбужденные. Приборы ПУАО работали на славу. Под градом осколков, укрытый от них только бескозыркой, Семенчук проявил в бою ловкость, бесстрашие, великолепно повелевая техникой. Его представили к «Георгию».

— Штрафной, знаешь ли, за что тебя награждают?

— Догадываюсь. Приборы не подгадили.

— Ты тоже, — сказали ему. — Служи, брат, дальше…

Семенчук понимал, что «Новик» — это тебе не «Гангут». Здесь люди обожжены свирепым огнем войны, и они поверят большевику лишь тогда, когда он будет смелым в бою. Только заслужив уважение воинское, можно говорить о делах партийных…

Вечером, когда пришли в Моонзунд, матросы собрались курить у «обреза». Сюда же приволокся и Дейчман со своим портсигаром:

— Папиросочку, товарищи… Кому папиросочку?

Матросы загребали из портсигара офицерские папиросы (одну в рот, другую за ухо), а потом говорили с пренебрежением:

— Липнет к нам этот Ленька, словно смола худая. Вы с ним поосторожней, ребята… Может, он, глиста, шпионит за нами?

Семенчук пока больше помалкивал. Присматривался.

— А вот старшой? — выведывал осторожно. — Каков он?

— Этот прессует. Не до крови, так до поту. Однако греха на душу не возьмем: он справедлив… С ним жить можно!

На Минной дивизии никто не догадывался, что этот поход с Колчаком был последним и больше они Колчака не увидят. Да и сам Колчак не подозревал, что его судьба уже решена в глубинах офицерского «подполья» Балтики…

* * *

Грапф спросил с присущей ему любезностью:

— Сергей Николаич, что вы за грудь держитесь?

— Ключица у меня была разбита… не залечил. Опять побаливает. Да и нервы — словно мочалки.

— Надо бы вам дома побывать. Сейчас с готовностью эсминцев не поймешь, что творится. То первая, то последняя, хоть котлы остужай, По слухам, германские крейсера отходят с нашего театра. В верхах поговаривают о возможной встрече германского флота с английским. Давно пора! Может, и отпустим вас в Питер…

— Благодарю, Гарольд Карлович, это не помешало бы.

За эти годы Питер стал далек, как мир неразгаданных галактик. Сестра, правда, писала ему, но… глупо писала! Душевный мир девицы‑курсистки был несравним с его миром острых ощущений. Кажется, они перестали понимать друг друга. Когда он был гардемарином, а Ирина гимназисткой — тогда все казалось проще и понятней. Вот кому бы он сам написал с удовольствием, так это Кларе… в Либаву!

Общение со старым русским искусством давало ему сладостное отдохновение от тревог. Портрет прошлого утешал и нежил загрубевшее сердце. Казань ему ответила, что в связи с нехваткой бумаги в стране путеводитель по выставке «Сокровища Казани» выйдет нескоро. Жаль! Что там, в Казани? Наверное, пропасть неизвестных портретов. От нечего делать раскрыл каталог антикварной торговли господина Н. В. Соловьева, стал проглядывать. Совсем неожиданно попался какой‑то Дейчман…

Заглянул в каюту инженер‑механика, заинтересованный:

— Леон Александрович, какой‑то Дейчман продается в лавке Соловьева… Гравюра пунктиром. Подскажи, кто бы это мог быть?

— Прошу вас, — ответил механик, — впредь обращаться ко мне только по служебным делам. Я не желаю поддерживать далее отношения с такими черносотенцами, как вы.

— Благодарю, — ответил Артеньев и трахнул дверью.

5

Напрасно упрекают испанских грандов за их длинные титулы. Суховатые англичане тоже умеют на целую версту выстраивать громоздкие имена любимцев своей нации. Вот, например, одно из таких имен: Дэвид Битти, виконт Бородэйл‑оф‑Бородэйл, барон Битти‑оф‑Норт‑Си‑энд‑оф‑Бруксби. Весь мир выговаривал это имя просто и кратко — Битти. Это слово звучало в сознании моряков как резкий удар перчаткой боксера — «битти»!

Россия еще не забыла того пышного карнавала, который дали балтийцы Битти и его супруге перед самой войной, когда они прибыли в Кронштадт с крейсерами. Гостеприимство россиян развернулось во всю ширь: Битти угостили всем, что имели, начиная блинами с икрою и кончая царь‑пушкой в Кремле московском. Аккуратный, неулыбчивый человек с короткими рукавами мундира был доволен. В Народном доме для британских матросов пел Шаляпин, а они сидели — в ряд с русскими матросами — и перед каждым стояло по бутылке водки и по дюжине пива. На закуску — селедочка с луком и колбаска простонародная. За столами слышалось:

— Рашен а вэри гуд феллоу… Уыпьем уодки!

— Выпьем! Тока скажи как на духу: ты меня уважаешь?

Перепились крепко и потом гуляли по Петербургу в обнимку.

Редкостный случай в истории встреч флотов — драк не было!..

Битти пришел — Битти ушел. Битти был достаточно известен во всем мире, и потому весь мир затаил дыхание, когда близ Ютландии четкая линия британских дредноутов врезалась в броневую фалангу германских крейсеров. Наконец‑то дерзкий Гохзеефлотте сцепился с надменным Гранд‑Флитом… Шеер и Хиппер, эти мордатые мужланы, рискнули схватиться с элегантным джентльменом Битти! Два зверя, старый и молодой, отгрызали друг другу лапы, опрокидывали один другого на спину и безжалостно топили, наседая сверху на тонущего противника. Ютландское сражение — беспримерная во всей истории человечества битва двух наций на море, которая по силе и мощности армад не имела себе равных никогда (таких побоищ на море не знала и вторая мировая война, которую уж никак нельзя назвать войной бескровной!).

В грохоте башен решался престиж «владычицы морей». Германия впервые пробовала силы своего флота на самом рискованном оселке — на английском! О, надо ведь знать, чего стоит немецкому народу этот день! Сколько лет кайзер заменял масло маргарином, сколько лет Гогенцоллерны приучали своих верноподданных быть сытыми от сосиски с пивом, чтобы создать флот, способный встретить в море великолепный и тщеславный Гранд‑Флит… Азарт этой небывалой схватки легко понять: кто кого?

Русские моряки были разочарованы: Ютландская битва закончилась как бы вничью. Вряд ли можно считать англичан в выигрыше, вряд ли были поражены и немцы. Невзирая на численный перевес англичан, битва иногда шла на равных. Противники не раз повторили ошибки Цусимы, совершая такие маневры, от которых русский флот давно отказался. Репутация британских адмиралов была подмочена. Мало того! В разгаре боя выяснилось, что немецкие корабли намного лучше кораблей английских. Уже заполненные водой до середины, они были способны продолжать битву. На «Зейдлице» британский снаряд проник прямо в погреб. Немецкий порох сгорел не взорвавшись! Вместе с ним с быстротой пороха сгорели и 180 матросов двух башен. Но сам «Зейдлиц» остался в строю. Зато англичане при таких же попаданиях превращались в облако пыли, и корабли исчезали в этом облаке, как будто их никогда и не было в Англии…

Неохотно, еще ворча друг на друга с дальних дистанций, Гохзеефлотте и Гранд‑Флит разошлись, зализывая свои раны. Битти получил от короля в награду 100 000 фунтов стерлингов.

— Гип, гип, гип… ура! Англия на морях непобедима!

Шеер с Хиппером, кажется, ничего не получили от кайзера, известного скупердяя, но воплей в Берлине было достаточно:

— Хох, хох, хох… хайль! Германия непобедима в океанах! Отставного адмирала Тирпица попросили выйти на балкон.

— Мы должны топить всех, — декларировал он народу.

Кто победил? Ответ, самый точный, дает биржа: после Ютландского сражения английские акции упали в цене. Россия была обескуражена, а газеты США открыто восхваляли победу германского флота. Рейхстаг, воодушевясь, решил потуже затянуть и без того подведенные животы нации и вотировал на нужды войны еще 12 миллиардов марок… Кайзер сиял своей каской, возвещая:

— Нет в мире бога, кроме бога германского!

* * *

Теперь немецкие крейсера, отозванные на время битвы с Балтики, возвращались обратно в ее мутные воды, опять приткнулись к Либавским причалам. Башенный начальник с крейсера «Тетис» лейтенант фон Кемпке на радостях выпил полрюмки коньяку и стал необыкновенно воодушевленным. В самом деле, как приятно жить, сознавая себя германцем.

Кемпке увлекся Кларой серьезно и, кажется, помышлял вывезти ее после войны в Германию как жену.

— После войны, — убеждал он женщину, — наступят новые времена. Германия будет лопаться от сала. Ты не бойся: карточек на продукты не станет… мы, немцы, заживем лучше всех!

«Тетис» иногда выходил на обстрел в Ирбены. Стволы его калибров, украшенные верноподданническими цитатами по‑латыни, не раз осиялись тевтоно‑гневным пламенем. Из походов крейсер опять возвращался в Либаву. Однажды, придя с моря, фон Кемпке застал свою пассию за приборкой квартиры. Чистенькая, в белом передничке, женщина была особенно очаровательна в этот солнечный день.

— Сейчас я закончу возиться с этим, — сказала она. — Мне осталось лишь разобраться с хламом…

Носком туфельки Клара пихнула кучу вещей, предназначенных для помойки, которые фон Кемпке не решился бы назвать «хламом». Присев на корточки возле ног возлюбленной, он стал перебирать вещи, и его душа возмутилась:

— Как можно выкидывать? Нельзя же быть такой небережливой.

К удивлению своему, фон Кемпке извлек из мусора мужской несессер с набором — почти джентльменским, где было все, начиная от щипцов для завивки усов и кончая запасом презервативов.

— Вот это, например… выбросить легко, а где достать?

— Ах, боже мой, да не нужно мне это.

— Я понимаю, что тебе это не нужно. Ведь ты не завиваешь себе усов? Тогда объясни, как мужские вещи попали в твой дом?

Тут она призналась, что несессер остался от него. Клара долго потом шарила в шкафах, лазала на антресоли.

— Что ты потеряла? — спросил Кемпке.

— Я вспомнила, что после него остался еще портфель. Он не успел забежать за ним, как вы пришли в Либаву. Портфель совсем новенький В нем масса карманов, он очень красив. Я знаю, Ганс, что портфель тебе очень понравится…

Огорченная, она оставила поиски:

— Ума не приложу, куда он делся. Но я хорошо помню, что он был! Я обещаю, Ганс, что найду его для тебя… обязательно!

Утром фон Кемпке случайно встретил владелицу дома на улице Святого Мартина, в котором жила Клара, — госпожу Штранге.

— Фрау Штранге, поверьте, что я испытываю самые нежные чувства к фрейлейн Изельгоф, но хотел бы спросить вас… Вот этот русский офицер, что бывал у Клары до меня, он…

— Ужасен! — охотно отвечала домовладелица, перебивая его. — Боже, что тут творилось, когда он появлялся со своей компанией. Как пьют русские — вам рассказывать не надо. Но они потом так плясали, что у меня от люстры отвалилась хрустальная подвеска, а люстра старинная, таких теперь не делают, и вот уже два года я ищу мастера, который бы смог…

— Благодарю вас, фрау Штранге.

* * *

Русские газеты писали тогда об Австрии — с язвой:

Австро‑Венгрия — двуединая монархия, которая с одной стороны омывается Адриатическим морем, а с другой стороны загрязняется императором Францем‑Иосифом…

Миру никогда не забыть пышных усов Франца‑Иосифа; он помнил еще Меттерниха, а пережил Бисмарка и дождался — из прошлого кабриолетов — шестиместных «паккардов» на бензиновом ходу; над головой императора залетали аэропланы, а потом завыли сирены, возвещая нечто новенькое, чего не мог знать Меттерних, — воздушную тревогу! Вокруг Франца‑Иосифа постоянно кого‑либо убивали — то жену, то племянника, то сына. Ничто не смутило покоя величавого Габсбурга — самое главное: не терять хладнокровия! Теплые воды Адриатики не успевали обмывать империю, загрязненную императором, которого не брала даже пуля и бомба анархиста.

Австрийская армия была очень сильной, и сейчас она поставила Италию на колени. Русская Ставка решила спасать союзников от унизительной капитуляции. Начался знаменитый Брусиловский прорыв. От Пинских болот до румынской границы шла на Австрию, вскипая кровью, волна мощного наступления.

Вздувается у площади за ротой рота,

у злящейся на лбу вздуваются вены.

«Постойте, шашки о шелк кокоток

вытрем, вытрем в бульварах Вены!»

Русские железные дороги не успевали вывозить эшелоны пленных. Военный престиж России поднялся как никогда высоко.

Газетчики надрывались:

«Купите вечернюю!

Италия! Германия! Австрия!»

Франц‑Иосиф хладнокровно заболел и более уже не вставал. Его «лоскутная» империя пережила неслыханный разгром, какого Габсбурги не знали в веках. Италия вновь ожила, гордясь петушиными перьями своих берсальеров, а на юге зашевелилось непомерное честолюбие боярской Румынии. Теперь, после Брусиловского прорыва, румыны тоже пожелали кинуться в общую драку.

Русская Ставка пребывала сейчас в смятении, там рассуждали:

— Если Румыния выступит на стороне Германии против нас, России потребуется 30 дивизий, чтобы ее разгромить. Если же Румыния выступит против Германии, нам также понадобится 30 дивизий, чтобы спасать ее от разгрома. В любом случае мы, русские, ничего не выигрываем. В любом случае мы теряем 30 дивизий!..

Сразу выросло военное и политическое значение Черноморского флота, которым командовал бездарный адмирал Эбергард. Тот самый Эбергард, о коем еще адмирал Макаров говорил: «Я бы ему щенка не поручил, не то что миноносцем командовать…» Эбергард же командовал не миноносцем, а целым флотом. И каким флотом!

В этот исторический для России момент сразу пришли в действие потаенные пружины, топя одних, выдвигая других.

6

Мало кому известно, что, наряду с революционным подпольем, на русском флоте существовало еще одно «подполье» — тоже глубокое, тоже закопавшееся в конспирацию. Эти заговорщики имели столь респектабельный вид, что никто бы и не заподозрил в них карбонариев. Они постоянно держались на виду у властей предержащих, имели высокие чины, на императорских смотрах и в дни тезоименитств они сверкали, как иконостасы, орденами и оружием.

Это подполье тоже имело свою историю. Цусима не прошла для России бесследно, оставив на сердце многих болезненные шрамы. Немало тогда офицеров флота очертя голову кинулось в пропаганду, твердя о значении флота для России. Агитация велась широко и весьма умело. На добровольные пожертвования строились эскадры, возводились новые гавани. Идеи морской пропаганды глубоко проникли и в русскую провинцию, и в эти годы новобранец охотнее шел на флот, нежели в армию. От вопросов чисто специальных офицеры постепенно перешли к вопросам политики. Так зародилось это подполье. И если подпольщики‑матросы смыкались с ленинской партией, работавшей в условиях эмиграции, то заговорщики‑офицеры тесно смыкались с тем крылом Государственной думы, которое предвидело неизбежность краха монархии. Мало того, когда самодержавие падет, думцы решили взять власть над страною в свои руки.

Это был заговор, но не слева, а — справа… Душою его были флаг‑офицеры штаба Балтийского флота — Ренгартен, князь Черкасский, Федя Довконт, Щастный, Альтфатер и Костя Житков — редактор «Морского сборника». Собирались они келейно, причем беседы свои стенографировали. Штабной «Кречет» — под флагом адмирала Канина — давно трясло и качало.

— Странный кораблик, — посмеивались заговорщики. — Не броненосец, не миноносец, а просто каютоносец, на котором полно в экипаже рогоносцев и желудконосцев.

— Но мы, — заявлял Ренгартен, — отъявленные идееносцы. Итак, вернемся на фарватер. О чем речь? Опять на повестке дня будущая революция. Вопрос: что делать, если она произойдет завтра?

Молчали. Черкасский встряхнул Довконта:

— Феденька, отвечай — что ты будешь делать?

— Очевидно, поддерживать существующий режим.

— Ах, как это неправильно! — воскликнул Ренгартен.

— Да, ты сглупил, Феденька… В такие моменты, как революция, важно сохранить полную ясность мышления. Важно не свершать поступков, глубоко не обдумав их раньше. Помни, что погибнуть от шальной пули идиота довольно непроизводительно.

— Главное, — добавил Ренгартен, — наше массированное воздействие на командующих флотами. В случае революции мы должны разбиться в лепешку, но сделать все, чтобы решения комфлотов шли исключительно к спасению России. Мы люди здесь свои и будем откровенны до конца: за монархию держаться — это глупо. Держались уже триста лет за Романовых, но… хватит!

— Ну, хорошо, — сказал Костя Житков. — Монархия — анахронизм, с этим я согласен… А как быть без нее?

— Костя, — отвечал ему князь, — ты же не маленький. Не задавай вопросов из области холостых понятий о женатом монахе.

Ренгартен упрямо выводил разговор в нужное русло:

— Итак, в связи с тем, что Румыния ввязывается в войну, надо подумать о Севастополе… Эбергарда — на свалку! Над Черноморским флотом будем ставить своего человека. Канина мы тоже не пощадим — подыщем замену. Жаль, что нет здесь сегодня Васи Альтфатера, он бы проинформировал нас о начморштабе адмирале Русине. Человек этот имеет «железный клюв», и он, кажется, будет клевать наше зерно… Итак, господа, Севастополь! Надо плеснуть мазута на форсунки Государственной думы. Мы готовы действовать…

* * *

Колчака из Моонзунда вызвали в Ревель, где его поджидал Канин. Комфлот вынул из ящика стола новенькие погоны вице‑адмирала и сердито шлепнул их перед начальником Минной дивизии:

— Обскакиваете нас, стариков… Дарю! Носите.

— Василий Александрович, как понимать ваш подарок?

Канин вручил ему телеграмму из царской Ставки, в которой черным по белому сказано о назначении Колчака командующим флотом Черного моря с производством в чин вице‑адмирала.

— Выезжать сегодня. Знаете, где находится Ставка?

— Этого не знает никто. Кажется, она на рельсах.

— Она… в Могилеве. Желаю удачи.

В ревельской гостинице Колчак навестил жену с сыном. Жена — из фамилии Омировых, он женился на ней в Иркутске, когда его осенял венец полярного путешественника.

— Ты сегодня странный… Что с тобою?

— Ах, Соня! Ты даже не знаешь, как высоко я взлетел.

Между ними, неуютно и печально, стояли два чемодана, наспех вывезенные из Либавы: последнее, что у них осталось.

— Саня, я тебя не совсем понимаю, — растерянно сказала жена.

Тогда он выбросил перед ней погоны с двумя орлами:

— Собирайся! Мы едем… в Севастополь! Принимать флот…

Но прежде он завернул в Петроград, поехал на Фурiтадтскую, в дом № 36. Царская лестница под коврами. Лакей долго вел Колчака через длинную анфиладу комнат. И всюду в адмирала всматривался похожий на цыгана премьер Столыпин (портреты Столыпина, бюсты Столыпина, фотографии Столыпина). Покойный премьер властно — даже послее смерти! — заполнял эти роскошные покои. Чьи они, эти комнаты? Кто здесь живет?.. Лакей довел адмирала до тихой спальни, и шторы отдернулись. На высоких подушках, бледный, весь в поту, лежал изможденный человек. Это был Александр Гучков.

— Кажется, — сказал Колчак, пожимая вялую влажную руку, — я обязан именно вам своим столь высоким назначением?

— Не только мне. Вашу кандидатуру поддержал и Родзянко. Наконец, московский голова Челноков — тоже за вас. Ваше назначение — победа кругов, обладающих разумом и капиталами. Довольно блуждать! Мы видим в вас, адмирал, человека, который способен бороться не только с «Гебеном» и «Бреслау». Мы уверены, что Севастополь в случае переворота будет салютовать нам ! Садитесь…

— Вы опять болеете, Александр Иваныч?

— Меня отравили… С тех пор, — отвечал Гучков, — как я пришел к политической деятельности, я постоянно принимаю колоссальные дозы ядов… от царя, от жидов, от большевиков, от поляков! Сейчас я отлеживаюсь после приема яда от Гришки Распутина.

Гучков принял из пузырька столовую ложку противоядия.

— Адмирал, пусть это останется между нами… После боев под Сольдау я от Красного Креста был у немцев в Пруссии. Я имел приватное поручение вывезти от них труп генерала Самсонова. Возле проволочных заграждений меня встретил германский обер‑лейтенант, отлично говоривший по‑русски. Между прочим, он сказал: «Александр Иваныч, я ведь немало штанов протер в вашей Думе, выслушивая всякие речи. Вы не можете меня вспомнить, это верно — военная форма меняет облик человека. А ведь мы лично знакомы!» Это меня чрезвычайно потрясло, ибо в своих думских речах я не раз касался государственных секретов России, и я спросил немца: «А кто нас знакомил и где?» На что получил ответ: «Нынешний премьер Штюрмер». Обер‑лейтенант затем рассмеялся. «Вы тогда, — сказал он мне, — решали с премьером вопросы обороны… о запасах вооружения для войны с нами!» Я спросил немца, кем он считался в России, и обер‑лейтенант, ничуть не смутившись, ответил: «Я состоял в охране Распутина от вашего эм‑вэ‑дэ…»

Гучков замолк, и Колчак веско заметил:

— Распутина нельзя терпеть далее.

— Скоро его не станет, — спокойно отозвался Гучков.

— Вы его уберете, но… где же твердая власть? Не боитесь ли вы, что вас и ваши начинания захлестнет и закроет волна общенародной революции? В море ведь проще: стихия не политика, и мы научились ловко маневрировать.

— Александр Васильич, — перебил его Гучков, — отныне вы должны позабыть, что вы только моряк. Отныне вы должны — и даже обязаны — быть политиком. Если не сумеете сманеврировать в политике, вас захлестнет, как в шторм. Кстати, — добавил Гучков, — политика не такая уж сложная штука, как о ней принято думать. Главное — учитывать настроение людей. Я уверен — вы справитесь!

Вечером Колчак уже отъехал в Могилев… Он любил повторять: «Меня выдвинула война!» Но, кажется, адмирал и сам не заметил, когда и как он целиком отдал себя на служение финансовым тузам, политическим воротилам страны. Сейчас за их мощью, за их думскими трибунами Колчак угадывал силу — ему близкую, ему понятную, его же — Колчака! — ласкающую.

Поезд остановился. Могилев — Ставка — царь — Колчак.

* * *

Его встретил начморштаба адмирал Русин, по прозвищу «железный клюв», ибо любое дело он доводил до конца. Возле Русина ласково улыбался Вася Альтфатер, которого Колчак терпеть не мог за его прогерманские настроения.

— Мы вас вытащили, — намекнул Русин на свой «клюв». На улице возле кинематографа Колчака встретил Кедров:

— Тебя ждет Алексеев, а потом наверняка примет и государь. Ну, учить тебя не стану. Если есть сабля — нацепи. Ордена не нужны, если нет орденов с мечами. Фуражка обязательна. Для тех, кто представляется впервые, необходимы перчатки…

Разговор с косоглазым М. В. Алексеевым, который был начальником штаба при верховном главнокомандующем, состоялся сразу же. Два часа он инструктировал Колчака, открыв перед ним, как перед комфлотом, многие секреты Антанты и России. Разговор касался Румынии и «Гебена» с «Бреслау», пробравшихся в Черное море.

— Вы должны их выжить! — требовал Алексеев. — Эбергард размазня и плакса. Он окружил себя льстецами… гнать всех в три шеи! Сейчас важно общерусское стремление на Босфор и Дарданеллы… поняли, адмирал?

Николай II проживал в губернаторском доме. Скороход в лаковых сапожках проводил Колчака до охраны его величества.

— Сдайте оружие, — велели Колчаку в вестибюле.

— Огнестрельного не ношу, а саблю не сдам…

В карауле стояли конвойцы, каждый из них застыл на отдельном квадратном коврике. Собутыльник царя адмирал Нилов дружески подхватил Колчака, увлекая его дальше. Обеденная зала была обклеена белыми мещанскими обоями. Постаревший Николай II (говорят, он много пьянствовал в Ставке, вдали от Алисы) вышел из дверей, ведя за руку наследника, который баловался по‑детски. За ним шел грудастый, как баба‑кормилица, матрос со «Штандарта» Деревенко — тоже персона, «дядька» наследника. Мальчик‑цесаревич, подобно старичку, ходил с тросточкой, сияя солдатским «Георгием».

— Господа, — объявил император тускло, — сегодня у всех нас большая радость. Из Троице‑Сергиевой лавры нам прислали икону явления божьей матери Сергию Радонежскому. Алексис, — сказал он сыну, не изменив тона, — не надо баловаться…

При разведении гостей к столу кто‑то жесткими пальцами схватил Колчака за плечо — это был обер‑гофмаршал.

— Фам сюта, — показал он Колчаку стул (отдаленный).

Удивительно было изобилие разных водок и закусок. За столом же, после выпивки, подавали: суп с потрохами, ростбиф, пончики с шоколадным соусом, фрукты и конфеты, квас в серебряных кувшинах, вина текли — красные, портвейн и мадера. Наследник вел себя за столом крайне неприлично. Деревенко дергал его сзади за вихор. Царь молчал и много пил. Ставка считалась на походе, а потому вся посуда была металлической (золото, серебро, платина).

— Разрешаю курить, — сказал потом царь, закуривая.

Колчак не был свитским офицером, за одним столом с императором он сидел впервые. Его, человека дела, крайне поразило, что Николай засунул его в дальний угол стола, сам же воссел между Ниловым и сыном, которых и без того каждый день видел. А ведь, казалось бы, сегодня царя должен интересовать только он, новый командир Черноморского флота… Лишь после кофе, когда дворцовые лакеи, одетые по случаю войны в солдатскую форму, стали убирать со стола, император вспомнил о Колчаке.

— Александр Васильич, — сказал он ему, — прошу в сад…

В саду он, как попугай, повторил — слово в слово — все то, что Колчак уже слышал от Алексеева. От солдатской шинели царя неприятно разило карболкой, и этот запах мешал Колчаку, который на флоте привык к духам. В завершение царь сказал:

— Мне о вас так много говорили, что я стал подозрителен. Мне известно, что вы недостойно якшаетесь с этим… как его… с этим Гучковым, это нехорошо. Они, эти думские горлопаны, желают мне зла, это тоже нехорошо. Я могу нажать кнопку на столе, и их не станет. Но я этого пока не делаю, что уже хорошо…

Колчак вернулся в свой вагон, который ждал его на путях и который сразу же прицепили к составу, идущему на Севастополь.

— Саня, — спросила жена, волнуясь, — ну что там?

Поезд тронулся. Колчак проводил глазами халупы могилевских окраин, которые показались ему даже красочными из‑за обилия садов и цветущей зелени обывательских огородов.

— Ничтожество! — ответил он жене. — Нужны другие люди…

Поезд летел через великую страну в солнечный Севастополь.

Колчаку было тогда 43 года — не только в России, но даже за рубежом не было такого молодого командующего флотом!

* * *

Пресса буржуазных газет работала на него. Адмирал был эффектен, как герой авантюрного романа, и газеты подняли Колчака на щит славы… Севастополь встретил его оркестрами, цвела огромная свита штабов и начальства. В приветственной речи была выражена надежда, что скоро воды Черного моря увидят его вымпел.

— Увидят! — сказал Колчак, словно облаял всех. — Через полчаса уже все увидят мой флот в море…

Прямо с вокзала — в гавань, и через полчаса вымпел был поднят над флагманской «Императрицей Марией».

— Карту, — потребовал Колчак. Орудуя параллельной линейкой, он проложил курс эскадре:

— На Босфор!

Возле турецких берегов в русские прицелы попался «Бреслау» и был вынужден спасаться. Его загнали в гавань, как крысу в нору. Колчак вызвал по радио минный флот и завалил Босфор минами так же плотно, как это делал Эссен, его учитель, на Балтике.

По возвращении с моря Колчак обратился к черноморцам:

— Мы провели только смотр. Завтра начинаем воевать…

Он не был похож на других адмиралов. Помня об указании Гучкова, вице‑адмирал стал доступен матросам, он беседовал с ними запросто. На Николаевском судостроительном заводе комфлот стал кумиром рабочих, когда выточил на станке сложную деталь.

— Не удивляйтесь моему умению. Я провел детство на Обуховском сталелитейном заводе среди пролетариев и всегда знаю их нужды!

Так он говорил, и Черноморский флот носил его на руках:

— Ура! Да здравствует наш славный адмирал Колчак… С нашим адмиралом умрем за веру, за царя, за отечество!

Это была политика  — очень дальновидная. Но зато и скользкая — как каток. Рано или поздно, но шея будет свернута.

7

Минную дивизию на Балтике принял от Колчака контрадмирал Развозов. Почти весь июль (жаркий, удушливый) эсминцы базировались на Моонзунд. Тоска смертная… Июль был богат событиями, которые язвили сердца каждого россиянина. Ходили темные слухи, что Протопопов, товарищ председателя в Думе Родзянки, заезжал специально в Стокгольм, где вел беседу с немецкими дипломатами о путях к заключению мира. Тем людям, у которых была голова на плечах, становилось ясно, что самодержавие — в чаянии грядущих потрясений — спешит избавиться от войны, чтобы развязать себе руки для борьбы с растущей революцией. Кают‑компания «Новика» стала наполняться политикой, и Артеньев, как старший офицер, вмешивался в споры.

— Оставьте же эту политику! Это не наше дело. Еще Козьма Прутков сказал: «Специалист подобен флюсу — полнота его односторонняя!» Что‑либо одно — или флот, или политика… Я — за флот. Больше внимания к службе!..

Он снова тронул болевшую ключицу, и фон Грапф это заметил:

— Поезжайте‑ка в Питер, развейтесь. Заодно и дело — штурман жалуется на хронометры, которые не мешает выверить в навигационных мастерских… Из Кронштадта наведаетесь в Питер.

— Мне ящиков с хронометрами не дотащить. Тяжелые.

— Возьмите первого попавшегося матроса…

Артеньев так и сделал: вышел на палубу и окликнул первого попавшегося, которым оказался Семенчук:

— Оденься как следует, гальванер, чтобы на патрули не напороться. Поедем сначала в Кронштадт, а потом в Питер…

Ему одеться было гораздо сложнее, ибо существовала громадная таблица для 32 форм одежды флотского офицера — на все случаи жизни. Ошибаться нельзя… Поехали. С хронометрами.

* * *

Политика преследовала даже в пути. Ехали поездом через Финляндию и всю дорогу разговаривали. Причем нельзя сказать, что были неискренни. Дорога, она ведь тоже сближает людей…

— Ты не думай, — говорил Артеньев, — что мы, офицерство, лыком шиты. И многие из нас отлично чувствуют все российские неустроенности. Но… молчат! Вы свои пяток лет оттабанили — и домой поехали. А у нас другое дело… присяга, долг, честь. Наконец, и пенсия. Она, как ни крути, а языки тоже защелкивает…

Близость Кронштадта обоих насторожила: при сатрапии губернатора адмирала Вирена здесь не пахнет раздольем флотской удали. Город‑крепость, город‑тюрьма, весь в камне, и даже мостовая из чугуна — уникальнейшая в мире.

— Сдадим вот хронометры и… поскорей бы отсюда!

Сдали они хронометры, ночь переспали, наутро опять пошли в мастерские. Шли они, как заведено в Кронштадте, по разным сторонам Господской улицы — Артеньев шагал по правой («бархатной»), а Семенчук по левой («суконной») — таковы здесь порядки. Откуда ни возьмись выкатился на Господскую серый в рыжих подпалинах жеребец, а в коляске с открытым верхом сидел сам Вирен.

— Стой, — заорал он Семенчуку. — Чего руки в карманы сунул? Давай бляшку с номером… Я тебя научу, как держать руки надо!

С «бархатной» стороны Артеньев перешел на «суконную»:

— Господин вице‑адмирал, это мой матрос, мы с «Новика», только что с позиций Моонзунда, приехали с хронометрами…

— А, — сказал Вирен, — с эсминцев? Разболтались вы там, вдали от дисциплины флотской. Я вас проучу… Что за ботинки?

Ботинки на ногах Артеньева, правда, были не форменные.

— Казенные жмут, — сказал он. — Извините.

— Казенные уже и жать стали? Может, и мундир вам мешает? Сейчас же отведите своего разгильдяя на гарнизонную гауптвахту, а затем сами ступайте на офицерскую — арестуйтесь!

Жеребец тронулся дальше, и Господская вмиг стала пустой, будто вымерла. Одиноко маячили офицеры, заранее становясь во фронт. Дамы — при виде Вирена — спешили переждать его проезд в подворотне, чтобы не нарваться на оскорбление. Зато свободно шлындрали, бесстрашны и ненаказуемы, кронштадтские проститутки…

Артеньеву было стыдно перед своим гальванером:

— Пойдем, Семенчук, я тебя посажу, а потом и сам сяду…

Отсидели они два дня, забрали из мастерской хронометры.

— Бежим! — сказал Семенчук. — Ноги в руки и бежим…. Вот уж несчастная братва, кто здесь по пять лет загорает.

* * *

Со двора флотского Экипажа, как в далеком детстве, пела труба. Ирины дома не было, Артеньев открыл квартиру своим ключом:

— Входи. Как‑нибудь устроимся переночевать у меня.

Вошли. В квартире было страшное запустение.

— Не дай‑то бог иметь такую жену, как моя сестрица. Правда, она еще глупа… Что взять с дуры‑бестужевки?

Семенчука поразил вид огромных пустых комнат с отодранными по углам обоями. Кривоногая жалкая мебелишка, почти сиротская, кособочилась по углам квартиры — неприютно и одичало.

— Небогато живете. А я‑то думал…

— И думать нечего, — сердито отвечал Артеньев. — Тебе кажется, если дворянин, так уже особняк, рысаки, лакеи, а сам дворянин кровь сосет из народа. Че‑пу‑ха!.. Мой батюшка сорок лет вставал ни свет ни заря, чтобы всяких оболтусов латынью насытить. Надорвался и умер… до пенсии! — Старлейт вернулся с кухни явно смущенный. — Хоть шаром покати, — сказал. — Самая противная девка — это ученая девка… Извини, брат, ужин не состоится.

Пили голый чай с сахаром — в молчании. От канала Круштейна тянуло ночной сыростью. Старенький абажур, весь в пыли, освещал над пустым столом четкий круг, рукава от стола запылились.

— Ляжешь вот тут. Я тебе постелю.

— Спасибо, — ответил Семенчук. — Мне бы приткнуться.

Ближе к ночи вернулась Ирина. Рослая, стройная. Ее сильно портил долговатый нос — такой же, как у брата. Моложе его на десять лет, она как‑то запоздало развилась, и Артеньев с непонятной для себя неприязнью отметил ее груди, торчавшие дыбком.

— Не понимаю тебя! — с укоризной сказал брат сестре. — Когда ты возьмешься за ум? Почему такой кавардак в квартире? В доме — ни куска хлеба… И почему ты пришла так поздно?

— Да, я задержалась сегодня… Так было интересно! Мы, все девушки, ездили в Калинкину клинику — изучали там венеричек. Ты можешь гордиться сестрой. Я недавно так идеально отпрепарировала лягушку, что ее оставили на курсах как учебное пособие.

— Я восхищен, — хмуро процедил Артеньев. — «Тебе с подругой достались препараты гнилой пуповины, потом был дивный анализ выделенья в моче мочевины…» Дура ты! — врубил он в лицо ей. — Тебе замуж надо. И сразу повыскакивают из головы все лягушки. Готовь себя не к вивисекциям, а к семейной жизни.

— Ты отсталый консерватор, — возразила сестра. — Впрочем, все офицеры флота всегда славились своей реакционностью.

— Пусть я отсталый. Но ты со своим прогрессом тоже далеко не ускачешь. Нужен дом. Нужен муж. Нужны дети… Кухня, наконец!

— Боже, ты разговариваешь, словно черносотенец. Сейчас, когда все вокруг кипит, когда наука…

— Оставь ты эту ерунду! — Он рывком распахнул дверь, спросив у темной комнаты: — Семенчук, ты спишь?

— Сплю. Сплю. Я ничего не слышу…

Разговор с сестрой он продолжил, когда она уже легла.

— Я постарел… да? — спросил Артеньев.

— Ты ужасно нервный. А я так счастлива…

— Влюблена?

— Что ты! — возмутилась Ирина. — Это было бы глупо…

Она призналась ему, что профессор Пугавин, это научное светило, выделил ее среди всех бестужевок для постановки психологических опытов. Пугавин нашел у нее рациональный ум.

— Профессор сейчас занимается этим… Распутиным!

— А при чем здесь ты со своим рациональным умом?

— Пугавин нашел, что я гожусь для разгадки секрета влияния Распутина на женщин. Опыт, конечно, будет поставлен строго научно. И под наблюдением самого профессора…

— Вот так и знай, — сказал Артеньев, — если я твоего профессора‑психолога встречу, я самым простонародным способом набью ему морду. И пусть он жалуется потом городовому!

— Пугавин — прогрессивная личность, — обиделась сестра.

— Тем лучше. За этот прогресс я ему еще добавлю. И посоветую, чтобы опыты с искушением от Распутина он ставил над своей женой.

Сестра замкнулась. Взяла у него папиросу.

— Социология тоже наука, — сказала она, неумело прикуривая. — И наука с большим будущим. В науке всегда были герои‑мученики. Не станешь же ты отрицать подвигов врачей, которые сознательно прививают себе микробы чумы, холеры и сибирской язвы.

— Спи. Я гашу свет. Герои науки так и останутся героями. Но я еще посмотрю, какой микроб тебе достанется от Распутина…

На следующий день явился профессор Пугавин; светило был в сером костюме и в серой шляпе, день был тоже серый.

— Молодой человек, — сказал профессор, беря Артеньева за пуговицу мундира (чего Артеньев не мог выносить), — как же вам не стыдно? Ирина Николаевна мне все рассказала… К чему ваши сомнения? Я же стану следить за вашей сестрой, как Цербер. У меня холодный, аналитичный ум, как у римского патриция.

— У вас он холодный. Но у сестры может оказаться и горячим.

— Сережка! — вспыхнула Ирина. — Как ты можешь говорить обо мне такое? Мы ведь ставим только опыт… только психологический опыт для науки!

Семенчук проявил деликатность и, присев на корточки, перебирал книги на этажерке. Артеньеву он сейчас мешал своим присутствием, но… не выгонять же на улицу! Пускай слушает.

— Распутин, по‑моему, это просто гнусный кал, который недостоин вашего просвещенного изучения. Его надо подцепить на лопату и выбросить. А вам хочется его понюхать.

— Э‑э, нет! — убежденно отвечал Пугавин. — Когда человек смертельно болен, врачи изучают и его кал, дабы спасти человека… в данном случае речь идет о больном русском обществе.

Тут Сергей Николаевич возмутился:

— А кто вам сказал, что русское общество больно? Вон, посмотрите на моего бугая… Семенчук, встань! Ты разве болен?

Гальванер вырос над этажеркой — всей своей гигантской фигурой чемпиона по классической борьбе.

— Не, — засмеялся, — мы не больные. А с господином старлейтом я согласен: всю заразу жизни русской — на свалку надо, чтобы она здоровым жить не мешала.

— С таким оппонентом я не желаю дискутировать… Ирина Николаевна, вы готовы? Григорий Ефимыч будет ждать нас, я уже договорился через баронессу Миклос.

Артеньев прицепил к поясу золоченый кортик:

— Я пойду тоже. У меня не десять сестер, чтобы я бросался ими по всяким Гришкам… Можете мне, как реакционеру, не признаваться. Лишь один вопрос: где живет эта скотина?

* * *

На Гороховой — пустота, лишь возле дома № 64 заметно некоторое оживление, возле подъезда стоят два легковых автомобиля. На площадке лестницы первого этажа, примостившись на подоконнике, играют в карты скучные филеры. Скучные и трезвые.

— Вам куда? — спросили они Артеньева.

— Господин в сером с молодой дамой уже проходили?

— Да. Только что.

— А я с ними… тоже к Григорию Ефимычу.

«Штаб‑квартира Российской империи» имела электрический звонок. Артеньев в бешенстве как нажал его кнопку, так уже и не отпускал пальца, пока ему не открыла горничная.

— А вам назначено? — спросила она, словно о визите к врачу.

В прихожую вышел костистый мужик в шелковой рубахе с малиновым пояском, в английских полосатых брюках, на босых ногах его шаркали шлепанцы. Он воззрился на Артеньева, и старлейт хорошо рассмотрел его старческое лицо, клочковатую бороду, из путаницы которой пробивались землистые мужицкие морщины. Даже никогда не видев Распутина, Артеньев догадался, что это он… он!

— Ты што звонишь, будто полицья какая? — наорал Распутин на офицера. — Всех в дому перепужал. Я тебя звал, что ли? Ты, флотский, на кой ляд сюды приперся?

— Просто так. Посмотреть на вас.

— Кого смотреть‑то?

— Да вас, Григорий Ефимыч.

На лице Распутина выразилось крайнее удивление:

— У тебя и дела до меня нетути?

— Нет. Нету.

— И просить ништо не станешь?

— Не стану. Вот посмотрю и уйду…

Распутин взмахнул длиннейшими руками гориллы:

— Таких у меня ишо не бывало. Кажинный прыщ лезет, кому — места, кому — чин, кому — орденок. А тебе ништо не надо, быдто святой ты!

Он распахнул двери в гостиную, наполненную дамами, и объявил своим гостям во всеуслышание:

— Это ничего. Какой‑то хрен с флоту приволокся…

Древнеславянское слово сорвалось с языка Распутина легко и безобидно, почти не задевая слуха, как обычное разговорное слово, и все дамы восприняли его с удивительным спокойствием. Пугавин с сестрой были уже здесь. Артеньев сел в уголку комнаты, осмотрелся… От круглой печки, несмотря на летнюю пору, разило жаром. Посреди комнаты, обставленной дешевыми венскими стульями, громоздился стол. На нем — ведерный самовар. Вокруг самовара навалено всякой снеди. Масса открытых коробок консервов. Горка неряшливо накромсанной осетрины. Надкусанные калачи. Луковицы. Черный хлеб. Баранки. Мятные пряники. Четыре роскошных торта от Елисеева, уже початых ножами с разных сторон. Соленые огурцы. Очень много бутылок с вином, а под столом — пустые бутылки…

— Ну, кто новый‑то здеся? — спросил Распутин, но тут опять задребезжал звонок. — Тьфу, бесы, и время провесть не дадут.

Ввалилась пожилая особа в кружевах и ленточках, с порога она рухнула на колени, хватая Распутина за подол рубахи:

— Отец, бог, Саваоф… дай святости, дай, дай!

Распутин рвал от нее подол рубахи, крича:

— Ой, старая, не гневи… отстань, сатана, или расшибу!

— Сосудик благостный, бородусенька, святусик алмазный…

Распутин развернулся, треснул даму кулаком по башке и отшвырнул ее, словно мешок, к печке.

— Всегда до греха доведет, — сказал, оправляя рубаху. — А ежели ишо раз полезешь, вот хрест святой, так в глаз врежу, что с фонарем уйдешь… как пред истинным!

— Бог, бог… освяти меня, — взывала дама от печки.

— Ну, не сука, а? — спросил всех Распутин и повернулся к Артеньеву: — Сидай к столу, флотской… Небось мадеру лакать любишь?

И вдруг он вперился взглядом в Ирину Артеньеву:

— А ты пошто без декольты пришла? Или порядку не знаешь?

Поднялся с продавленного дивана Пугавин:

— Ирина Николавна явилась, чтобы побеседовать с вами.

— О чем?

— О смысле жития, конечно.

— Дуня! — позвал Распутин, и мгновенно явилась горничная. — Вот эту новенькую, котора без декольты… в боковую веди.

Артеньев конвульсивно дернулся, но Пугавин шепнул ему:

— Что вы! Ваша сестра культурная, передовая девушка…

Компания за столом росла, появились пьяные. Дирижировал за столом закусками секретарь Распутина — ювелир Аарон Симанович. Смеялась, подъедая торт с вилки, будто купчиха, баронесса Миклос — красавица, каких Артеньев никогда не видывал. «И эта туда же?..» Было много аристократок, но скромному офицеру с «Новика» они были далеки и… противны! Респектабельная баронесса Икскуль фон Гильденбандт, которую Артеньев знал по портрету Репина («Дама под вуалью»), невозмутимо разливала чай. Разговор за столом шел странный — больше о концессиях Мурманской железной дороги.

Дверь из боковой комнаты открылась, вышел Распутин с сестрой. Держа ее рукою за шею, он продолжал незаконченный разговор.

— Грех — это хорошо, — ласково внушал он Ирине.

Артеньеву показалась дикой простота его убеждений. Никаких высоких материй: «Грех — это хорошо!» — и этого достаточно, чтобы дуры бабы слушали его так, будто мед пили.

— Пора уходить, — шепнул Артеньев Пугавину.

— Но мы присутствуем лишь при начале опыта…

Распутин сел за стол, а красавица Миклос поднесла ему кусок хлеба, поверх которого положила соленый огурец. Скрипач Лева Гебен настроил свою скрипку, и грянула «величальная»:

Выльем мы за Гришу —

Гришу дорогого,

Свет еще не видел

Милого такого…

Балетмейстер Орлов плясал на столике, телефон звонил неустанно. Распутин хлестал все подряд, что наливали, мешая портвейн с квасом, а пиво с хересом. В какой‑то момент Артеньев, абсолютно трезвый, испытал тревожное чувство, какое бывает в море ночью, когда вдоль горизонта брызнет светом вражеский прожектор… Почти физически он ощутил взгляд Распутина, устремленный на сестру, как клинок. Под этим взглядом Ирина вдруг окаменела, дернула плечами. И вдруг она вырвала из прически гребенку, тряхнула головой, рассыпав волосы по плечам, как делают женщины, ложась в постель. Распутин смотрел на нее, как удав на кролика. А потом… Потом над объедками стола протянулась вдруг жилистая рука. Распутин, заворожив, стал гладить сестру по щекам.

Артеньев толкнул Пугавина, Пугавин нажал под столом на туфлю Ирины, и она вдруг истерично взвизгнула:

— Ай! Не сметь так обращаться со мною…

Рука убралась, и глаза Распутина медленно потухли:

— Ишь ты… заноза. Ну‑ну. Ладно. Ты приходи опять. Я ничего. Это так… Кады придешь? Мы поговорим… Не бойсь!

Артеньев даже не заметил, когда в комнате появилась Лили Александровна фон Ден. Вдова командира «Новика» принесла цветы, вручив их Распутину, и тот отбросил их от себя:

— Мне? На кой? Ладно. Баловство…

Артеньев не стал дожидаться, когда его увидит г‑жа фон Ден, и поспешил к выходу. Шепнул сестре, чтобы шла домой. В пустой квартире слонялся по комнатам Семенчук, поджидая его:

— Ну, что там, господин старший лейтенант?

— Я ничего не понял , — сказал Артеньев. — Если и верны все те слухи о влиянии Распутина на государственные сферы, то я никак не возьму в толк, каким образом Россией может управлять этот темный и жуткий мужик… Как? Я не обнаружил в Распутине даже тени той непосредственности, какая характерна для простонародья. Это ярко выраженная преступная натура, место которой на каторге, а он гуляет… Гуляет так, словно бандит, которому подфартило в добыче!

— Не один же он там, — заметил Семенчук.

— Вот и беда для России, что он такой не один…

— А я билеты взял. Поедем?

* * *

Билеты у них были до Пернова — до самого Моонзунда. Вечером, сидя в купе, Артеньев говорил Семенчуку, словно оправдываясь:

— В доме только черной гадюки не хватает. Кастрюли в копоти. А она опыты ставит… Но она же чистая хорошая девушка. Она все понимает. Я знаю, что она больше туда не пойдет.

Было ему как‑то неловко и мучительно. Семенчук отмалчивался, и Артеньев вдруг с отчетливой ясностью понял, что Ирина еще не раз пойдет на Гороховую, 64… Он стал копаться в бумажнике:

— Где мы сейчас?

— Скоро Ямбург.

Сергей Николаевич шлепнул на стол последнюю четвертную:

— На первой станции… разгонись за бутылкой.

— Ваше благородие, да ведь бутылки‑то сейчас… сами знаете какие! Только черепа с костями на этикетках не рисуют.

— Плевать. Тащи. Не рассуждая. Выживем.

После выпивки он сознался:

— Лучше б не ездить. Чего мы там не видели? А на войне, брат, лучше. И люди честнее… Ох, какая сволочь!

— Кто сволочь?

— Да все вокруг… Петербурга нет — помойка!

…Он ведь очень любил Санкт‑Петербург.

8

Клара встретила фон Кемпке, сияя радостью:

— Ганс, у меня для тебя подарок… вот он! Я сегодня нашла портфель, о котором тебе говорила… Помнишь?

Портфель был из крокодиловой кожи — прекрасный. Массивные замки из бронзы. Их немного тронула морская соль, но это легко отчистить. Кемпке, очень довольный, сунулся внутрь портфеля. Он не был пуст — его наполняли какие‑то бумаги.

— Я их даже не трогала, — сказала Клара.

Кемпке поспешно выгребал на стол карты и планы, на которых — в предельной ясности — проступила схема минных постановок Балтийского флота за 1914 и 1915 годы… Фон Кемпке ошалел.

— Клара, — сказал он, отирая пот со лба, — я понимаю, тебе этот портфель может быть неприятен, как память о том негодяе. Мне, честно говоря, он неприятен тоже. Но я могу взять его… В нем можно хранить хотя бы носки для стирки.

— О чем ты говоришь? Я тебе его уже подарила. Ты куда?

— На крейсер.

— Разве ты не останешься ночевать?

— Сегодня никак не могу. У меня вахта. Ночная…

Он убежал, прижимая портфель к груди, в которой билось сердце от волнения небывалого. Вот она, судьба! Вот и она, карьера!

9

Газетные трепачи спешно сооружали для России нового героя:

«Среднего роста, хмурый, слегка прихрамывающий, герой производит впечатление испытанного в боях воина. Лицо его выражает непоколебимую волю, мужество и спокойствие. Живые проницательные глаза особенно располагают к нашему герою, столько претерпевшему в скитаниях по вражеским землям…»

Кто он такой? И почему он скитался по вражеским землям?

Россия начинала свое знакомство с генералом Корниловым, о котором она до осени 1916 года, как говорится, «ни ухом ни рылом». Новоявленный Наполеон в самом деле был неказист, даже безобразен, но свою внешность он прекрасно обыгрывал, как ловкий актер, превращая все недостатки в достоинства. Корнилов возвещал в интервью, что он «сын народа — из простых казаков». Славу он приобрел не в боях, а в побегах из плена. Сейчас Корнилов драпанул через Австрию в Румынию, выдавая себя на всем пути за глухонемого нищего. Герой был готов, и Николай II дал Корнилову целый корпус.

К осени мясорубки Вердена и Соммы перемололи столько народу, что его хватило бы для основания целого государства. Одна лишь битва на реке Сомме выжрала из арсеналов Антанты такую массу снарядов, что Россия могла лишь завистливо ахнуть.

— Мы, — говорили в Ставке генералы, — не истратили этого количества снарядов даже за все два года войны. Если бы союзники уделили нам хотя бы треть этого расхода на Сомме, то, будьте покойны, Россия уже давно была бы в Берлине!

Наступление Брусилова постепенно выдыхалось. Русская армия замедляла темп движения, как усталый паровоз, в топках которого догорали последние огни. Австрия уже не могла оправиться от поражения, но Германия оставалась еще очень сильна; оказалось, она стала еще сильнее, когда к управлению войной пришел маршал Гинденбург — новый кумир германской военщины. Сразу прекратились бесплодные атаки под Верденом: внимание Гинденбурга властно занимал Восток, его бескрайние леса и поля, ему была нужна Россия.

Германия обещала Румынии русскую Бессарабию, но Россия посулила Румынии австрийскую Трансильванию, и это решило дело — Румыния вступила в войну на стороне Антанты.

— Теперь, — докладывал Алексеев царю, — наши дела пойдут намного хуже. Отныне румыны садятся на нашу шею, а Россия, и без того залитая кровью, получает в дар от новых союзников еще полтысячи верст непрерывного фронта…

Румыны широко оповестили весь мир, что завтра «Мара Румени» (Великая Румыния) будет пировать в Берлине. Заявка сделана! Первыми побежали от немцев генералы — на автомобилях. За ними утекли с фронта офицеры — на лошадях. За офицерами припустились и солдаты, у которых еще оставались целы ноги. Вся эта орава дезертиров стекалась к Бухаресту. «Мара Румени» была разгромлена в рекордный срок, и Россия кинулась спасать Румынию, которую спасти было уже невозможно. Пришлось ввести туда целую армию и воевать за «Мара Румени».

На Балтике в эти дни геройски сражались силы Рижского залива. В узостях Моонзунда денно и нощно гремели ковши старательных землечерпалок. Бурая придонная грязь, грохоча поднятыми со дна камнями, текла в разъятые лохани лихтеров. Баржи подхватывали раствор грунта, уходили далеко в море и топили его на глубине… Надо спешить! Наконец канал Моонзунда дочерпали ковшами до критической глубины в 26,5 фута. Критический — потому что линкор «Слава» прополз через Моонзунд почти на брюхе, царапая себе днище о камни грунта, но другие корабли, с более глубокой осадкой, пройти за «Славою» уже не могли…

В могилевскую Ставку царя явился английский посол.

— В прошлом году, — заявил в своей речи сэр Бьюкенен, — правительство моего короля вручило вам, ваше величество, великобританский фельдмаршальский жезл — как дань восхищения английской нации перед героизмом русской армии. Сейчас мы вручаем вам знаки первой степени ордена Бани — в знак восхищения перед доблестью ваших флотов — Черноморского и Балтийского.

— Я тронут, — отвечал император.

* * *

Флот сражался, не щадя себя, он нес страшные потери, по волнам Балтики неделями носило трупы, раздутые, как бочки… Матросы говорили о войне. О войне говорили в кубриках. Внешне казалось, что им сейчас не до политики — только о войне они помышляют.

Зато усиленно политиковало «подполье» штабного офицерства.

— Нам легко доказать, — утверждал князь Черкасский, — что командующий не справился в эту кампанию. Балтфлот мог бы стать гораздо активнее, если бы не Канин.

— Наши друзья в Думе, — поддержал князя Ренгартен, — такого же мнения. Флот должен дерзать, а Канин похож на чиновника…

Опять пришли в действие потаенные пружины, работа которых укрыта от обывательского глаза российских сограждан. Князь Черкасский, интригуя, отписывая в Ставку к адмиралу Русину: «Искренно считая, что старый режим ведет к новой Цусиме… я написал В. М. Альтфатеру письмо, в котором подробно изложил все дефекты командования (т. е. комфлота Канина) и указал на адмирала Непенина…»

В один из дней Федя Довконт столкнулся на трапе «Кречета» с контр‑адмиралом Непениным. С умом дурачась, кавторанг подчеркнуто вежливо сошел с трапа, уступая дорогу, и отдал честь.

— Не ломайся, Феденька, мы же друзья, — сказал Непенин.

— Адриан Иваныч, ломаюсь с выгодой на будущее. Ходят слухи, что Канина выкинут на пенсию, а в комфлоты тебя назначат.

— Думато ли? — спросил Непенин, чуть не упав с трапа.

— Думато. Крепко думато…

Канин об этом ничего не знал и плакался тому же Непенину.

— В чем меня обвиняют? В малой активности? Но, помилуй бог, не сама ли Ставка хватала меня за хлястик каждый раз, когда я хотел вытащить из Гельсингфорса новейшие дредноуты. Я дошел до крайности, желая облегчить «Андрея Первозванного». Снимали броню, пересыпали уголь в бункерах, перекачивали воду, но… фокус не удался! Моонзунд пропустил только «Славу».

Наконец стало ясно, что на его место садится Непенин. Если спокойно разобраться в этом назначении с чисто военной точки зрения, то оно было «продумато» заговорщиками. Флот получал образованного офицера, который долго возглавлял морской шпионаж на Балтике и был в курсе дел — своих и чужих… Николай II пожелал видеть нового командующего Балтийским флотом.

— Колчак на Черном справляется неплохо, — сказал Непенину император. — Мне только не нравятся его поблажки нижним чинам. К чему этот приказ, разрешающий матросам шляться по главным улицам? Почему он разрешил им бывать в театре? Вообще Колчак порою для меня непонятен… Возможно, что его подзуживают из Думы, где сидят люди, желающие мне зла. — Николай II подошел к адмиралу вплотную. — Вас я знаю, Адриан Иваныч: вы поблажек флоту давать не станете. И вы способны раздавить гадину революции, если она станет заползать на балтийские корабли…

Император хотел еще что‑то сказать, но никак не мог решиться. Вопрос был слишком щекотлив. Лишь после ужина, подвыпив, Николай отчаялся на откровенный разговор:

— Адриан Иваныч, я не против вашего назначения на высокий пост командующего Балтийским флотом. Но только ответьте мне честно — зачем вы облаяли мою жену?

Непенин, мужчина откормленный и плотный, стал медленно наполняться кровью: вот‑вот его хватит кондрашка.

— Ваше величество! — воскликнул он, зашатавшись. — Видит бог, что я не был тогда виноват. Позвольте объясниться…

Непенин и в самом деле не виноват. Он никогда не помышлял лаять на царицу, верноподданным которой по праву считался. Короче говоря, была у Непенина любовница — вполне приличная дама средних лет. Непенин пребывал тогда в чине каперанга. Перед войной лукавый попутал, занеся его вместе с любовницей на лето в Ливадию. Однажды вечерком они договорились встретиться. Над Ливадией опускался царственный вечер, быстро темнело. Еще издалека Непенин заметил свою пассию, которая шла ему навстречу. Решив побыть в числе остроумных кавалеров, Непенин заранее опустился на четвереньки и, громко лая, поспешил навстречу… Белое платье женщины приближалось, а каперанг, радуясь своей выдумке, лаял — все громче и громче. Наконец они сблизились, и — о, ужас! — это была сама императрица. Хозяйка всея Руси в удивлении обозревала лающего капитана I ранга. От великого же смущения, как это бывает с людьми при полной растерянности, Непенин с четверенек уже не вставал. Продолжая лаять, он завернул мимо царицы — в калитку дома своей возлюбленной. Придворная полиция, конечно, сразу выяснила, кто этот дерзкий пес…

— Ваше величество, — с чувством прослезился Непенин, — я не хотел. Видит бог, я тогда ошибся. И пьян не был. Но лай собачий, помимо воли, так и вырывался из груди моей.

Император высочайше соблаговолил его простить, и Непенин стал командовать славным Балтийским флотом.

* * *

Империя существовала. Империя была великой, и все, что называлось «русским», высоко котировалось на мировых биржах и рынках. Казалось, что империя Российская нерушима… Эта империя производила: булки и жандармов, расчески и дипломатов, самовары и канонерки, дворников и облигации, икру и подхалимов, мудрецов и спички, идиотов и примусы, адвокатов и аэропланы, клизмы и торпеды, генералов и абажуры, поэтов и балалайки… Несть числа всем произведениям этой империи, история которой теряется неразгаданно в берложьих буреломах ветхозаветной древности мира.

Мир еще не знал, что эта империя доживает последние дни.

Колчак?.. Непенин?.. Корнилов?.. Протопопов?..

Отчего они вставали к штурвалам именно сейчас?

Контрреволюция сплачивала свои силы. Производилась почти шахматная рокировка фигур. Они, эти люди, выстраивались сейчас один к одному, чтобы принять встречный бой…

Схватка близилась!

10

Один из самых больших в мире органов — орган Троицкого собора в Либаве — рыдал над городом о страдании. Древние липы, помнившие еще магистров Ливонского ордена, давно отцвели. Возле вросшего в землю домика, где в 1697 году, поспешая в Голландию останавливался для ночлега юный Петр I, теперь расхаживали, посверкивая моноклями, завоеватели — надменные, властные и жестокие. Либава медленно умирала в нищете, унижении и безработице.

Оккупанты нанесли ей удар мечом; всегда цветущая, она сейчас переживала экономический упадок; богатый и оживленный город уже не пил целебных соков из России, он потерял торговые связи с Европой, и теперь Либава влачила жалкое существование. Ей осталось одно — обслуживать германский флот…

В угольной гавани весь день вставали под погрузку германские пароходы. Артель грузчиков из латышей и русских, под надзором шпиков и портовой полиции, работала быстро и неутомимо. Вагонетки с углем плохого качества (штыбом) одна за другой опрокидывались над распахнутыми люковицами трюмов.

В середине дня заканчивала принимать уголь «Стелла» под флагом кайзеровского Ллойда. В минуту передышки рослый Либавский докер последней спичкой раскурил на ветру дешевую папиросу. Встряхнув в руке спичечный коробок, он убедился, что тот пуст, и небрежно бросил его в вагонетку — в завал штыба. Корабельная стрела тут же подхватила вагонетку и опустошила ее над своим бункером. «Стелла» отошла на рейд, а на ее место встала у причала под погрузку «Латиния».

Загрузку «Латинии» докеры закончили уже под конец смены. Тот же рослый докер, устало распрямив спину, раскурил папиросу. Серые глаза его смотрели настороженно, в зрачках чуялся жадный блеск риска. Пустой спичечный коробок опять полетел в груду угля и навеки затерялся в бурой трухе среди редких кусков антрацита. «Латиния» потянулась за волнолом. Над гаванью брякнул колокол, и артель грузчиков, срывая с себя робы, пошабашила.

Ближе к вечеру рослый докер, обходя полицейских, тащил между домов старой Либавы мешок украденного в гавани угля. Оккупанты ввели строгие нормы на топливо, осень была холодной, люди мерзли — уголь был дорог. На улице Святого Мартина докер поднялся на второй этаж дома г‑жи Штранге, дверь открыла ему Клара Изельгоф.

— Мадам, сегодня с вас триста марок. Куда свалить?

— Вот сюда… Триста так триста.

Свернув деньги, грузчик сунул их в кармашек.

— Рюмку коньяку? — предложила Клара.

— Не откажусь, мадам.

С отчетливым шиком он приударил перед ней каблуками своих раздрызганных сапог и вдруг как‑то сразу изменился.

— Удачен ли был день, господин штабс‑капитан?

— «Стелла» и «Латиния»! По шесть тысяч брутто‑тонн, порт назначения — Данциг. Активные воспламенители в бункерах. Самовозгорание угля случится далеко в море… А у вас? — спросил он.

— Я жду решения гросс‑адмирала, чтобы закончить эту историю.

* * *

В кильской гавани кораблям тесно, словно в консервной банке. Может, поэтому кайзеровские моряки называли себя «кильскими шпротинами». Киль с его гаванями виден и сейчас — из окон кабинета Генриха Прусского; под локтем принца лежал портфель — тот самый, а перед гросс‑адмиралом, обличая свою готовность к службе, стоял фон Кемпке.

— И вы хорошо знаете эту женщину? — спросил Генрих.

— Настолько, насколько можно знать женщину.

— Как она относится к Германии и к нам?

— Она согласна быть моей женой, и этим все сказано.

— Кемпке, вы даже не представляете, какая блестящая карьера ожидает вас, если… все это (принц тронул портфель почти любовно) окажется правдой! До сих пор мы были озабочены возможностью прорыва в Рижский залив, а сейчас перед нашим доблестным флотом открывается… Финский залив.

Русские карты с планами минных постановок подвергли тщательному анализу в штабах. До сих пор считалось, что эссенские минные постановки устроены столь мудро, что в Финский залив не проскочить даже мышке. Вскоре принцу был сделан доклад:

— Мы не обнаружили, при всем нашем старании, ничего такого во что нельзя было бы не поверить. Все разумно и логично. Именно так Эссен и мог загородить Балтику… На этих картах из портфеля обозначены секретные фарватеры, которыми пользуются русские корабли. Можно считать, что нам повезло!

Даже не верилось, что проблема, над которой столько бились, столько калечились и погибали, отныне разрешается так просто: вот они, карты и планы, лежат перед тобой… Переноси на кальку, вручай копии штурманам, и германский флот прорвется сразу до Ревеля, сразу до Гельсингфорса, сразу до Кронштадта.

Секрет «Крепости Петра Великого» отныне — дешевый миф!

— Именно тут, — говорил принц Генрих, лаская портфель в руках, — заложен наш прорыв к подступам русской столицы. По сведениям агентуры, в России сейчас не так уж спокойно, как это кажется внешне. И надеюсь, русский император будет лишь благодарен Гохзеефлотте, который, раздавив его флот на Балтике, заодно расплющит и русскую революцию в самом ее зародыше!

«Лампочки» гросс‑адмирала светились тусклым огнем.

— Все ясно, — заключил принц. — Пусть штаб обработает эти данные, и операцию по прорыву можно начинать. Эту честь я особо доверяю моей славной Десятой флотилии…

Десятая флотилия состояла из новейших эскадренных миноносцев типов «3», «С», и «V», которые можно было приравнять к высокому классу минных крейсеров. Спущенные на воду в прошлом году, они по скорости и вооружению были равноценны русским «новикам».

Недоверчивый штаб гросс‑адмирала придержал операцию:

— Пошлем для начала только два корабля. Если они проскочат благополучно и вернутся из мышеловки целы, пустим всю флотилию!

Принц согласился и вызвал капитан‑цур‑зее Виттинга.

— Храбрец! — сказал он ему. — Бери два эсминца с подогрева и ступай в пасть смерти — в Финский залив. Вот тебе карты… Ты будешь как брандер, чтобы собственным днищем проверить, есть ли мины в проходах, указанных на этих картах… Радиосвязь не держать, чтобы не прослушали тебя русские. Иди, мой добрый Виттинг, и Железный крест остается за мной… Прощай!

— Прощайте и вы, мой смелый гросс‑адмирал…

Два корабля ушли и вскоре вернулись — невредимы.

— Карта не врет! — доложил Виттинг. — Мы струились в указанных фарватерах, как масло по раскаленной сковородке. Финский залив — чудо: мы часто видели русских с непогашенными огнями, будто война их не касается. Этими же проходами я берусь провести всю Десятую флотилию. Мы — первые германцы, которые побывали в этой российской придворной луже Романовых…

Вечером 10 ноября — в стужу — Десятая флотилия уже покидала Либаву. Куда идут эсминцы, командам не сообщали. Одиннадцать безголосых теней стремительно вылетели в бурю — за волнолом.

Плотный, как тесто, ветер летел им навстречу.

* * *

В вахтенном журнале записано:

«…воздух ужасен (спичка не загоралась). Даем 400 ампер на вал, днище лодки скрипит по грунту. Внутри корпуса давление поднялось настолько, что стрелка барометра вышла за пределы шкалы (свыше 815). Команде дышать затруднительно… Выходим на продувание балласта».

Осенняя хлябь воды разъялась. Из моря выскочил, словно жирный, лоснящийся тюлень, корпус подлодки. Над рубкой, взвизгнув тугими пружинами, откинулась крышка люка, из которого стали вылезать жадно дышащие люди. При свете луны на бортовой скуле субмарины можно было прочесть славянскую вязь из пяти плоских букв: «Волкъ»… «Волчицу» вел на этот раз командир Мессер[5], а Саша Бахтин шел при нем старшим офицером. Внутри лодки с трудом провернулись дизеля, цилиндрам которых, как и легким людей, было тяжело «дышать» испорченным воздухом. Ночь наполнилась мерной стукотней клапанов, и вскоре показался берег.

Бахтин нагнулся над люком, откуда несло испарениями.

— Штурманец, всплыли точно. На берегу виден огонь с хутора. Нам уже сигналят… А какой здесь грунт?

— Песок, — донеслось до мостика изнутри лодки.

— Камней нет?

— Не гарантирую.

— Утешил. Можно пропороться…

«Волчица» с шипением раздвинула днищем плотные пески пляжа, на котором росла высокая осока, и села носом на грунт. Команда еще не знала цели этого странного для лодки подхода к Либаве, и Бахтин коротенько объяснил:

— Сейчас уйдем. Шпиона снимем. И уйдем сразу.

Боцман зябко поежился в своем бушлате:

— И не боятся же люди шпионить… в экую погодку!

От хутора, едва видного в темноте, отделилась фигура человека. Он добрался по воде до борта лодки, матросы вытянули его на палубу и только сейчас поняли, что это женщина.

— Уходите скорей, — сказала она. — Здесь вдоль берега все время шныряют кавалерийские разъезды. Могут заметить…

Чтобы углубить работу винтов, Мессер велел перекачать в корму четыре тысячи литров воды, и дизеля, едко чихнув, сдернули «волчицу» на чистую воду. Дойдя до приличных глубин, сразу же погрузились. На смену отчаянному грохоту дизелей в симфонию подводных звуков влился ровный, почти усыпляющий гул электромоторов. Мессер передал женщине пакет, в котором были купоны литера «А» на проезд в мягком вагоне до Петрограда.

— Рижский поезд отходит утром. Если с нами ничего не случится, то вы на этот поезд не опоздаете… Спокойной ночи, мадам.

Бахтин провел женщину в свою каюту. Желание пассажирки переодеться смущало юного офицера. Он открыл свой шкафчик:

— Мадам, извините… Выбирайте что вам угодно.

— Благодарю. Еще попрошу чаю… Водится у вас таковой?

— Только чаем и держимся, мадам. Чаем сохраняем себя.

— И даже такой приятный цвет лица, как у вас?

— Это уже не от чая, мадам. Обычно мы, подводники, бываем в море бледно‑зеленые, как ростки картошки в подвале. Мой цвет лица сегодня — лишь румянец восхищения перед вами…

Со стоном моторов «волчица» падала и падала в разъятую под ней пустоту. На глубиномере было девяносто футов, когда командир задержал ее падение. Подлодка, словно торпеда, стала пронзать перед собой плотный мрак пучины. Что‑то заскрежетало за бортом противно и гнусно, словно ножом провели по сердцу каждого.

— Наверное, прорвали сети, — сказал Мессер, морщась. — Вряд ли рыбацкие, нам повезло… Легла эта стерва? — спросил он потом у Бахтина, когда тот протиснулся в боевой пост.

— Почему вы так ее называете? Она хорошая женщина.

— Хорошие спят дома, а не шляются черт знает где.

— Она вполне приличная женщина.

— Приличная не станет заниматься шпионажем. Только подзаборные шлюхи способны на это ремесло… Грязная работа даже для мужчин, а про женщин и говорить не приходится.

— А вы не подумали, — спросил Бахтин, — что она проделала грязную работу ради высоких идеалов любви к отчизне?

— Ну, это фантастика! Как бы эта пассажирка не накликала беды на нашу лодку. Я успокоюсь лишь тогда, когда спихну ее на рижскую набережную… Добавить оборотов на вал!

* * *

На глубине в 90 футов Клара Изельгоф (это не настоящее ее имя) уже крепко спала. Впервые за последние дни… Сейчас ей снились ромашки и чужой ребенок, оставленный в высокой траве.

11

Крейсер «Страсбург» довел одиннадцать эсминцев до траверза Гангэ.

Последний проблеск узким лучом фонаря Ратьера: «Желаю удачи», и крейсер тут же отвернул, быстро исчезая в ненастье.

Десятая флотилия — строем клина, как топор, — разрубала перед собой мрак осенней балтийской ночи. Кованые форштевни кораблей, снабженные бивнями для таранов подлодок, легко разламывали волны. Виттинг держал флаг на головном; мостик «V‑72» стал тесен для множества штабных специалистов. Ветер Балтики, негодующий, разметывал над палубами эсминцев черные хлопья сажи.

— Приближаемся, — разом отметили штурмана.

Да, они приближались к минным банкам.

— Перестроение, — скомандовал Виттинг. — В кильватер!

Когда суда идут в нитку — это безопаснее при узости фарватера. Штабные офицеры придирчиво сверяли точность штурманской прокладки с пометками на русских секретных картах. Видимость была скверной — не больше шести кабельтовых, и капитан‑цур‑зее, оборачиваясь, видел в одном створе лишь три ближних эсминца — остальных поглощал ревущий мрак…

Три замыкающих кильватер по оплошности отстали.

Отставший «S‑57» вдруг выпрыгнул из моря — мина ударила его под крамбол, и сталь корабельного борта, словно кровельный толь, стала закручиваться в уродливый рулон. Виттинг передал по радио на «V‑75», чтобы тот принял команду. Эсминец, во исполнение приказа, начал снимать экипаж, но тут дважды рвануло взрывами… «V‑75» разбросало на три части, которые стали плавать отдельно одна от другой, — эсминец налетел сразу на две мины!

Штабные специалисты на мостике «V‑72» заволновались:

— Туда ли мы идем? Может, лучше и не соваться?

— Перестаньте! — возразил капитан‑цур‑зее. — Я уже проходил здесь. Это просто роковая случайность, как при игре в карты… «G‑89» приказываю подойти к «V‑75» и забрать обе команды.

«G‑89» принял на себя экипажи двух погибших эсминцев, и в отсеках стало не повернуться от тройного состава команды. После чего командир «G‑89» уже не хотел рисковать:

— Мы уходим… обратно… на Либаву!

Под флагом Витгинга осталось 8 эсминцев, и он благополучно вывел флотилию в Финский залив. Вот она, заколдованная минами и батареями, русская зона «абсолютной недоступности».

— Конечно, — радовались на мостиках, — два прискорбных эпизода не следует брать в расчет. Это просто роковая случайность…

Теперь, когда они забрались в чужой сундук, надо поскорей выбрать из него добро. Но в четких панорамах отличной германской оптики виделась только ночь… ночь, волны, безлюдье!

— Что случилось? — поражался Виттинг. — Когда я прорвался сюда в прошлый раз, здесь было оживленно, как на швейцарском курорте… Полно огней! Я же видел их…

Финский залив словно вымер — ни лайбы! Десятая флотилия резала курсы на острых углах, выискивая цель для торпедирования. Они были извещены, что именно здесь, между Ревелем и Гельсингфорсом, шатаются могучие русские великаны‑дредноуты. «Где же они сегодня?» В задраенных рубках стучали одографы, стрелки тахометров плавали по голубым табло датчиков, отмечая порывы скорости — небывалой. Пакерортский маяк давал во тьму отрывистые проблески…

— Ляжем на Рогервик, — решил Виттинг, чтобы не уходить из этой сокровищницы с пустыми руками.

Рогервикский залив был пустынен. Возле острова Оденс‑хольм Десятая флотилия видела, пробегая мимо, разваленный остов крейсера «Магдебург», погибшего в начале войны на камнях в бесславье. А в глубине залива покоился Балтийский Порт[6].

Курортный городок уже спал. Лишь издалека пыхтел паром коптильный заводик, известный на всю Европу прекрасной выделкою шпрот. С вокзала немцам гугукнул паровоз, отходящий на Ревель.

— Бразильское танго, — сказал Виттинг, навострив ухо.

Да, со стороны климатической водолечебницы Десятая флотилия уловила музыку: танцевали полуночники. Виттинг приказал:

— За гибель двух наших эсминцев — огонь по бездельникам!

Снаряды протыкали плотный занавес ночи и уносились вдаль с тихим шелестом, словно опадающие с дерев листья. На спящий город обрушилась смерть. В грохоте рушащихся зданий трупы людей вместе с кроватями проваливались в погреба. Полуголые женщины в ужасе метались по улицам. Кричали дети. Никто из них не мог понять — откуда пришла смерть? Виттинг велел включить прожектора, и в их мертвящем свете город ослеп совсем.

Был 1 час 20 минут ночи на 11 ноября 1916 года…

Музыка отзвучала. Виттинг послушал тишину, разрываемую криками раненых. По его приказу шарахнули по городу еще осколочными, чтобы побольше угробить народу, и стали выбираться из бухты. Десятая флотилия, закидывая чехлы на горячий калибр, уже ложилась на обратный курс…

— Как пойдем обратно? — говорили на мостиках.

— С песнями! По уже проверенным каналам.

Пошли. Флагманский «V‑72» первым приблизился к минному полю, и страшный удар потряс его мостик. Виттингу доложили, что четыре отсека уже в воде. «G‑90» подвалил к борту флагмана, начал снимать с него команду. Счастье их, что море к утру потишало. Раненых передавали на узких, как байдарки, носилках, в которые матросы были ввязаны iкертовкой, чтобы не вывалить их за борт. Виттинг удачно перескочил на палубу «G‑90», не замочив ног.

— Добейте моего флагмана, чтобы затонул поскорее!

На эти самоубийственные выстрелы развернулись другие эсминцы, решив, что напали русские. Когда они подошли ближе, то рядом с флагманским «V‑72» тонул и «G‑90», задирая в небо корму. А из воды вытащили и капитан‑цур‑зее Виттинга. Лязгая зубами от нестерпимой стужи, он перешел на мостик «S‑58». Теперь он уже не говорил, что это роковая случайность.

— Но иного выхода у нас нет. Продолжать движение!

Власть над флотилией была им потеряна. Словно волчья стая, напуганная облавой, эсминцы стали кидаться в разные стороны. Ночь превратилась в ад, а вода в клокочущий кипяток. Взрывы мин порождали в отсеках кораблей газы. Спасенные люди, забившись в кубрики, уже безвольно поддавались размахам качки, и волною их швыряло с борта на борт, как пустые бездушные мешки. Среди них появились первые сумасшедшие, и они радовались взрывам, как дурачки. Корабли были контужены близкими взрывами, стальные листы бортов едва держались на расшатанных заклепках. Из цистерн началась утечка пресной воды, от морской же котлы быстро засолились, и эсминцам стал угрожать машинный паралич…

В четыре часа утра взрыв «S‑58» оповестил флотилию о гибели еще одного корабля. Виттинг опять тонул; мимо него как раз проходил «S‑59», и капитан‑цур‑зее из череды волн, качавших его, пронзительно кричал, чтобы его приняли на борт:

— Не уходите… это я — ваш флагман!

Его спас эсминец «S‑59», который тут же напоролся на мину. Не успев обсохнуть, Виттинг опять плавал в воде. И опять его вытащили. Капитан‑цур‑зее остался в живых, но… какой ценой? Утром, когда прояснело, Десятая флотилия застопорила машины… идти было некуда! Эсминцы качало на пологой волне, а первые лучи солнца пробили сизую морскую толщь.

— Смотрите! — кричали с мостиков. — Смотрите…

Под ними, возле их бортов, качались на глубине черные шары. Они виднелись слева и справа, за кормой и прямо по курсу. Виттинг отстранил от телеграфа командира и сдвинул рукояти:

— Мы все погибнем. Но… не стоять же здесь! Кто‑нибудь из нас да останется жив. Пусть Германия знает…

Досасывая из цистерн последние литры пресной воды, вышли к Либаве только три, трясясь корпусами в контузии, полностью деморализованные. Десятой флотилии — гордости германского флота — более не существовало. В одну только эту ночь кайзер потерял восьмую часть всех своих эсминцев, погибших за время войны, которая длилась 1600 ночей…

— Что это было? Колдовство? — спрашивали себя немцы.

Русская столица провела эту ночь спокойно. Не спал только флот, из радиорубок которого выплескивало в морзянке каждый вопль гибнущей Десятой флотилии. Русские отомстили за все!

* * *

«Лампочки» буркал гросс‑адмирала медленно погасали.

— Теперь, — сказал принц, — дело за нашей разведкой…

Адрес известен: улица Святого Мартина, дом г‑жи Штранге. Кинулись туда, чтобы схватить очаровательную кельнершу, но обнаружили только оставленную ею на столе фотографию… кайзера!

— Узнаете ее почерк? — спросили фон Кемпке.

— Да, узнаю.

— Прочтите, что она пишет вам на прощание…

Кемпке прочел посвящение ему на портрете кайзера: «Я так и не удосужилась снять портрет с себя, но думаю, что изображение славного Вильгельма утешит вас. Вы, конечно, неотразимый мужчина, Ганс, но вы такой же дурак, как и ваше начальство…»

— Итак, вы работали на пару с этой шпионкой?

— Простите, но я знал ее за кельнершу. — Кемпке решил спасать себя и даже осмелел: — Я ведь мужчина опытный, и меня не проведешь. Она лишь притворялась скромницей. Но я сразу понял, что она низка, порочна, корыстолюбива. В сердце этой мегеры уже не осталось места для женских добродетелей…

Его разуверили — все не так. Клара Изельгоф — опытная русская разведчица, проходившая под кличкой «Ревельская Анна», которая всегда отличалась удивительным нахальством в своей работе. Она много лет занималась только германским флотом.

— И она изучила дела нашего Гохзеефлотте, будто это ее кухня. Пока мы не отыскали других виноватых, вам придется побыть в роли главного виновника этой трагедии германского флота.

Неотразимого мужчину лишили сабли. С плеч опытного обольстителя женщин с мясом выдрали офицерские погоны.

— Но в чем же я провинился? — горько рыдал фон Кемпке.

— Солдат Кемпке, вас ждут грязные окопы под Ригой! Марш…

12

Корабли — как и люди. Среди них тоже бывают бездельники, которым выпадают многие почести. И есть корабли — старательные труженики‑скромники, о которых помалкивают. Кажется, они уже привыкли, что лавры не украшают их мачт. Только по ночам, когда затихнет суета рейдов, обидно слезятся желтые глаза их прожекторов. Корабли жалобно всхлипывают в ночи придонными помпами…

«Слава» тоже была кораблем обиженным. Линкор с честью проносил свои знамена через войну, а жирный паек и уважение Ставки доставались громадным верзилам‑тунеядцам из Гельсингфорса, которые и пороху‑то не нюхали. Ладно, история нас рассудит… После трагической гибели каперанга С. С. Вяземского командовать «Славой» прислали кавторанга Л. В. Антонова. На левой стороне его кителя неизменно болтался Владимир 4‑й степени (без мечей). Человек среднего роста, с проседью в волосах, немногословный. Под его салоном грузно проседали в пучину моря 13 500 тонн путиловской брони, насыщенной живыми людьми и мертвой техникой. А над водой вырастали, словно этажерки с полками, мостики, рубки, марсы и площадки дальномеров. Скоро подморозит. Из широких труб старого линкора растрепывало рыжий дым…

— Господа, — сказал Антонов за чаем в кают‑компании, — зима предстоит опять суровая. Кажется, нашу «Славу» оставят на зиму в Моонзунде. Надо утеплиться перед морозами. И надо закрасить весь линкор белилами — для маскировки от авиации противника… Кстати, кто у нас сегодня стоит the dog wacht[7]

Из‑за стола вскинулся юный мичман Гриша Карпенко:

— Я заступаю после «собаки», сменяя лейтенанта Иванова.

— Простите, господа, я еще не освоился… Иванов — какой?

— Вадим Иванович, командир кормовой башни.

— А вы, мичман?

— Стажируюсь на носовую башню, — ответил Гриша Карпенко.

— Благодарю. Спокойной ночи. Спокойной вахты…

Холодом тянуло от Ботники, линкор укачивало. «Слава» по‑старушечьи устраивалась на зиму. Верный страж Рижского залива и Моонзунда, она уже сроднилась с этими краями. Пусть счастливчики уйдут зимовать в яркие, ослепительные города, где льется вино в ресторанах, где на улицах млеет сердце от женских улыбок, где звучит танго по вечерам, — «Слава» останется здесь. Надо только забить все щели в броне, чтобы холодные вьюги не мешали команде жить и бороться. Надо еще до ледостава выстроить над тамбурами люков дощатые будки для сохранения внутреннего тепла…

В четыре часа ночи Гриша Карпенко заступил на вахту. Ветер гудел в громадных чехлах, под которыми мерзли орудия главного калибра. Что ж, скоро он станет командиром носовой башни. Что ж, наверное, к весне и в лейтенанты произведут. Прежняя служба на «Гангуте» представлялась теперь кошмарным сном. Зато на «Славе» было ему хорошо… Здесь лучше! Летом они побывали в огне, а боевая обстановка раскрыла перед мичманом характеры матросов — прямодушные, смелые, откровенные. Теперь о «Гангуте» даже вспоминалось с неприязнью, как о тюрьме, в которой пришлось отсиживать срок.

Перед побудкой к «Славе» подвалил буксир из Рогокюля, доставив команде два мешка писем. Буксир сразу отошел, а на палубе линкора сиротливо осталась темнеть фигура вновь прибывшего матроса с чемоданом. Карпенко с мостика окликнул его в мегафон:

— Отпускной?

— Нет. Для прохождения.

— Поднимись сюда…

В синем маскировочном свете рубки предстал перед мичманом стройный юноша в коротком бушлате. Стал докладывать:

— Сигнальный юнга Виктор Скрипов для прохождения службы…

— А раньше где плавал? — спросил его Карпенко.

— На подводках.

— Под водку хороша только селедка с луком.

— Простите, ваше благородие, буквы «л» не выговариваю.

— А долго был на подлодках?

Витька Скрипов снял бескозырку, как на похоронах:

— Один поход отломался. Списали!

— Один? И… да ты никак седой?

— Не от страху — совесть замучила.

Карпенко закинул над смотровыми окнами рубки броневые пластины, врубил яркий свет. Вещи и юнга сразу ожили.

— Сейчас‑то ты прямо из экипажа к нам? Из какого?

— Я к вам на линкор из госпиталя.

— Болел?

— Нет. Вешался…

Карпенко в раздумье потянул из кармана портсигар:

— Если куришь, бери. Я не спрашиваю, что у тебя там в жизни стряслось. Но напрасно ведь люди веревкой не давятся. Пусть горе твое будет последним горем. А на «Славе» люди хорошие…

До побудки он велел юнге посидеть на диване:

— Чтобы ты не шлялся по кораблю, еще все спят. А когда ты Школу юнг закончил? Последнего выпуска? А правду говорят, что большевики в этой школе вашей юнгам мозги давно чистят?

— Не знаю, — отвечал Скрипов. — Я политикой не занимался. На одних флажках намотаешься. Да еще Трехфлажную книгу назубок знать надо. Опять же морзянку, как «Отче наш»… Не. Не знаю!

В пять утра тишину взорвало горнами и матюгами суетливых боцманов. Мичман отправил юнгу вниз. Сказал, как отыскать сигнальную палубу. Витька спустился в преисподнюю линкора, где было удивительно светло, тепло и чисто. Нарядно сверкали поручни и медные рожки пожарных «пипок». Все переборки, как в добротной гостинице, выкрашены под орех или разведены полосками — под мрамор. Словно ухарские дьяволы, летали мимо него матросы, стегая подошвами по ступеням трапов. Витька ошалел от их беготни, запутался в лабиринте коридоров, люков, переходов и лазов.

— Эй, седая башка! — окликнули его. — Чего разинулся?

— Я заблудился, — честно признался Витька.

— В какую тебе палубу? Ну, сигай за мной…

Только успевай. Будто на американские горы попал. Возносило по трапам наверх, швыряло в провалы люков, било в тупиках коридоров, возносило опять ввысь. Даже взмок. Пихнули в спину…

— Эй, сигнальные… к вам новенький!

Витька поспел как раз на мурцовку. Вокруг столов сидели сигнальщики, будущие его товарищи но вахтам, и было их человек с полсотни (не меньше). Все они в отстиранных робах, выпущенных поверх штанов. Потеснились за столом, освобождая место:

— Садись. Какавы до субботы не будет. Хлебай наше…

Мурцовка с холодрыги была хороша. В крепкий чай кладут сухарную крошку, обдав ее предварительно кипятком, чтобы убить червяков; затем коки валят туда коровье масло и крошат лук репчатый, — мурцовка, считай, готова. Пойло горячее, густейшее, сытное. Даже балдеет матрос, как от пива… За столом разговорились.

— На подлодках‑то как? Велик ли сектор обзора?

— Да всяко, — отвечал Витька. — Когда с офицером на мостике стоишь, тогда горизонт пополам делим. Каждому по шестнадцать румбов приходится. А снизу люди просятся наверх — подышать. Коли кто поднялся, без дела не оставят. За чистый воздух ему кусок от горизонта, как кусок от торта, отрежут и — смотри. Тогда мне уже легче. Вообще‑то глаза устают… А как у вас?

— У нас для начала тебе дадут для наблюдения градусов тридцать от горизонта, вроде крысиного хвостика, и — стереги!

Из каюты сверхсрочников, где мурцовку заменяют офицерским кофе, явился сигнальный старшина — кондуктор Городничий:

— Ты тут новый? А‑а, юнга… Ну‑ну! Люди свои, так не бойся, скажи по совести: небось еще со школы ты большевик?

— Я в политику не лезу. Мне бы так… Попроще.

— Ты нам тут не конспирируй, салажня худая, — обиделись сигнальщики. — Мы‑то знаем, что все юнги как раз грешат политикой.

Кажется, они решили, что он не признается. Кажется, Витька Скрипов проспал в Школе юнг политику. Кажется, ему предстоит нагонять… Вообще, вопрос сложный. С чего она, эта политика, начинается? И что будет с нее иметь юнга Витька Скрипов?

Решил на всякий случай молчать.

— Кто не был сегодня на молитве? — грозно вопросил Городничий. — Батька наш перед кавторангом Антоновым опять свару устроил. Обижается поп — не ходят сигнальные в церковную палубу.

— Да мы все были, — загалдел кубрик.

— Я был! — гаркнул Городничий. — Но вас там не видел…

Десять горнистов вышли уже на спардек. Разом исполнили «движение вперед», призывая к работам. Линкор опять наполнился грохотом трапов. Витька Скрипов боялся вторично заблудиться…

* * *

Балтика бывает разной. Удивительно разной бывает она!..

До чего же ласково это море в летние дни. Сколько света и музыки изливается от его пляжей, окантованных драгоценным ожерельем из пены. Как солнечны и прозрачны в такие дни тела женщин, когда они сбегают в теплые волны…

Усталые эсминцы — под флагом адмирала Развозова — добирали последние обороты винтов. Скоро Ревель, скоро конец кампании. И сегодня Балтика совсем иная: брезенты сорваны со шлюпок, над люками виснут шапки инея, антенны обледенели. Неистовствует в шторме, празднуя последние дни свободы, предзимняя Балтика. Скоро ее волны скует морозами, и с последним стоном оцепенения она, уже тихая, примолкнет до весны.

«В терновом венце революций» 1916 год заканчивался.

В канун Нового года начались рождественские бои под Ригой. Латышские и сибирские стрелки повели наступление на Митаву — городишко неважный, хотя и славный в истории. Митава была сейчас плацдармом, с которого немцы нажимали на рижские ворота. В одном строю со стрелками шагали матросы‑добровольцы.

Держа винтовку наперевес, покуривая не спеша, шагал в атаку невозмутимый красавец, который никогда не думал, что его могут убить. Мороз стоял крещенский, солнце сияло вовсю, кровь на снегу была ярко‑алой. Красавец матрос выделялся среди всех товарищей по фронту своим бесстрашием.

Это и был Павел Дыбенко…

Наступление на Митаву, плохо подготовленное, провалилось. Возле озера Бабите войска засели на Пулеметной горке, громоздя бастионы из трупов павших. Над ними сияло ярчайшее зимнее солнце, над ними рвалась шрапнель, немецкие «фоккеры» закидывали их с небес отравленными конфетами в красивых хрустящих бумажках.

И плыли газы…

Павел Дыбенко первым воткнул винтовку в землю.

* * *

Неужели все ушли, а «Славу» оставили в Моонзунде?

…Владимир Ильич Ленин знал этот линкор. Мало того, у него была давняя дружба с этим кораблем. Началась она незадолго перед войной, когда Ленин проживал в эмиграции. Королю Черногории исполнялось как раз 50 лет, и отметить этот юбилей русское правительство послало «Славу». Но «линейщик» уже был немолод для таких дальних прогулок по гостям. В пути возле Гибралтара потекли в котлах «Славы» трубки, и линкор был вынужден зайти для ремонта в Тулон.

Именно отсюда, из Тулона, большевики «Славы» установили связь с Владимиром Ильичем. Это был тяжелый период для партии. «Организации нет, — просто плакать хочется!» — писал тогда Ленин. И вот «Слава» начала сколачивать свою организацию. Первым на флоте «линейщик» стал воплощать в своем подполье мысль Ленина о четкой конспирации. О связях с центром. О разделении подполья на засекреченные «тройки». Пусть арестуют «тройку» — трое знают лишь трех, остальные продолжают работу за броней линкора.

Владимир Ильич очень дорожил тогда дружбой со «Славой». Но скоро в партийную организацию линкора проникли эсеры. Стали они баламутить команду, всегда излишне речистые. Они провалили конспирацию. «Славу» выгнали из Тулона обратно на Балтику, пошли в команде аресты. Наверное, не обошлось и без провокатора. С тех пор минуло не так уж много лет, и теперь матросы говорили:

— Зубы‑то нам вырвали, это верно, но корни остались!

Мело, мело над Моонзундом — пургой, вихрями, метелями…

Год 1917‑й — для «Славы» последний. Корабли — как и люди, они не ведают, когда умрут.

Финал к заговору

Россия входила в 1917 год с критическим креном… Финансы ее были расстроены, товарообмен внутри империи нарушен, коррупция торжествовала, Ставка и правительство создали в стране неразбериху двоевластия. Урожай 1916 года был грандиозным, почти сказочным, запасы хлеба намного превышали потребности народа и армии, но многоэтажная система закупок и спекуляция сгноили зерно еще в мужицких амбарах. Зима же выдалась небывало снежная, пуржистая, на путях образовались заносы; 60 000 вагонов с топливом, продовольствием и фуражом для фронта и тыла застыли под снегом, неспособные пробиться к столицам. А в самый канун 1917 года куда‑то пропал Распутин…

Найти «святого старца» помог артист Струйский, проживавший в «Убежище престарелых сценических деятелей», которое размещалось на берегу Малой Невки. Издавна страдая хронической бессонницей, Струйский в ночь на 17 декабря, в задумчивости сидя у окошка, видел, как на мост въехал автомобиль и трое неизвестных «что‑то бросили в воду». Водолазы извлекли со дна реки труп Распутина, туго запеленатый в роскошную шубу. Судебная экспертиза насчитала на теле варнака шесть огнестрельных ран, а в желудке мертвеца обнаружили цианистый калий. По мнению экспертов, Распутин (уже расстрелянный, уже отравленный) продолжал жить — под водой! — еще целых семь минут. Это убийство, совершенное монархистами, явилось как бы узловой станцией, которая перевела стрелки русской Истории на новые пути — уже революционные…

Впрочем, внешне империя сохранила величественное спокойствие. Монетный двор, как и раньше, был завален работой — самой нужной, самой спешной. Многопудовые чеканы, рушась с цеховых потолков, штамповали продукцию. Один за другим вылетали из‑под чеканов ордена, кресты и медали. Они были еще горячие, словно свежие блины со сковородки. Каждодневно Монетный двор плавил для производства наград 12 пудов чистого серебра и по 8 пудов золота.

Не успевали. Не хватало времени. Качество орденов заметно снизилось. В наградах не стало того идеального блеска, какой был раньше. Да и мастера научились халтурить…

После рождественских боев под Ригой матросов не наградили.

— Пулю им в лоб! — сказал Непенин.

Павел Дыбенко начал на фронте агитацию против войны.

Когда против войны выступает трусишка — его презирают.

Когда против войны выступает герой — его уважают…

В конце февраля Дыбенко выехал из Гельсингфорса в столицу. Мерзли под снегом безлюдные финские станции. Состав ошалело рвался на Питер, в вагонах — бушлаты, клеши, ленты, сверкают пуговицы и ботинки. Из окон виден на поворотах локомотив, глотающий заснеженные версты. Вот и Белоостров граница империи.

Промелькнул жандарм. Ехала куда‑то заиндевелая лошаденка. От лотка с конфетами и папиросами сыпали матросы к отходящему поезду, висли на ступенях вагонов. Их втаскивали за воротники. Сейчас и Питер — скоро, уже скоро‑Устало вздыхая, паровоз вкатился на Финляндский вокзал. Было пустынно. Ни оживления, ни публики. Городовой у выхода на площадь предупредил:

— Вы бы, флотские, полегше… на Невский нельзя.

— Чего там?

— Говорю — нельзя, и ты меня слушайся.

Павел Дыбенко услышал отдаленные выстрелы. Палили пачками, не жалея патронов. Он убыстрил шаги, спросил у дворника:

— Эй, дядя! Что у вас тут случилось?

— У нас революция, а у вас?

Дыбенко еще раз послушал выстрелы.

— Революция, говоришь? А… какая революция?

— А какую тебе надо, сынок? — отвечал дворник, сморкаясь в сугроб. — Наше дело сторона. Какую сделали, такая и вышла.

Это была революция Февральская — революция буржуазная.

Чрезвычайно рискованная штука! От нее голова в дурмане.


[1] ПУАО — прибор управления артиллерийским огнем.

[2] Д. Н. Вердеревский (1873‑1946) — первый командир «Новика», сторонник изоляции флота от политики, позже член Директории; белоэмигрант. В годы гитлеровской оккупации выдвинул тезис: «СССР защищает исторические интересы России — все за родину». Принял советское гражданство. Умер в Париже.

[3] А. С. Кукель‑Краевский (1883‑1941) — видный советский ученый по вопросам энергетики, профессор МВТУ имени Н. Э. Баумана, неоднократно руководил советскими учеными делегациями на международных научных конгрессах.

[4] А. Н. Бахтин (р. в 1895 г.) — в советском флоте командовал легендарной «Пантерой», отличился в борьбе с интервентами, одним из первых русских подводников стал кавалером ордена Красного Знамени, был профессором Военно‑Морской академии. Отец его, питерский педагог Н. Н. Бахтин, был одним из Создателей ленинградского ТЮЗа (Театра юного зрителя).

[5] Впоследствии предатель — дезертировал и перешел к немцам.

[6] Балтийский Порт (или Балтийск) — ныне эстонский городок Палдиски близ Таллинна и рыболовецкий порт местного значения.

[7] The dog wacht (анг.) — «собачья вахта», или просто «собака»: вахта с 00.00 до 04.00. Называется так потому, что самая утомительная, в это время человек больше всего хочет спать.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *