Да, ягодки будут впереди, за Курдистаном… если… если, конечно, мы сумеем проскочить через него благополучно. Питаемся солониной, запиваем ее холодной водой и ожидаем ночи. Лица наши погрубели, кожа слезла с носов, щеки впали и покрылись бурой щетиной. Да, эти ночные скитания не легко даются нам. На бедного переводчика жалко смотреть. Он ослабел, осунулся и выглядит совсем больным, хотя старается бодро держаться в седле и ни разу не проронил ни слова жалобы. Химич безразлично тянет лямку, как будто все это так и надо. Десятилетняя сверхсрочная служба вахмистром сделала из него прекрасную автоматическую машину. Зуев молчит. У него все какие-то странные порывы. Случается, что он часами замыкается в себе и не говорит ни слова. В такие минуты его не дозовешься, он, видимо, забывает все, даже еду. Иногда же им неожиданно овладевает буйная, веселая радость, и он носится среди казаков, шутит, смеется, говорит без умолку и снова становится прежним беззаботным прапором. В такие минуты Гамалий искоса поглядывает на него и, чуть покачивая головой, роняет:
— Чудит юноша… истеррия. К ночи вновь пускаемся в путь.
Мы обнаружены. Правда, мы давно уже подозревали, что о нашем продвижении известно далеко впереди, но в глубине души и я и есаул таили робкую надежду, что ошибаемся. И вот сегодня пришлось убедиться окончательно, что наши опасения оправдались. Высланный нами на заре разъезд был внезапно обстрелян с горы. Командовавший разъездом Химич, помня приказания есаула, на огонь не ответил, а, рассыпав казаков в лаву, стал медленно продвигаться вперед. Выстрелы смолкли, и, когда казаки достигли того места, откуда их только что обстреляли, их взорам представилось лежавшее у подножия горы село, из которого в панике и смятении бежали люди; по улицам метались женщины, загоняя скот к своим дворам.
Химич немедленно выкинул белый флаг и остановился перед селом, не входя в него. Этот маневр-оказал свое действие. Суматоха несколько улеглась, и через полчаса к разъезду направилась группа стариков без оружия, с хлебом и фруктами в руках. Предупрежденные связным, мы с переводчиком поскакали вперед. Когда мы подъехали, старики были уже в нескольких саженях от нашего разъезда. Аветис Аршакович обратился к ним с речью, заявив от имени Гамалия, что мы идем с добрыми намерениями, никого не собираемся обижать и, наоборот, надеемся встретить гостеприимство со стороны жителей. Старики согласно закивали головами, поддакивая ему. Затем один из них, видимо, старшина, поблагодарил за посещение села, за наше миролюбие и заявил, что мы будем встречены как добрые гости, но тут же обратился с просьбой не вступать в село, а расположиться где-нибудь около него, на открытом воздухе. Гамалий успокоил стариков, сказав им, что мы вообще не собираемся задерживаться здесь и через час двинемся в дальнейший путь. К моему удивлению, я не заметил в глазах у стариков выражения особой радости при этих словах.
Из села к нашему привалу потянулась вереница мальчишек. Они несут овечий сыр, плоские лепешки из пшеничной и рисовой муки, большие макитры с молоком и медом. Казаки рады свежей и вкусной пище и стараются наесться как можно плотнее. Наконец все насытились. В уплату за угощение Гамалий дает старикам пять золотых монет. Крестьяне долго с удивлением и недоверием разглядывают незнакомую чеканку червонцев, передают их из рук в руки, а кое-кто даже пробует их на зуб, видимо, сомневаясь в том, настоящее ли это золото. — Передайте им, — просит Гамалий переводчика,— что это русское золото и что оно самое лучшее, самое полноценное в мире.
Я вспоминаю фразу Робертса: «Другой золото не имеет там цены» — и невольно улыбаюсь при виде довольных стариков, явно опровергающих своим поведением заносчивые слова английского майора.
Золотые монеты скрываются в кармане старшины. Затем один из стариков подходит к Гамалию и в длинной витиеватой речи, построенной, по словам Аветиса Аршаковича, по всем канонам туземного красноречия, благодарит его за благожелательное отношение к населению. Пользуясь явным переломом в наших отношениях, командир расспрашивает его о турках и о дороге, ведущей в Зергам-Тулаб — местность, где мы должны найти дружественного англичанам могущественного хана Шир-Али, к которому нам дал письмо Роберте. Ободренные золотом, старики теряют свою сдержанность, становятся словоохотливыми и сообщают много интересующих нас сведений. Оказывается, мы слегка отклонились от намеченного по плану пути и сейчас находимся во владениях лурского хана Сардар-Богадура, объявившего себя «нейтральным» — чтобы вытягивать деньги и оружие и у турок и у англичан, как конфиденциально сообщает на ухо Джеребьянцу один из стариков. Вот они, «надежные английские адреса». В довершение всего, по словам того же старика, при особе Богадурхана в настоящее время находится в качестве советника турецкий полковник из штаба Джемальпаши. Час от часу не легче. Полученное предупреждение сулит нам серьезные осложнения на нашем пути. Но мы рады ему. Обстановка проясняется и нам легче подготовиться к неожиданным сюрпризам.
Распрощавшись со стариками, берем проводника и, обойдя село, направляемся к Узуну, где, по обещанию Нобертса, должны найти «наших сторонников».
Затерянная, удаленная от крупных персидских центров страна, без надежных путей сообщения. Самобытные, дикие племена, над которыми власть тегеранского равительства является чисто номинальной. Бедные сеяния и деревеньки. Но вот уже десятилетия, как здесь кишат английские агенты и разведчики. Некоторые из них принимают ислам и селятся среди племен подвидом купцов и негоциантов. Они не жалеют золота на подкуп вождей и старшин, с удивительной энергией и ловкостью пропагандируют идею мировой мощи Британии, поднимают племена против персидских властей, делая их слепым орудием английской политики. И вот какой-нибудь Роберте, сидя в пятистах верстах от этих гор, дирижирует местными симпатиями и настроениями так, как ему предписывают из Лондона.
Проводник едет в стороне от меня, изредка перебрасываясь двумя-тремя словами с Джеребьянцемтон совсем не похож на обитателей Персии, которых мы оставили за чертой Хамадана, робких, приниженных, с пугливым и покорным выражением глаз. Независимая манера держаться, гордо поднятая голова этого смуглого красавца напоминают мне наших кавказских горцев.
Снова ныряем в ущелье и идем по ведомой лишь проводнику тропе. Вокруг скалы и первозданный хаос нагроможденных камней.
Я сдерживаю коня и понемногу отстаю.
— Ну и каминя! Що у нас на Кавкази. И хто их стилько наворотыл?—вполголоса ропщет едущий рядом
Сухорук.
— Та, цього добра скилько хочеш, бильше не надо,— резонно замечает Востриков. — И кому це надо? Невже нам? — он осторожно смотрит на меня полувопрошающим взглядом.
— Что именно?
— Та от камнив цых. Хиба у нас своих мало? Пид
Казбеком их ще побильше найдется.
Он снижает голос и досказывает свою мысль:
— Невже нам це треба? Та у нас, вашбродь, ще на сто лит своей хорошей земли на всю Рассею хватить.
Сухорук молчит, но жадно вслушивается в разговор. По лицу его видно, с каким интересом он ждет моего ответа.
— Не знаю. Это за нас другие знают.
— Э-эх, всегда так: за нас другие думают, а мы для других делаем. — В его голосе слышится горькое разочарование.
Путь все так же безнадежно уныл: скалы, утесы, камни… Растягиваемся длинной прерывистой вереницей.
Дорога поражает нас своими капризами и фантазиями. Она то заставляет нас сползать глубоко вниз, то снова карабкаться на крутые гребни Горы. Местами она неожиданно исчезает, теряясь среди камней. Если бы не наш проводник, мы не прошли бы и половины пути в такой короткий срок. Наконец выбираемся из ущелья и выходим на проезжую дорогу. Впереди из-за холмов приветливо выглядывают зеленые кущи садов и высокие серые стены Узуна. Собственно говоря, это не сам Узун, а ханское поместье, гордо высящееся над Лежащим в полуверсте от него, в долине, селением. Подходим ближе. Гамалий останавливает сотню, приводит ее в порядок, подтягивает отставших и затем приказывает мне:
— Возьмите двух казаков и поезжайте с господином Джеребьянцем к хану Шир-Али. Передайте ему это письмо Робертса. Аветис Аршакович имеет инструкции и знает, что ему надо сказать.
Мы отделяемся от сотни и скачем к высоким стенам ханского дворца. В селе уже заметили нас. Там начинается суматоха, но, в отличие от встреченных нами утром, жители не прячутся, а выбегают нам навстречу -с ружьями. Их действия не оставляют нас в заблуждении. Теперь уже ясно и отчетливо видно, как они рассыпаются перед селом в цепь и наводят на нас стволы винтовок.
Я останавливаю казаков, выбрасываю предусмотрительно захваченный с собою белый флаг и в сопровождении переводчика и проводника шагом подъезжаю к цепи. Из нее выходит высокий, черный, обвешанный оружием курд. Он неприязненно смотрит на нас и ждет объяснений. Аветис Аршакович начинает пространную речь. Он сообщает о том, что мы друзья хана, прибывшие издалека, и что хан предупрежден о нашем посещении. Мы ждем от хана, чтобы он принял нас как друзей, ибо мы везем ему письмо и привет от его английского друга — майора Робертса. Джеребьянц пускает в ход все приемы восточного красноречия, страстно закатывает глаза и бьет себя в грудь, но его излияния не производят ни малейшего впечатления на мрачного курда.
— Хана нет. Вот уже месяц, как он отбыл на поклонение святым местам, — коротко отрезает он, а его злые глаза ясно говорят: «Убирайтесь сейчас же к чертям!»
Мы ошеломлены. Как это уехал на богомолье, когда всего две недели тому назад Роберте получил от него письмо с благодарностью за присланные деньги?
— Не может этого быть. Ты, наверно, ошибаешься. Я хорошо знаю, что хан должен быть здесь, — уверяет курда Аветис.
— Нет, он уехал. Я сам провожал его в путь, — тем же враждебным тоном говорит курд.
Из цепи к нам пробирается еще одна странная личность — маленький одноглазый старикашка с огромной зеленой чалмой на голове. Он долго молча разглядывает нас, затем злобно плюет на землю. Жест его не оставляет никаких сомнений относительно чувств к нам.
— Передайте им, что мы обязательно должны повидаться с ханом, так как у нас к нему важное дело, и мы не уйдем отсюда, пока не получим ответа на письмо.
— Тогда будем драться, — не задумываясь, заявляет черный курд и лезет обратно в цепь.
Зеленый старикашка шипит какие-то ругательства и ковыляет за ним. Мы обескуражены. Молча поворачиваем коней и возвращаемся к стоящей вдали сотне.
— Ну що? — осведомляется Гамалий, хотя по его лицу видно, что он уже догадался о постигшей нас неудаче.
Я докладываю.
— Що за черт! Чи воны там белены объилысь?! — возмущается он и ударяет нагайкой коня. Конь срывается с места и мгновенно выносит его вперед. В ту же секунду хлопают выстрелы, и пули шмелями начинают жужжать вокруг нас.
— Сотня, слеза-аи! — командую я быстро и отвожу казаков за холм. Пули все чаще посвистывают над нашими головами.
— Вот тоби и встретил нас хан, — говорит Химич. — Хай ему грец на кинец, собаци!
Через минуту на холме показывается Гамалий. Он разозлен. Конь так и вертится под ним.
— Не подпускают близко, подлецы; нарочно подняли треск, а конь, окаянный, пугается выстрелов, не идет.
Стрельба затихает. Мы стоим в глупом ожидании. В суматохе сбежал наш проводник, и мы только сейчас заметили его отсутствие.
— Хай йому, собаци, болячка на спыну, — посылают вдогонку беглецу казаки.
Совещаемся. Надо что-нибудь предпринять. Или обойти ханское село, или же, что вовсе нежелательно, хотя бы и с боем добраться до хана и передать адресованное ему письмо. После минутного обмена мнениями решаем сделать новую попытку завязать переговоры. Несомненно, хан сидит, запершись в своем дворце, и вместе с каким-нибудь турецким эмиссаром не без интереса разглядывает нас в бинокль.
— Нехороший симптом, — говорит есаул. — Это значит, что англичан где-то здорово поколотили турки, иначе этот дядя не встретил бы нас огнем.
Снова двигаемся вперед. Сотня рассыпается лавой. Я еду впереди с одним из взводов. В руке у меня огромный белый флаг, надувшийся, как парус, под ветром. Но опять трещат выстрелы, и на этот раз пули ложатся метко, почти у самых наших ног. Проклятые башибузуки ловко пристрелялись к нам. На левом фланге кто-то слезает и медленно уводит за холм хромающего коня.
— Наза-ад! — командует есаул. Ему во что бы то ни стало хочется избежать столкновения.
Стрельба умолкает. Ждем. Время идет. Вдруг один из казаков, выставленных в дозор, сбегает к нам вниз.
— Вашбродь, едут делегаты! — на ходу кричит он.
Мы с Гамалием быстро взбираемся на холм. Действительно, к нам на рысях приближается небольшая кавалькада. У одного из всадников в руках виден большой белый платок.
Выезжаем вперед. Сотня остается в ложбине.
Перед нами все тот же курд. По-видимому, он послан самим ханом, ибо держит себя до крайности нагло. Не покидая седла, он кричит:
— По приказанию брата жены хана, заменяющего моего господина до его возвращения, предлагаю русским немедленно покинуть наши места. Если через полчаса вы не уйдете, будем драться с вами и начнем стрелять из пушек.
Как ни нелепо и глупо наше положение, но эта наивная попытка запугать нас стрельбой из орудий заставляет улыбнуться. Откуда в этой забытой богом глуши могла взяться артиллерия? Курд замечает наше недоверие и гордо добавляет:
— Их у нас целых пять штук. И пусть русские не думают, что мы намерены шутить.
С этими словами он повертывает коня и, не слушая наших окриков, наметом скачет обратно. За ним, как черти, несутся, вздымая пыль, его провожатые.
— Вот наглец! В другое время я бы его, стервеца, стеганул из пулемета, — хмурясь и покусывая губы, говорит Гамалий. — Но, однако, нужно уходить. На кой черт нам затевать ссору с этими людьми.
Обсуждаем положение. Ясно одно: следует уходить. Однако из своеобразного озорства, по предложению Зуева, решаем переждать полчаса, отдохнуть, подзакусить и только по истечении срока «ультиматума» удалиться из этого негостеприимного места. Смотрим на карту. Следующий этап — село Ахмедие, куда мы прибудем только завтра к вечеру. Там мы должны вручить местному хану письмо Робертса. А что, если и он встретит нас столь же мило и дружелюбно, как Шир-Али здесь?
Время тянется, как белые облака, ползущие над нами. Ленивая истома охватывает нас, не хочется вставать с этой зеленой и радостной земли. Сказывается утомление бесконечной дорогой.
— По коням! — звенит голос Гамалия, и мы разбредаемся по местам. — Са-а-дись!
Взбираемся в седла. И в эту же минуту где-то за селом бухает один, за ним второй, третий глухие удары. Мы с недоумением переглядываемся.
Гамалий смотрит на часы.
— Какой аккуратный народ! — улыбается он. Ровно полчаса — и уже палят пушки.
Казаки дружно смеются: так нелепа и смешна сама мысль обстрела нас из пушек в диких трущобах Курдистана. Какой-то странный, свистящий звук наполняет воздух. Он несется сверху и приближается к нам. Поднимаем головы. Воздух наполняет воющий гул. Звук все усиливается, растет. Прямо над нами что-то шипит и саженях в двадцати от сотни тяжело шлепается на мягкую траву. Изумление наше растет. Что-то круглое, окутанное синим пороховым дымом, крутится по земле. От него тянется сизая, вонючая, пахнущая порохом струя.
— Ядро! — кричит Гамалий, и мы рассыпаемся в стороны.
Проходит минута, две. Снова свист, и около первого ядра тяжело шлепается второй чугунный ком, за ним третий. Они шипят и скачут по траве, испуская клубы вонючего дыма. Казаки не понимают, в чем дело. Им, побывавшим в тяжелых сражениях нынешней войны, в диковинку зрелище старинного ядра.
Мы стоим саженях в тридцати от места падения «снарядов». Удивление остановило нас. Мы глядим на эти «грозные» музейные ядра, которыми угощает нас «гостеприимный» хан. Наконец первое ядро с треском разрывается. От него в стороны летят комья земли, вырывается красный огонь, взлетает черный столб дыма. Вторые два жалобно сипят и, не разорвавшись, затихают. Громовые раскаты смеха, более оглушительные, чем разрыв ядра, потрясают поле. Мы чуть не валимся с коней. Слезы текут по хохочущим лицам. Гамалий не может выговорить ни слова, он согнулся в седле и захлебывается от этого неожиданного развлечения.
— Хо-хо-хо! — громом несется по ложбине.
— От-то бисови диты! Прямо кумедия, — грохочет, утирая ладонью слезы, Гамалий.
— Ровно репа на огороде, — находит меткое сравнение Химич.
— Да репой, вашбродь, баба больше вреда причинить может. А это что? Пшик! — и готово, — говорит Востриков.
— Потухли, как два самовара, — определяет Карпенко.
Он соскакивает с коня и бежит к мирно валяющимся, успокоившимся ядрам.
— Не трогать! — орет Гамалий — Не трогать! Могут разорваться.
Но Карпенко уже ухватил одно из ядер в руки и забивает трубку землей — А ну, давай-ка сюда.
Я беру ядро. В нем фунтов шесть, оно чугунное, круглое, напоминает гирю из мучного лабаза. Как-то странно смотреть на него в наше время, когда на немецком фронте летают сорокапудовые чемоданы и рвут в клочья многотонные фугасы. Чем хвалились запугать, черти окаянные! — волнуется Зуев. — Иван Андреич, разрешите со взводом в атаку на эти пушки, — умоляет он.
— Не горячись, не горячись, прапор, — охлаждает его пыл Гамалий. — Пушки взять — небольшое дело, особенно же такие, как эти. А вот нам надо без драки через горы пробраться — это главное для нас, — заключает он.
— А что, вашбродь, неужто такими пукалками на самом деле воевали? — любопытствует Пузанков.
Ядра путешествуют из рук в руки, вызывая шутки казаков.
— Еще как! Поставят такую перед фронтом на сто шагов и приказывают: «А ну, ребята, не двигаясь, не уклонясь! В кого попадет — не убьет, в глаз шибанет— окривеешь». Ну и палят. День бьют, второй бьют. Гул идет, дым валит, вонь стоит, а убитых все нету. Вот простреляют так все заряды, а потом мирятся. Хорошая была ране война-то! — зубоскалит Востриков.
— Хо-хо-хо! — несется в ответ по сотне.
— Ежели в пузо вдарит — убьет! — глубокомысленно решает кашевар Диденко, почему-то прозванный казаками «кукан».
— Не убьет, рожать будешь, — утешает его Востриков.
Веселый хохот заглушает его слова.
— Ну, будет, — говорит Гамалий. — В путь, шагом ма-арш!
И мы гуськом, саженях всего только в страх, огибаем село, проходим мимо него. Гамалий это делает нарочно, чтобы дать понять хану и его людям, что- мы не боимся «го «грозных» пушек и что мы мирно идем дальше по своему пути. Казаки сами, без разрешения командира, дружно затягивают «Тай не с тучушки…». Все сто глоток во всю мочь поют родную станичную песню. Стены дворца молчат. Не видно ни людей, не слышно ни единого выстрела.
— Порох кончился, мабуть клепки у пушек рассохлись, — острит Востриков.
Ночью останавливаемся в какой-то ложбине, наскоро съедаем консервы с сухарями и заваливаемся спать. Бесконечная дорога утомляет нас, и теперь у всех только одно желание: побольше и поудобнее поспать. Ночи здесь холодные. Кутаюсь в бурку, под голову кладу переметные сумы, на глаза поглубже натягиваю папаху и мгновенно засыпаю.
Утром, чуть еще светает за холмами, садимся на коней. По дороге к нам присоединяются выставленные на ночь караулы. С ними и Зуев. Солнце медленно показывается за гребнями гор. Путь наш идет по дну глубокого ущелья, стиснутого цепью серых, словно изгры-занных скал. Эта глубокая горная щель напоминает мне Дарьяльское ущелье с его отвесными, неприступными утесами. Только здесь вместо буйного и непокорного Терека бежит еле заметная речонка. Вероятно, в дни таяния снегов картина резко меняется и по этому высохшему руслу мчатся грозные, разбушевавшиеся потоки горных вод.
Ущелье все уже. Наши дозоры бредут среди камней. Время от времени спешиваемся для того, чтобы осторожно провести коней среди сотен беспорядочно разбросанных валунов.
— Фермопильское ущелье, — смеется Гамалий. — Здесь любой курд может стать греческим Леонидом.
Как бы в подтверждение его слов, впереди на скалах что-то мелькает. Наши дозорные поспешно слезают с коней.
— Сто-ой! — командует Гамалий, и мы направляем на подозрительные скалы свои бинокли.
На верхушке показываются и прячутся темные точки. Неожиданно грохочет сухой, прерывистый залп. Гулкое эхо тянется по ущелью, громыхая и отдаваясь в скалах. Один из дозорных падает. Пули частым дождем сыплются с утесов, отбивая куски щебня, высекая искры и расплющиваясь о камни. Кони ржут и шарахаются по сторонам.
— Слезай! — кричит Гамалий.
Люди соскакивают с коней и прячутся за выступами скал. Выводим часть коней в безопасное место, за поворотом дороги. Здесь они, скрытые низко свесившимися выступами скал, не видны и неуязвимы для врага.
— По цепи часто начи-и-най! — командует Гамалий, и бодрые, заливающиеся голоса наших винтовок смешиваются с сухим треском лебелевских трехзарядок противника.
Неприятель стал осторожнее. Наши пули, как видно, ложатся хорошо: высокие курдские тиары и темные фигуры реже высовываются из-за скал. Пули цокают, рикошетируют и прыгают по камням. За большим гранитным выступом фельдшера перевязывают раненых. Я слышу стоны и прерывающийся голос:
— Ой… боже ж мий… болыть… болыть!.. Ой… боже., дуже горыть.
Голос кажется мне знакомым, но сейчас я не могу вспомнить, чей он. Мысли отвлечены перестрелкой и залегшим в камнях противником.
— Стрелять реже! — кричит Гамалий. — Беречь патроны!
Частая стрельба переходит в редкий, замедленный огонь.
Так проходит несколько томительных минут. Курды смелеют и, очевидно, считают себя победителями. На гребне хребта осторожно вырастает несколько фигур. Они пытаются разглядеть нас, но мы притаились, и нас не видно. Кучка увеличивается, и хребет оживает. На нем суетится десятка два странно одетых, обвешанных: оружием людей.
— А ну, Зозуля, двинь! — негромко, сквозь зубы; цедит Гамалий.
Зозуля тщательно целится, долго «ловит» мушку — и по ущелью проносится характерное пулеметное — «тра-та… та… та…». Курды бросаются врассыпную. Несколько из них падают, и сейчас же горы озлобленно и: неистово гудят от частой, беспорядочной пальбы.
— Сотни полторы, не больше, — говорю я.
— Не будет. Десятка четыре, а то и меньше, — уверенно отвечает есаул. — Хорошо, черти, сидят, пулеметами не выбьешь. Вот что, друже, берите с собой гранатчиков, один «Люис» и ползите в обход. Доберитесь, до этих чертей и спугните их. Иначе до утра будем без-толку сидеть здесь, теряя время.
— Слушаю-с!
Перебегаю между камнями и оттягиваю за собой десятка два гранатчиков с ручным пулеметом. Высокие скалы скрывают наш уход. Ущелье гудит от ожесточенной пальбы. Как видно, Зозуля «дернул» весьма удачно и озлобленные курды палят в отместку вовсю. Мы выползаем за поворот ущелья. Здесь, под утесом, спрятаны кони и обоз, тут же импровизированный летучий лазарет. У большого камня сидят двое раненых. У одного завязана голова и ало кровянеет намокающая повязка. Это приказный второго взвода Горобец. Он тихо покачивается и грустным взглядом смотрит на меня. Другой, фуражир Трохименко, стонет и сквозь зубы тянет:
— Ой… Ой!..
Он лежит на спине. Зеленая гимнастерка задрана кверху, а на животе зияет большая рваная рана, из которой скупо выбегает темная, уже запекающаяся кровь Брюки намокли от крови, глаза раненого устремлены в небо. В них боль и смертельная тоска.
— Ой… же ж… ой… болыть! — жалуется он.
Фельдшер мочит ему лицо холодной водой и смазывает йодом края раны. Мы проходим мимо. Казаки сумрачны. Карпенко тихо шепчет мне:
— Кончается. «Воробьем» в живот угодило. Вси кишки развернуло.
Между коноводами неожиданно вижу старика Скибу. У него большой белой гулькой торчит забинтованная кисть руки.
— Ранены?
— Так точно! — вытягивается он. В его глазах, как мне кажется, мелькает радость.
— Ему что, — продолжает Карпенко, — саму мякоть прострелило. Вернется в станицу ероем.
— Ты еще вернись, — не оборачиваясь, сухо кидает Сухорук.
Я совещаюсь с казаками. Наскоро вырабатываем план действий и лезем в гору, прячась за камни. У каждого из нас, помимо винтовки, по пяти готовых, заряженных гуммаровских гранат. Ориентируемся по звуку выстрелов и забираем все вправо, для того чтобы, обойдя курдов, выйти им в тыл. Ползти трудно — болит грудь, устают — руки и ноги, не хватает дыхания. Часто даем себе короткий роздых: надо сохранить силы для того, чтобы в решительный момент энергично атаковать врага. Иногда из-под ног срывается большой камень и с шумом летит вниз, в ущелье. Тогда все замирают на месте и со злостью накидываются на неосторожного. Ползем уже больше получаса. Проклятый хребет все еще далеко. Хорошо, что скалы здесь выщерблены частыми ветрами и с нашей стороны представляют нечто вроде углубления, прекрасно скрывая нас от взоров противника.
Впереди я и Сухорук; остальные гуськом тянутся за нами. Наконец доползаем до одного из гребней. Громкие потрескиванья винтовок слышатся совсем близко, чуть влево от нас. Я осторожно машу рукой, указывая казакам обходное движение. Они удваивают предосторожность. Лица их побледнели, глаза серьезны и настороженны: приближается решающий момент. Я доползаю до верхушки и прилипаю к ней. В голове неотвязно сверлит одна мысль: «А что, если их здесь сотни две-три?» Заглядываю вниз. Маленькая ложбинка с зеленовато-серой горной травой, дальше ряд камней, за ними выступы скалы, за которыми щелкают винтовки. Там курды. Ниже нас, саженях в тридцати, у отвесной скалы, пасутся кони противника. Около них валяются на траве человек пять сторожей. Они мирно покуривают, не подозревая о близкой опасности. В моей голове быстро созревает план. Если б мы могли поодиночке незаметно доползти вон до тех серых скал, то десятка-двух гранат было бы больше чем достаточно, чтобы обратить в бегство этих беспечных людей. Я делюсь своими соображениями с Сухоруком.
— Так точно! — соглашается он — Все одно кончать надо. Подползем к камням, а оттуда крикнем «ура» — та гранатами в них. А пулемет, вашбродь, надо не иначе как поставить здесь, и когда они кинутся до коней, мы их отсюда пулеметом и гранатами. А ежели, не дай бог, не совладаем, опять же здесь нам защита — пулемет.
— Очень хорошо.
Сухорук шепотом объясняет казакам задание.
Ползу первым, за мной тянется Карпенко, за ним Сухорук и так дальше. Пулеметчик и двое казаков залегают в камнях. Трава шуршит и ложится подо мной. Серые, седые усики ковыля попадают в ноздри; хочется чихнуть, но пересиливаю себя. Вот и ложбинка. Сползаю в нее, быстро перебегаю и снова на животе ползу вверх. Сердце учащенно бьется, каждая жилка взволнованно трепещет и судорожно напряжена. Вот и серая груда нагроможденных друг на друга камней. Обтираю рукавом черкески обильный пот со лба. Подползает Сухорук, за ним остальные. С минуту отдыхаем, проверяем капсули и гранаты. Сбоку от нас трещат выстрелы я слышатся гортанные, громкие голоса. В воздухе носится горьковатый запах горелого пороха.
— С богом! — шепчу я и приподнимаюсь над камнями.
Под нами, на небольшой, усеянной острыми зубцами площадке, лежат и стоят десятка четыре людей. Половина из них, свесившись над провалом, беспрерывно стреляет вниз, другие покуривают и болтают. Около них сложено несколько винтовок и лежит груда патронташей и мешочков с патронами. Секунду я медлю, затем шепотом командую:
— Приготовьсь!
Казаки вытягивают назад правые руки, в которых поблескивают граненые углы гранат.
— Пли! — командую я, и двадцать три гуммаровские бутылки летят в гущу разлегшихся людей, разрываясь среди них с оглушительным грохотом.
Снизу поднимаются столбы пламени и во все стороны разлетаются смертоносные осколки. Эхо гулко грохочет по ущелью.
— Пли! — снова командую я.
Снова грохот, взрывы, огонь и исступленные крики.
— Ура! — хрипло и страшно кричим мы и, вскочив на ноги, кидаемся из-за прикрытия.
Впереди всех, выкатив глаза, задыхаясь от бега и размахивая над головой винтовкой, бежит Карпенко, за ним сбегаем мы.
Но торжествовать победу не над кем. Разрушительные гуммаровские бомбы сделали свое дело. Трупы застыли и замерли в самых нелепых и неожиданных положениях. Один был застигнут гранатой в тот момент, когда, запрокинув голову, жадно пил из фляги воду. Другого смерть застигла в ту минуту, когда он заряжал винтовку. Двое тяжелораненых корчатся от боли.
Пробегаем дальше. Сбоку грохочут пулеметы. Это наша засада крошит немногих добежавших до коней курдов. Снизу несется радостное, несмолкающее «ура». •Зто сотня приветствует нас. Мои казаки разбежались по камням и подбирают раненых курдов. Кое-кто постреливает вдогонку удирающим.
Вот, нашли двоих, — докладывает Карпенко, вы-из-за камней дрожащих от страха людей.
Один из них ранен осколком гранаты, лицо его обожжено и испещрено мелкими царапинами. Другой невредим. Они оба молчат и не отводят от меня своих молящих взоров. У раненого текут по лицу слезы, смешиваясь с выступающей из царапин кровью.
— Не бойсь, дура, не убьем, — добродушно тянет Карпенко. — На, пожуй-ка, беднота, казацкого хлебца!
Он шарит по карманам и откуда-то из глубины их вытягивает небольшой замызганный сухарь и обмусоленный кусок сахара с налипшими на нем крошками махорки. Видно, что ему жалко оробевшего курда, и он прибегает к единственно понятному способу утешить и успокоить его.
— На, небога, поишь. Хиба мы не люды, — говорит он, стараясь вложить возможно более мягкости в свой голос и дружелюбно шлепая курда по плечу.
Пленники немного ободряются.
— Тоже ж люды, — вздыхает Дерибаба
— А то що ж? Таки ж, як и мы.
— Мабудь дома диты зосталысь.
— Не лякайтесь, бидолагы, ничего вам-поганого не буде, — дружелюбно успокаивают обступившие пленных казаки.
Пленные смотрят на нас испуганными, непонимающими глазами.
— Манн на фарадж кердэм, — говорит высокий курд.
Мы показываем знаками, что не понимаем.
— На мидани, — неожиданно выпаливает Карпенко, и мы все смеемся.
Карпенко, довольный собою, заливается больше всех. Этот добродушный смех окончательно успокаивает курдов, они сами начинают робко усмехаться, о чем-то переговариваться друг с другом.
— Однако, ребята, вы их тут порядком накрошили, — слышу я голос Гамалия, вылезающего из-за гряды камней.
С лица есаула капает пот, он запыхался, карабкаясь напрямик по круче.
— Увести их вниз, раненого немедленно перевязать, — приказывает Гамалий, кивая на пленных.
Казаки сводят их в ущелье. Мы взбираемся на скалы и осматриваем с высоты окрестности.
— Дорого обошлась им наша задержка. Вероятно, побили человек двадцать? — осведомляется есаул.
— Двадцать три. Он воны скрозь по камням валяются, — уточняет Сухорук.
Мы обходим убитых. Казаки обыскивают трупы, вытягивая из карманов и поясов всякую всячину. У некоторых Найдены какие-то бумажки, которые Гамалий бережно складывает в свою сумку. В виде трофеев казакам достаются кривые курдские ножи. Трое счастливчиков нацепили на себя снятые с убитых пистолеты системы «маузер». Трупы оттаскиваются в сторону, в общую кучу. Под скалой лежат побитые из пулемета кони.
— Да, много побили народу, — сокрушенно качает головою Гамалий.
— А наши потери? — спрашиваю я. Лицо Гамалия темнеет и передергивается.
— Четверо. Двое ранены легко, один тяжело — Трохименко, в живот, вряд ли выживет. Один убит.
— Кто?
— Сергиенко. Наповал!
— Вична память, — говорит Карпенко. — Хороший був казак, царство ему небесне.
Казаки снимают кубанки и крестятся. С минуту молчим. Внизу змеятся ущелья, уползая в черные складки гор. Зеленеют луга. Кругом тишина. Какая мирная картина!
— Ну, надо двигаться, — прерывает молчание Гамалий.
Цепляясь за выступы, сползаем по откосу вниз.
Аветис Аршакович уже успел допросить пленных, отобрал нужные сведения и сейчас передает их нам. Оказывается, курды эти принадлежат к кочующему племени силахоров. Всего день тому назад их нанял хан Шир-Али, приказав перерезать нам путь и заставить нас возвратиться вспять. Было их всего сорок пять человек под предводительством Анатуллы-хана, убитого в стычке. Турок поблизости нет, дорога на юг свободна, и, по словам пленников, нам ничто больше не угрожает впереди. Пленники клялись кораном, что они не виноваты в нападении на отряд и что сделку с Шир-Али без их ведома заключал их начальник Анатулла.
— Скажите им, Аветис Аршакович, что мы не хотели этого побоища. Если б они не напали на нас, не пролилось бы напрасно столько крови. Пусть они не боятся, ничего дурного мы им не сделаем и, как только выйдем из ущелья, отпустим восвояси. Пусть они возвращаются к своим и передадут, что русские не хотят воевать с курдами и идут через их страну с мирными намерениями. Мы никого не грабим и не обижаем, но и никому не позволим безнаказанно нападать на нас.
Аветис переводит. Курды слушают, кивают головами и затем наперебой стараются убедить нас в том, что, узнав о нашем миролюбии и благородном поступке с пленными, их соплеменники свободно пропустят нас через свои владения.
— Врут, сукины дети! Порубать бы их всех! — слышу я негодующий голос за спиной.
Это приказный Тимошенко, родственник убитого Сергиенки. Но его предложение не встречает сочувствия среди казаков.
— Чего рубать то? Хватит. И без того накрошили не дай бог сколько. Будет тебе зверовать! Тоже Аника-воин! Все рубать, так и руки-то устанут, — слышатся сзади недовольные голоса.
Гамалий оглядывается.
— Ну-с, тихо там, без разговоров. Казаки умолкают.
Дозорные дают сигнал, и мы медленно, шагом, продвигаемся к выходу из ущелья. Медленно, потому что сзади на конных носилках тяжело стонет и бредит не приходящий в себя Трохименко. Трохименко — вестовой Зуева. Огорченный прапорщик спешился и вместе с фельдшером не отходит от раненого.
— Родственники они, — сочувственно объясняет Хи-мич, — с одних хуторов.
Часа через полтора Зуев подъезжает к Гамалию. Он расстроен, лицо его бледно, в голубых глазах блестят слезы.
— Кончился Трохименко… — дальше он не в состоянии говорить и отворачивается.
Мы снимаем папахи, ближайшие к нам казаки крестятся. По рядам пробегает:
— Кончился… Помер.
— У-эх-х, жизнь наша казацкая! Жил человек—и нема уже его,— угрюмо роняет Химич.
Я искоса поглядываю на казаков. Они насупились и опустили взоры. Не одному из них, вероятно, приходит в голову мысль о том, что, может быть, и его ждет такой же конец.
Ущелье кончается. Впереди расстилаются поля. Перед нами зеленеет небольшая, вся усыпанная цветами ложбинка. По ее дну бежит вода, склоны заросли кустами боярышника. Гамалий останавливает сотню, ожидая, когда подтянутся обоз и санитары. Дозорные спускаются с гор.
— Прапорщик Химич! Выставить по холмам караулы, вперед на дорогу выслать разъезд! — приказывает Гамалий.
По суровому тону его голоса я чувствую, каких усилий стоит ему скрыть свое-волнение. Он слезает с коня и идёт через всю сотню к носилкам, на которых лежат двое мертвых казаков. Сергиенко осунулся, весь посерел и обтянулся. Его мертвая, негнущаяся рука вывалилась из носилок и тянется к зеленой, сверкающей траве. Трохименко, еще не успевший остыть, лежит совсем как живой, и только глубокая скорбная складка у губ да полуоткрытый безжизненный глаз говорят о том, что это труп. Черкески и гимнастерки убитых намокли бурой кровью, белые бинты перевязок кажутся покрытыми ржавчиной. Гамалий останавливается перед мертвецами. Он долго смотрит на них, рука его нервно сжимает рукоятку кинжала. Чуть заметное, еле уловимое подергивание губ говорит о переживаниях командира. Вся сотня, обнажив головы, в безмолвии стоит за ним. Тихо, точно на кладбище, и только ржание застоявшихся коней изредка нарушает гробовую тишину.
Наконец Гамалий опускается на колени и крепко, по-мужски, целует покойников в лоб. По его щеке катится слеза, на секунду задерживается на кончике уса и соскальзывает на бешмет. Казаки часто крестятся.
— Кто знает погребальную молитву?
Неловкое молчание. Все смотрят друг на друга, как-бы ожидая найти знающего церковную службу, но такого нет. Гамалий приказывает:
— Взять лопаты и копать могилу под этим кустом. Вахмистр с тремя казаками роют могилу. Летят комья влажной земли. Солнце сверкает на лезвиях лопат. Солнечный луч задерживается на мгновение на убитом Трохименке. Он озарил его мертвую, неподвижную голову и пробежал по полуоткрытому глазу.
Не знаю почему, от этого ли внезапного веселого зайчика или оттого, что у нас были взволнованы и напряжены нервы, но глаз принял живое, смеющееся выражение, как будто лукаво подмигнул нам.
Что-то тоскливое и невыразимо скорбное прорезало сознание, и в ту же минуту Гамалий быстро нагнулся и закрыл глаз убитого.
— Готово, вашбродь, — доложил Никитин. Казаки подняли носилки и поднесли их к глубокой, аршина на два, яме. У самого ее края все остановились. Высоко над нами светило жгучее солнце, голубело южное, лазоревое небо, пели чужие птицы. Гамалий сделал знак.
— Отче наш, иже еси на небеси… — громким, высоким голосом зачастил Востриков.
Эта общеизвестная молитва заменила весь длинный, сложный и неведомый нам похоронный обряд.
— Аминь! — прогудело по толпе, как только Востриков произнес последние слова.
Замелькали десятки крестящихся рук.
— Опускайте!—негромко проговорил Гамалий, и казаки, укутав убитых в бурки, медленно опустили их в яму.
На груди мертвецов положили кое-как связанные из срубленных веток кресты и могилу стали засыпать. Холм рос, и вскоре на том месте поднялся небольшой курганчик.
Казаки заботливо обложили его зелеными ветвями, а сверху вместо креста навалили несколько огромных камней, для того чтобы шакалы и бродячие собаки не разрыли могилы.
Поминутно мусоля огрызок карандаша и долго царапая им, Востриков вывел на серой поверхности верхнего камня: «Здесь убитые лежат казаки Трохименко и Сергиенко. Вечная память». Под надписью он нарисовал небольшой кдивой крест.
— По коням! — глухо, не глядя на людей, скомандовал Гамалий и, перекрестившись в последний раз, вскочил в седло.
Через минуту сотня черной лентой вытягивается по дороге. Мы еще долго оборачиваемся назад, к зеленому кусту, под которым едва заметен одинокий холмик.
К вечеру подошли к селу Тулэ. По дороге отпустили наших пленников, не веривших в свое освобождение. Оба курда с благодарностью пытались целовать руки есаула и долго не уходили с дороги, махая нам вслед своими платками.
Не знаю, чем объяснить — вестью ли о нашей стычке с людьми Анатулла-хана, его ли враждою с тулинским ханом Джафаром или, быть может, благоприятно изменившейся на фронте обстановкой, не знаю, — но, во всяком случае, в Тулэ нас встретили так, как на Востоке принимают дорогих и любимых гостей. Сам хан Джафар выехал к нам навстречу в сопровождении двух десятков всадников. У самого въезда в его дворец толпилась дворцовая челядь, приветственно кивавшая нам головами. Казаков разместили в большом дворе возле дворца.
Из предосторожности мы не решились расседлывать коней, сняв с них только одни сумы.
Тулэ — большое село, с невысокой мечетью и зелеными тенистыми садами. Дома крестьян странной, необычной постройки. Они, так же как и везде в Персии, наглухо окружены высокими глиняными стенами, но внутри устроены несколько иначе. Вместо глухих и низких закупоренных коробок, общепринятых на севере Персии, здесь всюду просторные здания с большим количеством окон и дверей. Часто попадаются низенькие веранды. По двору бегают ребятишки, снуют с подоткнутыми чадрами и платьями женщины и квохчут потревоженные куры.
Я сижу на крыше ханского дворца и наблюдаю в бинокль за жизнью села. Крайняя бедность крестьян бросается в глаза. Она еще резче подчеркивает ту роскошь, которая окружает их повелителя — Джафар-хана. Сколько пота, слез и крови должен выжимать он из своих нищих подданных, чтобы драгоценные ковры Хоросана и Исфагани, неподражаемые шелка Шираза покрывали стены и полы его дворца!
Мои размышления прерывает присланный за нами слуга. Прижимая руки к груди и низко кланяясь, он приглашает нас в ханские покои. Спускаемся по крутой лесенке на неширокий балкон и, попадаем оттуда в апартаменты хана.
Дворец красноречиво свидетельствует о богатстве владельца. В нем два этажа — с массой комнат, обилием света и воздуха. Дом делится на две половины. В одной из них живут многочисленные жены Джафар-хана, которых нам не дано видеть, другая — предназначается для мужчин. Здесь хан занимается делами, принимает гостей и отдыхает от склок и сплетен «эндеру-на». Двор превращен в цветущий сад. Между старых, тенистых деревьев проложены посыпанные красным толченым кирпичом дорожки. В центре сада — квадратный бассейн, посреди которого бьют высокие сверкающие струи фонтана.
Нас ожидает парадный обед. Но перед тем, как идти в столовую, Гамалий отправляется к казакам — посмотреть, хорошо ли их кормят. Сотня расположилась в отведенном ей месте и теперь закусывает. С первого же взгляда есаул успокаивается: хан не поскупился на угощение казаков. Об этом свидетельствуют несколько туш зажаренных баранов, огромные миски плова и крынки с айраном.
— Ну как, ребята, довольны угощением? — спрашивает Гамалий.
Казаки, рты которых набиты пищей, ухмыляются и мычат что-то нечленораздельное. Есаул довольно машет рукой и возвращается во дворец.
Моем руки. Слуга перс льет свежую, холодную воду; рядом с ним — другой, с переброшенными через руку полотенцами. Джафархан, веселый черноусый толстяк, любезно улыбается, показывая свои ослепительно белые зубы. На нем хорошо сшитая европейская пара из тонкой чесучи, на груди золотая цепь часов, на голове барашковая персидская шапка. Еду сервируют, по тегеранскому обычаю, на низких столиках. Перед нами груда самых разнообразных сладостей и миниатюрные, похожие на лампадки, стаканчики с крепким, душистым чаем. Наш хозяин довольно образованный, во всяком случае внешне он кажется таким. Он курд, женатый на одной из бесчисленных тегеранских принцесс; поэтому он старается здесь, в горах, поддерживать авторитет центрального правительства и даже неофициально пользуется губернаторскими полномочиями, хотя, в сущности говоря, его власть распространяется лишь на собственное племя да еще на два-три соседних села. Джафархан выдает себя за англофила, подчеркивая, что ввиду этого он «друг русских и их союзник». По его словам, туркам приходится туго и они будто бы уводят свои войска из Хурем-Абада. Между прочим он предупреждает нас, что мы находимся в последнем на нашем пути оседлом пункте, а дальше будем встречать лишь кочевые племена и мелкие деревушки.
Он общителен и любезно говорит с нами, расточая улыбки и комплименты, но его маслянистые глаза внимательно щупают каждого из нас. За чаем Химич, по местным понятиям, совершает бестактность: он опорожняет свой крохотный стаканчик буквально одним глотком и с удовольствием принимается за второй, который ему предупредительно наливают. Мы с Гамалием с наслаждением последовали бы его примеру, но надо -показать хану, что нам известны порядки и обычаи страны. Поэтому мы медленно тянем, едва прикасаясь губами к стакану, густой, ароматный чай. Наконец чаепитие окончено. Слуги с молниеносной быстротой уносят сладости, к крайнему неудовольствию Химича, шепчущего мне на ухо.
— А мясца пожевать дадут?
Но его беспокойство тут же рассеивается. Слуга вносит огромное блюдо с белоснежной рисовой горой. Одновременно появляются большие дымящиеся миски с аппетитно пахнущими хурушами1. Ложек не подают. «Культурный» хан, связанный близким родством с шахским двором, ест, как и подобает истинному правоверному, пальцами. Он делает широкий приглашающий жест, и мы, следуя его примеру, погружаем наши персты в белоснежный плов, но тут же отдергиваем их.
— Ах, черт побери! — отдергивая руку, кричит Гамалий.
Рис внутри слишком горяч, и его следует брать только с поверхности.
Хан весело и добродушно смеется над нашим злоключением. Мы дуем на обожженные пальцы; но рис так аппетитно выглядит, а хуруши столь заманчиво пахнут, что, забыв об ожоге, мы принимаемся за еду.
Видимо, хан хочет щегольнуть роскошью своего стола. Какое обилие блюд, соусов, закусок! Тут и жареная особенным образом курица, и фазан, из которого заранее удалили кости, и полбока розового, подрумяненного барашка, и мелко изрубленные, плавающие в горячем растопленном масле цыплята. После стольких дней сухомятки мы добросовестно оказываем честь тонкой кулинарии хана, не заставляя слишком просить себя. Но и наш возбужденный длительным путешествием аппетит имеет свои границы. Насытившись, я с сожалением гляжу на» еще не тронутые закуски: сухую вяленую рыбу, горки свежего редиса, вареные бобы. Мои компаньоны, по-видимому, испытывают то же.
— Господа, предупреждаю, — говорит Аветис Аршакович, — за этими блюдами последуют и другие.
Мы ждем. Даже прожорливый Химич перестал жевать и запивает съеденное стаканом холодной воды. Стол уставлен большими гранеными стаканами с резьбой и рисунками. Они наполнены ледяной водой, смешанной со сладким лимонным и розовым соком. В них плавают кусочки апельсинов и яблок и маленькие осколки льда.
— Это для того, чтобы аппетит не убавлялся от еды, — смеется Аветис.
Пьем. Разглядывая свой стакан, я замечаю на нем марку: «Нижний-Новгород. Стекольный завод А. С. Трофимова».» Видя мое удивление, Джафар-хан улыбается, кивает головой и говорит на ломаном русском языке:
— Русски карошо.
В дверях снова показываются слуги с глубокими, объемистыми мисками в руках. На этот раз нам дают ложки. Слуги разливают по тарелкам густой, зеленый, пряный суп. Это даже не столько суп, сколько жидкая каша; в ней плавают бобы, зеленые разваренные травы, кислые плоды алычи и что-то еще, чего я не могу разобрать. Пробую. Восхитительно! Впечатление такое, будто я еще ничего не ел. Ем ложку за ложкой очаровательный «пити», как его называет Аветис. Наконец чувствую, что окончательно сыт. То же самое написано и на лицах моих соседей. У Гамалия даже проступил пот на лице.
На сцену появляется кофе и новые груды сладостей. Тут и вяленые апельсины, и белые, осыпанные сахаром миндальные «гязи», и рахат-лукум, и финики, и халва, и ряд лакомств, которых я еще никогда не видел в Персии. Гамалий забыл свой шоколад и пробует все эти деликатесы. Обед заканчивается мороженым.
Хозяин посматривает на нас с гордостью, как бы желая сказать: «Где еще вы найдете подобное щедрое гостеприимство и такого изобретательного повара!». Его тщеславие явно удовлетворено.
Дружеский обед закончен, за ним последует официальная сторона дела.
Джафархан закуривает кальян, делает глубокую затяжку и протягивает янтарный мундштук на длинной гибкой трубке Гамалию как самому почетному гостю. Обычай требует, чтобы один и тот ж.е кальян обошел весь круг. Когда очередь доходит до меня,» я 1фабрО втягиваю в себя струю крепкого, булькающего В» воде дыма. Воспоминание о том, что мундштук побывал в жирных губах Джафар-хана, доставляет мне малы приятного, но что поделаешь. Мы лежим на совре, подложив под головы подушки. Слуги ушли. Сейчас начнется деловая часть.
Гамалий благодарит за приют и гостеприимство и, вынимая письмо Робертса, передает его Джафар-хану. Тот прижимает письмо к груди, делает вид, что Целует его, а затем принимается высокопарно распространяться о своей любви к русским. По его словам, он ненавидит немцев, недолюбливает англичан, но всегда питал страсть к России. В доказательство своих симпатий вытягивает из кармана серебряную медаль «За усердие» на аннинской ленте. Оказывается, эта медаль была пожалована ему до нашего отступления, когда наши войска стояли еще в этой части Персии, от Исфагани до Ханекипа.
По словам Джафара, турки осведомлены о нашем рейде, но нам в Курдистане ничто не угрожает, так как хан знает много прекрасных, никому неведомых путей и половина вождей курдских племен приходится ему родственниками.
— Но все это стоит денег. Много денег! — закатывая глаза, вздыхает Джафар.
— Я чувствую, что обед обойдется нам очень дорого, — шепчет мне Зуев.
Джафар внимательно оглядывается, плотно притворяет двери и возвращается к нам. Он открывает стоящий в углу железный ларец, лукаво улыбаясь, извлекает из него бутылку «Мартеля» и осторожно наливает его в рюмки.
— Прошу выпить! — говорит он и извиняющимся тоном добавляет: — Не пью в присутствии слуг. Тут все дикари. Потеряют уважение, пойдут разговоры. У нас, в горах, на этот счет строго. Ваше здоровье! — неожиданно заканчивает он и ловко опрокидывает себе в рот содержимое рюмки.
Мы не заставляем себя просить. Химич, выразивший было желание пойти к сотне, теперь забывает о ней и внимательно следит за бутылкой. Коньяк в самом деле приятный, густой и выдержанный. Мы выпиваем еще по рюмке, затем хозяин, воспользовавшись каким-то шумом на лестнице, снова быстро прячет бутылку в ларец.
Коньяк развязывает язык Джафар-хану. Ему наскучило вести церемонную, окольную беседу, и он сразу приступает к делу, заявив без обиняков, что может гарантировать нашу безопасность и благополучный проход через Курдистан лишь в том случае, если получит от нас пятьдесят тысяч рублей золотом.
— Поймите, — убеждает он, — ведь дело идет по существу о незначительной сумме. Вся она уйдет на подкуп лурских ханов и пуштекского вали — Ему самому, Джафар-хану, ровно ничего из нее останется. Да ему, собственно говоря, ничего и не нужно. Он действует не из корыстных побуждений, а как союзник Англии и большой друг России. Если бы не жадность других ханов, он не позволил бы дорогим гостям потратить и тумана.
Торг затягивается. Гамалий не вмешивается в него, предоставив все дело дипломатическому искусству Аве-тиса Аршаковича. Ни Джеребьянц, ни наш хозяин не торопятся, хотя и вкладывают в спор всю восточную страстность, то есть закатывают глаза, в нужных местах бьют себя в грудь кулаками, произносят цветистые клятвы и часто призывают бога в свидетели своей правоты. Гамалий лежит на подушках, и в его умных глазах играет насмешливый огонек. От нечего делать он лакомится сластями, похрустывая засахаренным миндалем. Химич и Зуев долго безуспешно сдерживают зевоту и, наконец, не выдержав скуки, отправляются к казакам. Ночь уже спускается над ханским дворцом. На селе один за другим появляются огоньки.
Слуга хана вносит зажженные свечи в бокаловидных подсвечниках, именуемых лампионами, а торг так и не приближается к желанному концу. В дверь просовывается голова Пузанкова.
— Вашбродь, — делая таинственные знаки, зовет он.
— В чем дело?
— Идить сюды.
Я подхожу.
— Купаться идить. Хлопци баню растопылы.
— Какую баню?
— Та таку, обнаковенну, де мыються.
После обильного, сытного обеда, когда даже двигаться лень, мысль о бане кажется чудовищной.
Я отрицательно мотаю головой, но Пузанков не отстает.
— Идить в баню. Як не совистно, вашбродь, дви недили белье не меняли. Вошь на вас так табуном и хо-дыть.
Я сконфужен.
— Как так — вошь?
— Та так. Хоч скребныцей сгрибай.
Хотя в этих словах заключается обидное преувеличение, но категорический тон Пузанкова обезоруживает меня. Собираюсь идти и сообщаю об этом Гама-лию.
— Баня? От добре! Спасибочки вам, хлопци. А ну, Пузанков, скажи Горохову, щоб приготовив мени белье. Зараз прийдем.
Он вскакивает и говорит Аветису:
— Ну, вы тут продолжайте свои дебаты, думаю, что и к нашему приходу не договоритесь. Не забудьте только одно: деньги будут выплачены нашим, российским золотом, до последней монеты русским рублем. Так и скажите ему.
Аветис Аршакович удивленно смотрит на есаула и, не понимая, в чем дело, говорит:
— Да это ж ему все равно — каким. Он любым возьмет. Лишь бы это было золото.
— Ему — да, но нам — нет, — отрезает Гамалий. Мы уходим, оставляя двух восточных людей вести наедине деловые переговоры.
Баня восхитительна. Правда, до настоящей бани ей очень далеко. Это просто-напросто полутемный сарай с покатым полом и большой ямой посредине, куда стекает вода. Казаки-усердно моются, подливая в колоду горячей воды. Из-за пара ничего нельзя разглядеть, и мы поминутно натыкаемся на голые распаренные, красные тела. Шум и веселые возгласы носятся по бане. Правда, в условиях войны, находясь в тылу неприятеля, по уставу как будто бы не полагается позволять себе такое удовольствие. Но если б нас настиг противник, все равно нам не выбраться из Тулэ, а принимать бой, сидя за крепкими стенами ханского дворца, можно и полуголыми. На всякий случай дежурная полусотня стоит под седлом, в полной боевой готовности.
— А ну, лий ще! — басит кто-то сбоку.
— Мыль крепче, не жалей, воробей, казенного мыла, — слышу я довольный, благодушный голос Вострикова.
Кто-то нарвал веток, связал из них веник и хлещет себя по грешному телу. Его примеру следуют остальные. Помывшись вдосталь и переменив белье, мы снова поднимаемся в покои хана. Пузанков удовлетворенным голосом говорит нам вслед:
— Это дело! А то разви можно без бани ахфицеру. Предположение Гамалия о том, что мы застанем повозвращении «высокие договаривающиеся стороны» в прежнем положении, не оправдалось.
Джафар в изнеможении лежит, откинувшись на мутаке. Его лицо измучено, глаза выражают утомление и апатию. Аветис вскакивает навстречу нам и говорит:
— А теперь пойду купаться и я. — И, понижая голос, шепчет: — Сошлись на пятнадцати тысячах.
Мы улыбаемся. Аветис стрелой сбегает вниз. Джафар провожает его долгим, малодружелюбным взглядом и ворчливо говорит:
— Ну и педерсух — теж этот армянин. Надо еще выпить коньяку.
Он лезет в свой ларец и достает драгоценную бутылку.
Доканчиваем ее. На лице Гамалия — блаженство.
— Теперь бы чайкю, — тянет он.
Через полчаса появляются Химич и Зуев. Все в порядке. Казаки сыты, вымылись, отдыхают. У коней достаточно ячменя и сена, караулы и посты выставлены.
Поздно вечером хозяин угощает нас снова. Аветис слегка подтрунивает над Джафар-ханом. Тот добродушно смеется, называя нашего переводчика «векиль-баши».
Наконец ложимся спать. В отведенной нам комнате горами разостланы перины и подушки, в них мягко тонут наши отдохнувшие тела.
Сегодня дневка. Дан целый день на отдых и приведение сотни в порядок. С самого утра идет чистка оружия и уборка коней. Кони, впервые за наш рейд расседланные, выводятся и осматриваются Гамалием и ветеринарным фельдшером. Большинство лошадей сильно спало с тела, у иных на холках огромные, величиною с кулак, желваки, некоторые понабили спины, многие изрезали себе ноги об острые камни ущелий. После проводки кузнецы осматривают состояние ковки. Большинству коней необходимо подтянуть подковы, а некоторых и вовсе перековать. Наши раненые чувствуют себя лучше. Скиба сидит на солнышке, жмурясь, как кот, под горячими лучами. По всему двору снуют казаки. Каждому находится дело. Кто тачает сапоги, кто зашивает прорвавшуюся седловку, кто чистит оружие. Впечатление такое, будто мы не в тылу неприятеля, а у себя дома, где-либо в далеком Майкопе или Усть-Лабе.
С утра к нашему привалу потянулись вереницы крестьян с продуктами. Несут кур, яйца, хлеб, фрукты. Все это здесь стоит гроши. Население радо случаю сбыть свои продукты, так как вблизи нет даже мелких рынков. Во избежание всяких недоразумений и жалоб жителей, Гамалий приказывает взводным выдавать продавцам расписки с перечнем всего взятого у них. Должность казначея выполняю я. Около меня целая груда бумажек, на которых вкривь и вкось чудовищными каракулями нацарапано: «А ще взято тры батману хлиба, та чотыри десятка яець, та три пуда ячменя, та саману тоже тры, приказный Рубаник». Попадается и такая: «Узято сена десять пуд и саману пять. Уплатыть Девять собак за усе». «Собака» — это двухкранник (сорок копеек) с изображением персидского льва, которого наши казаки бесцеремонно окрестили собакой.
Кипа расписок все растет. Я устаю расплачиваться по ним.
— А не пора ли нам прекратить этот базар? — обращаюсь я к есаулу. — Тут уже стали брать, что нужно и что не нужно, сколько бы чего ни принесли.
— Нет, наоборот, этого еще мало. Пусть несут больше. Надо, чтобы слух о щедрости русских обогнал нас. Это сейчас нам необходимее всего.
Моя «касса» продолжает работать. Наконец оплачен последний счет. С облегчением встаю.
У Джафар-хана уже собрались созванные им главари и старшины родов кельхорского племени. С самого утра во дворце идут совещания, в которых деятельное и горячее участие принимает Аветис Аршакович. Телохранители, сопровождающие курдских вождей, разбрелись по саду. Некоторые из них стоят кучками около нас и с явным недружелюбием рассматривают казаков. Поодаль чернеют укутанные в чадры женские фигуры. Видимо, им тоже любопытно взглянуть на диковинных чужестранцев. К нам спешит казак.
— Господин переводчик просят командира и вас наверх.
Это означает, что переговоры в основном завершены, условия соглашения установлены, и пятнадцать тысяч поделены между собравшимися вождями. Своим присутствием мы должны закрепить состоявшуюся сделку.
Поднимаемся во дворец. На полу приемной комнаты на мягких коврах и подушках расположились в живописных позах десятка два курдов самого причудливого обличил. Среди них выделяются своим величественным видом два седобородых патриарха, поместившихся на почетных местах, рядом с хозяином. На их головах — высокие черные войлочные тиары, обтянутые белыми платками. Остальные — смуглые крепкие ребята, с суровыми, закаленными лицами, одетые в длиннополые кафтаны и подпоясанные кушаками, за которые заткнуты кривые ножи и короткие глиняные чубуки. Хотя они и находятся в гостях у важного лица, почти губернатора этой провинции, их длинноствольные «Лебели» и вложенные в тяжелые деревянные кобуры маузеры покоятся на их подогнутых коленях. Ведут разговор исключительно старики, остальные лишь согласно кивают головами и время от времени кратко поддакивают им. У стены, застывши столбами, вытянулись два страхолюдных гиганта-телохранителя. Аветис Аршакович с видом индийского истукана важно восседает среди этого синклита. Весь его облик говорит о сверхчеловеческом достоинстве и необычайном величии. Изредка он удостаивает говорящих взглядом и скупо бросает какие-то слова. К нему внимательно прислушиваются, несомненно, принимая его за лицо, облеченное высокими дипломатическими полномочиями. При нашем появлении все отвешивают глубокий поклон, сохраняя при этом бесстрастные лица. Джафар-хан поднимается и сажает вас рядом со стариками. Кальян вновь ходит по кругу. Некоторые из присутствующих курят толстые трубки на длинных мундштуках с необычайно крепким табаком.
Аветис Аршакович вкратце ставит нас в известность о результатах совещания. Мы будем проведены через всю Курдскую область и выведены до равнины Гиляна. Вожди племен дадут нам проводников и по нескольку всадников, которые поедут впереди сотни, чтобы предупреждать население поселков и кочевые курдские племена о состоявшемся соглашении. Кроме того, за отдельную плату нас будут снабжать на пути нашего следования фуражом для коней и питанием для людей.
Карандаш Аветиса Аршаковича быстро скользит справа налево по листку бумаги, оставляя за собою затейливую вязь арабских букв. Затем наш «полномочный представитель» громко читает свое произведение.
Это текст «мирного договора» между нами и собравшимися здесь вождями курдских племен. В нем нет недостатка в ссылках на аллаха, коран и местных мусульманских святых. Составлен он по всем канонам восточной цветистости, вызывающей довольное поцокивание курдов.
Едва заканчивается чтение, как Джафар-хан первый подписывает «торжественный пакт» и тщательно посыпает свежую подпись из медной песочницы. Вслед за ним медленно царапает несколько неразборчивых букв один из седовласых старцев. Остальные вожди, сопя и вздыхая, лезут в карманы широченных штанов и извлекают из них кумачовые платки, в уголках которых завязаны их личные «мухуры». Облизнув печатки, они крепко тискают ими договор и, облегченно вздохнув, снова увязывают их в платки.
Я всматриваюсь в лица этих чужих нам людей, в руки которых мы так доверчиво отдаемся. Единственной гарантией нашей безопасности служит вот эта жалкая, ничего не значащая бумага. Мне не очень верится в рыцарскую честность и святость обычаев гостеприимства этих никогда не расстающихся со своим оружием «детей гор». Мы покупаем свою жизнь ценой золота, до I которого так жадны эти вожди. Но что будет, если кто-нибудь заплатит им дороже? В острых, проницательных глазах Гамалия читаю ту же мысль. Но по его взгляду мне без слов ясно ее продолжение: «Договор договором, а. сто смелых, хорошо вооруженных казаков тоже что-нибудь да значат».
«Дипломатическая» церемония окончена; один из экземпляров «договора» — в кармане Гамалия; деньги поделены и исчезли в кошельках наших «друзей». Завтра можно пускаться в дальнейший путь. Сегодня же предстоит до конца соблюсти «священный обычай», требующий прощального пиршества в ознаменование удачной сделки.
Садимся обедать. На этот раз, в силу ли местного -этикета или Джафар-хан хотел этим польстить вождям, но весь обед состоит из курдских блюд. Как и вчера, слуги сначала вносят маленькие стаканчики с чаем, после чего на полу, на разостланной скатерти, появляется целиком зажаренный барашек. Его приносят на огромном шесте, который за концы держат двое слуг. Каждый из нас отрезает от наиболее желанного места какой ему вздумается величины кусок и кладет его на свою тарелку. На полу стоят чашечки с разными соусами, в которые обмакиваются дымящиеся куски. Работаем исключительно пальцами и ножами — ложек и вилок не полагается. Белой грудой сверкает рис, облитый яичным желтком и маслом, и лежит похожий на головные платки лаваш1. Гости едят жадно, разрывая зубами и пальцами мясо. Соус стекает с их жирных щек. За барашком вносят мелко нарубленного, залитого ореховым и лучным соусами изжаренного джейрана. Слуги беспрестанно наливают стаканы холодного аб-ду, удивительно приятного освежающего напитка. Наконец все насыщаются и сейчас же, едва успев обтереть сальные руки, стремительно вскочив, начинают прощаться с хозяином. Оказывается, таков обычай: дальше оставаться в гостях неучтиво, так как у хозяина может возникнуть сомнение в том, сыты ли гости.
Оба старика, потрясая бородами, снова уверяют нас в своей дружбе и, пожелав счастливого и благополучного проезда, уходят. Почтительно окружившие их молодые курды доводят патриархов до коней и осторожно помогают им взобраться в седла. Конвойные уже на конях. И спустя минуту наши новые союзники рысью затрусили по дороге. За ними разъехались и другие.
— Поздравляю, поздравляю! Теперь можете ехать в полной безопасности вплоть до самого Миандуба, — пожимая нам руки, говорит Джафар-хан. — Трудно было, очень трудно. Однако уломал стариков.
Он оглядывается и, не найдя глазами Аветиса, добавляет:
— У-ух! Ну и педерсухте ваш армянин. И где только вы достали такого? Всех в пот вогнал, а не прибавил ни одного шая2.
Впереди едут два стройных смуглых курда с длинными черными усами. Их замотанные платками высокие войлочные шапки — тиары — высятся над низкими папахами казаков.
— Ровно монахи в клобуках, — говорит Карпенко, успевший подружиться с нашими проводниками.
Переход совершается спокойно и без приключений. Время от времени отдыхаем, ведем в поводу коней и снова качаемся в седлах. Несмотря на наличие передового курдского разъезда, Гамалий ни на секунду не ослабляет бдительности. Все так же движутся по сторонам наши дозоры, и так же внимательно просматривает путь, идущий впереди нас взвод Зуева.
— Кашу маслом не испортишь, — говорит Гамалий. Перед уходом из Тулэ мы впервые роздали казакам по золотой пятирублевке в счет идущего им содержания. После хорошего отдыха и сытного угощения хана эта получка вызвала радостное возбуждение в сотне. Сейчас, когда казаки убедились, что живущие в этих горах курды если и не союзники, то, во всяком случае, и не враги нам, они стали бодрее. На их лицах выражается оживление, чаще звенит смех. Не умолкая трещит воспрянувший духом Востриков. Об убитых и погребенных товарищах, как будто по общему уговору, никто не вспоминает. Никому не хочется омрачать хорошего настроения.
К вечеру доходим до кочевья Сунгаид. Здесь все совершенно ново и не похоже на то, что осталось позади. Горы снижаются, гряда темных хребтов остается . .в стороне. Вокруг зеленые холмы,- покрытые высокой, сочной, шелковистой травой. Наши кони блаженствуют, поминутно дергая повод, чтобы щипать на ходу вкусные стебли. Под одним из холмов раскинулось небольшое кочевье, шатров на двадцать пять. Шатры имеют куполообразную форму и сделаны из черного войлока, обтянутого широкими сыромятными ремнями. Вход в них невелик и завешен пологом. Среди кочевья снуют полуголые ребятишки и носятся с отчаянным лаем псы. Из шатров выглядывают встревоженные женщины. Вдали на яркой изумрудной траве сплошной массой колеблются серые волны. Это пасутся огромные отары овец. Одетые в черное пастухи кажутся камнями среди пенистого прибоя этого живого моря. Пытаюсь приблизительно подсчитать количество животных, но быстро отказываюсь от этой невыполнимой затеи. Их, вероятно, пять, а может быть, и десять тысяч голов. Серый колышущийся поток скрывается за холмом. Кто знает, сколько таких же больших стад тонкорунных овец разбросано среди этих холмов.
Подъезжаем к кочевью. У шатров уже сидят наши передовые, здесь же расположился и курдский разъезд. Они подкрепляются горячими, испеченными в золе лепешками, запивая этот незатейливый обед густым козьим молоком. Нас встречают старики. Молодежь почтительно помогает нам сойти с коней. Особенное внимание оказывают Химичу, принимая его за высокое начальство, вероятно, потому, что он украшен густыми, лихо вздернутыми вверх усами, а также единственный из нас, не сменивший серебряных погон на скромные защитные полоски. Поглядеть на невиданных пришельцев собирается большая толпа любопытных.
С интересом рассматриваю кочевников. Высокие, стройные люди, с крепкими мышцами и приветливым взглядом смуглых открытых лиц. Женщины одеты в темные платья до пят и носят на голове большие черные платки: Они не завешивают лица чадрою, как персиянки. Видимо, строгие обычаи ислама не имеют силы здесь, в горах. В различных областях быта курдская женщина пользуется большим влиянием, но фактически это раба, ибо на нее возложено бремя не только домашнего хозяйства, но и всех работ. Отвлеченные непрерывными набегами и службой у феодалов, мужчины почти не занимаются ни земледелием, ни уходом за скотом.
Меня трогает искреннее радушие и неподдельная сердечность всех этих простых курдов, вряд ли знавших еще вчера о нашем существовании. Из шатров тянутся подростки. В руках у них небольшие козьи бурдюки, наполненные холодным’ кисловатым молоком. Перед нами вырастают аккуратно сложенные горки пресных мучных лепешек и кусков холодной баранины.
Кони расседланы, наблюдение выставлено, и мы с наслаждением приступаем к еде. Нас окружают довольные, смеющиеся лица. Хозяевам по душе наш волчий аппетит. На наше приглашение присесть и закусить с нами получаем вежливый, но твердый отказ. Бог их знает, что это — особые ли правила местного этикета или боязнь опоганить себя едой с гяурами.
Пьем туземный чай. Он крепок, вкусен и настолько душист, что его терпкий запах долго еще ощущается В шатре. Пузанков приносит сахар и шоколад. Гамалий жмурится от блаженства, откусывая от огромной шоколадной плитки.
Нас окружает туча довольно великовозрастных бесштанных мальчишек, единственной одеждой которых служат лохмотья отцовских рубашек. Засунув пальцы в рот, они с удивлением и благоговейным восторгом наблюдают за процессом нашего насыщения. Я отламываю кусок шоколада и протягиваю его. Дети шарахаются к выходу. Мы смеемся. Тогда один из стариков говорит что-то, и маленький, неимоверно грязный оборвыш, с лукаво искрящимися черными глазенками, быстро выхватывает у меня шоколад. За ним следуют другие. Я раздаю им всю плитку и сую в их грязные, вероятно, от рождения не мытые, руки куски сахара. Малыши мнут сласти, шоколад липнет к их ладоням, и сахар мгновенно буреет, принимая окраску сжимающих его пальцев.
— Да они, кажись, и сахар-то в жизни не бачилы,— неодобрительно косится на них Пузанков.
В самом деле, маленькие курды, как видно, вовсе не ведают прелести полученных ими гостинцев. Аветис уговаривает их попробовать сладости. Старики смеются, молодежь и женщины галдят. Наконец один из мальчуганов набирается храбрости и засовывает кусок сахара в рот. Секунду он беспомощно глядит на нас, по его губам текут обильные слюни. Затем лицо озаряется сиянием, глаза смеются, и звонкий хруст оглашает кош.
Мы хохочем. Старики также довольны эффектом. Они одобрительно подталкивают друг друга и, перебрасываясь словами, то и дело кивают на замирающих от счастья малышей.
— Орда, прости господи, — разводит руками Пузанков. — От уж Азия. Сахару простого и то не знають.
Одна из женщин, вероятно, мать черноглазого оборвыша, прельщенная радостным визгом детей, быстро нагибается, вырывает из рук сына измызганный кусок сахара и сейчас же, устыдившись сурового окрика стариков, бросается вон из шатра. Остальные женщины неодобрительными взглядами провожают ее и недовольно покачивают головами.
— Вы не поверите, господа, — говорит Аветис, — что из присутствующих здесь курдов, может быть, только двое или трое когда-либо ели сахар, о шоколаде же никто из них никакого понятия не имеет.
Бедность вокруг ужасающая. Самая настоящая, неприкрашенная нищета. В шатрах грязно, накурено. По углам валяются узлы небрежно свернутого войлока. Это постели, на которых спят обитатели шатров. Пахнет жженым кизяком и овечьим пометом. И это .хозяева огромных отар, столь поразивших меня. Но, как оказывается, эти отары принадлежат лишь нескольким богатым старшинам, остальные же кочевники являются по существу лишь их полукрепостными пастухами,
Я решаюсь обойти шатры, чтобы поближе ознакомиться с бытом и нравами кочевых курдов. Двое симпатичных молодцов сопровождают меня. Собаки, успокоившиеся поначалу и улегшиеся по сторонам шатров, стремительно бросаются с мест и оглушительно лают.
— Боро, боро! — замахивается на них огромной пастушьей палкой один из моих провожатых.
Псы умолкают, отбегают в сторону и, недовольно ворча, косым взглядом неотступно следят за мной.
Мы идем по кочевью. Синеватый, едкий дым курится перед каждым шатром. Медленно и незаметно разгораются сухие кизяки, ветерок раздувает пламя и относит в сторону вьющийся дымок. На .огне, на трехногих железных каганцах, варится пища. Смуглые быстроглазые женщины провожают нас долгими взглядами.
На пути натыкаемся на картину: местный коновал, он же и пастух, лечит больных овец. Доморощенный ветеринар сидит на корточках,» окруженный десятками понурых, утомленных и жалобно блеющих овец. Вокруг него лежит несколько ножей, шильев и клещей самой разнообразной формы и величины. По своему виду все эти инструменты очень похожи на орудия пытки. Они грязны, покрыты сгустками крови и налипшей овечьей шерсти. Коновал добродушно скалит зубы и приглашает поглядеть на его искусство. Я останавливаюсь возле него. Мои спутники перебрасываются с ним словечками, и все трое добродушно и радостно ржут. Польщенный моим вниманием, целитель овец хватает за ногу наиболее крупный экземпляр из своих пациентов и за курдюк притягивает его к себе.
— Ппа-па-ппа! — говорит он, похлопывая ладонью по мягкому, волнистому курдюку.
Он откидывает голову овцы назад, широко раскрывает ей рот и долго смотрит в него. Овца жалобно блеет и рвется из его рук. Так продолжается минуты две. Затем он валит овцу, растягивает ее на специально сделанных для этого козлах и начинает стричь. В его руках огромные ржавые ножницы, они издают зловещий скрип и издали похожи на пару огромных ножей. Он состригает со спины овцы несколько клоков шерсти.
Под срезанными клочьями свалявшейся шерсти обнажается бледная пупырчатая кожа спины. Нашим взорам представляются отвратительные язвы с кишащими и копошащимися в них белыми пухлыми червяками. Нестерпимый гнилостный запах распространяется вокруг. Я отворачиваюсь, зажимая нос. Коновал смеется и запускает пальцы в язвы, несколько секунд копается в них, затем извлекает оттуда и бросает на землю кучу барахтающихся и извивающихся червей. Он повторяет эту операцию два-три раза. Пальцы его осклизли от крови и гноя. Несчастная овца жалобно блеет, поводя своими грустными, страдающими глазами. Наконец, когда, по мнению пастуха, болячки очищены, он заливает их нефтью из стоящей рядом грязной склянки.
— Якши? — спрашивает он и, довольный собою, смеется.
Идем дальше. Возле одного из шатров потрошат баранов. Вокруг толпятся голые мальчишки и лижущие стекающую кровь псы. И те и другие жадно кидаются на выбрасываемые кости, оглашая воздух визгом и рычанием. Груда розовых освежеванных бараньих туш высится на траве аккуратной горкой. Эта гекатомба предназначена для нас, чтобы достойно накормить посетившую кочевье казачью сотню.
Мои внушительные очки привлекают внимание старух. Они перешептываются и провожают меня почтительными взглядами.
— Вас принимают за врача, — разъясняет мое недоумение Аветис Аршакович. — Здесь, на Востоке, каждый европеец, особенно если он носит очки, должен быть, по мнению простых людей, «хакимом» — доктором.
И действительно, в одном из уголков кочевья мы видим, вероятно, заранее собранных больных, преимущественно старух и детей. У них жалкий, изможденный вид. Прибегая к выразительным, жестам, они упрашивают меня полечить их. Я не знаю, как выйти из столь затруднительного положения. К счастью, меня выручает незаменимый Аветис. Он бросает моим неожиданным пациентам несколько слов. Толпа стихает, успокаивается и, благодарно кланяясь, расходится.
— Что вы им сказали?
— Чтобы они пришли попозже к нашей стоянке, и тогда вы попользуете их.
— Позвольте! Вы смеетесь, что ли?
— Нисколько. Неудобно было бы поступить иначе. Они так внимательны и предупредительны к нам, что мы отплатили бы черной неблагодарностью, отказав им в их просьбе.
— Но я же не смыслю ни аза в медицине.
— Лечить их, понятно, будете не вы, а сотенный фельдшер. Вам придется только присутствовать при том, как он смажет им чем-нибудь язвы и выдаст какие-либо порошки. После этого они уйдут, благословляя вас.
— Но ведь это, того, похоже на шарлатанство.
— Нисколько. Во-первых, наш фельдшер несомненно лечит лучше, чем их знахари, а во-вторых, друг мой, святая ложь предпочтительнее честной обиды.
Я заглядываю внутрь шатров. Их убранство крайне убого и однообразно. Тот же войлок, служащий подстилкой и одеялом, те же подушки и та же невероятная грязь. По стенам две-три полки с деревянной и глиняной посудой, на земляном полу — медная утварь, кое-какой скарб. Ни малейшего намека на самую примитивную мебель, без которой не обходится даже наиболее бедная русская изба. Питаются кочевники главным образом молочными продуктами и изредка .мясом. Картофеля нет и в помине, так же как’ и большинства известных нам овощей. Нет и обыкновенной поваренной соли, зато в шатрах лежат глыбы каменной соли, которую в виде лакомства дают лизать младенцам и ягнятам. Между прочим, к моему удивлению, я не вижу ни одного мллы, хотя курды ежеминутно пересыпают свой разговор словами алла» и «худа»1. В шатрах не видно ни коранов, ни четок.
Мое внимание привлекает стоящий в одном из шатров треножник, на котором покоится чугунный котел. Тут же висит заржавленная цепь, одним концом лежащая в огне, а другим надетая на рога джейрана. Лежащие кругом серые камни испещрены какими-то рисунками, значками и буквами.
— Это нечто среднее между жертвенником и алтарем, — поясняет Аветис. — Ведь эти кочевники, хотя и исповедуют формально ислам, далеко не порвали с язычеством и приносят жертвы неведомым богам.
Я с интересом обхожу и оглядываю жертвенник. Действительно, внизу между камнями лежит груда полуобожженных бараньих рогов.
— А кто же живет здесь?
— Никто.»Этот шатер содержится коллективно, всей общиной, и посещается только в торжественные дни, когда старейшины рода режут здесь, на этих камнях, жертвенную баранту.
Я начинаю сожалеть о том, что у меня нет с собою фотоаппарата.
День медленно угасает. Пышным пунцовым, лиловым, фиолетовым пожаром догорают лучи заходящего солнца. От ближних гор тянутся длинные серо-пепельные тени. Тонут в седой, синеватой мгле зеленые холмы. По кочевью ярче горят костры, бегают и искрятся веселые язычки пламени, облизывая сухой, устоявшийся кизяк. Вокруг костров видны силуэты людей. Дым густой пеленой низко стелется над ними и ползет по долине, уносимый легким ветерком. Слышен смех и веселые остроты. Отдохнувшие кони поднимают возню, раздается сердитое ржание.
— Н-но, ты, черт! Пшел назад! — и смачная семиэтажная брань заглушает звучный удар ремня по спине расходившегося жеребца.
Лица казаков полуосвещены отблеском огня. Дым и ночной мрак мешают мне узнать людей.- У одного из костров слышен звучный смех и веселые реплики.
Подхожу к сидящим вокруг него людям и присаживаюсь на груду небрежно брошенных мешков с ячменем.
Кто-то из казаков узнает вденя, но я останавливаю его знаками. Многие не замечают меня, увлеченные веселым рассказом Вострикова.
— …И стоить, хлопцы мои, це саме укрепление миж двух скал. Спереди — вода, сзади — вода, налево — бездонна ущиль, направо — узенька дорожка. И сидять, значит, в ций ущильи четыре наших хлопчика и боя дожидаются. Ждут — пождут… А потим из-за скал по-лизла на них Азия. Тьма тьмой, гора горой. Аж вся долина скризь почорнила от них. И в атаку! Ну, наши, конечно, тоже не сплять. Похваталы шашки—и давай!..
— Ишь ты, ерой! — несется из темноты чей-то иронический, но довольный голос.
— …Ну, бьются день, бьются другий, бьются третий…
— Хо-хо-хо! Настоящи ерои! Прямо Еруслан-бога-тыри! — реагируют слушатели.
— …Былысь, рубалысь, пока не зривнялысь: наших четверо и тих тоже четверо. Тут наши як разозлятся! Рученьки втомылысь намахамши-то шашкой, ноженьки ослабилы. «Що ж, говорят, братцы, скилько нам воевать-то? Третий день их рубаем, головы як кочаны ва-лются, а тилько теперХмы з ними поривнялысь. Давай, говорят, замиряться». А «Ладно. Замиряться так замиряться, нам все одначе». Повылазылы хлопчики з-пид камчив, бижать до орды. Смотрят, а ти им назустричь. «Эй, кунак, кричат, хватит! Не рубай башка, мы до тебе идем». — «Как до нас? Мы до вас, а вы до нас?» — «Да, кунак, нам драться надоело, до вас итти охота».
Що тут поделаешь? Стоять воны отак одын проти другого и торгуются, ни як не сговорятся. Постояли, постояли, потужили, потужили та и разошлись. От сказка вся! — неожиданно заканчивает Востриков.
— Смотри, Азия, а тоже восчувствовать умеет.
— А що ж? Разве воны не таки люды? Он дывысь на цых. Ежли с ным по-хорошему, так и воны, брат, не хуже другых.
Я встаю и потихоньку отхожу в сторону.
— Та люды таки ж, як и мы грешни, — донвсится до меня.
Командирский состав, ‘как и казаки, ночует под открытым небом. Пузанков приготовил мне постель» из свежей и души-стой травы. Рядом лежат Тамалий и оба прапора. Химйч,: всызвьшаясь на своем лаже напомиает мне надгробный памятник. Спать никому не хочется. От нечего делать мы разговариваем. Гамалий вспоминает японскую кампанию и мищенковский набег на Инкоу.
— Да, други ситцевые, вот это было дело так дело. Вспомнишь, так стыд берет. Не набег кавалерийский, а черепаший наполз. Вышли мы из Сын-чен-Дзы весело и бодро. Кони сытые, люди тоже. Пошли, а в пути узнаем: того нет, этого не захватили. Дальше — больше. Население нас встречает мрачно, села пустые, людей нет, скота тоже, продовольствие исчезло. Что за черт? Оказывается, за сто верст впереди все отлично знают, кто мы и куда держим путь. По дороге наскочили на кого-то. Впереди стреляют, какие-то солдаты рассыпаются в цепь. Ну, мы давай отвечать, даже пушки выкатили вперед. Целый день стреляли — бух! бух! — наконец сбили «противника», заняли село и переправу. Оказывается, всего-навсего рота японских ополченцев на целый день задержала весь отряд. А дальше и того хуже пошло. В день стали делать по пятнадцать —двадцать верст. Видите ли, сами обхода боялись. А однажды и назад сорок верст скакали. Так и кончился наш набег «конфузом». — Есаул помолчал. — А какие злоупотребления творились, не дай-то боже. Я тогда служил вольноопределяющимся во второй сотне сводного полка. Командиром нашим был некто Товстунов, подъесаул, прямо редкая личность — негодяй, каких мало. Пьяница, трус, мародер! Люди его ненавидели. Ненавидели и боялись. Всю сотню, подлец, обирал дочиста, фуража коням не давал; что раздобудем, тем и кормили их. А счета на фураж и довольствие аккуратно выписывались. Так и лютовал всю войну. Спасибо, революция началась. Отлились ему казацкие слезы.
— А что? — поворачиваясь на своем ложе, спрашивает с интересом Химич.
— Казаки его порубили, в клочья разнесли на станции Лян, а потом бросили под поезд.
— И ничего?
— Ничего! Все знали, и офицеры знали, но делали вид, будто бы он сам в пьяном виде под колеса свалился. Ну, батенька, время то было такое, что впору каждому о себе заботиться, а не ‘о других думать. Да-а. Так вот в этот самый-то наполз, как вечером сотне устраивать перекличку, стоит наш командир перед строем, а вахмистр список читает. Они, подлецы, вместе дела обделывали.
«Кобыла Зоря, — кричит вахмистр и тем же тоном добавляет: — убита в перестрелке».
«Веди ее на левый фланг», — говорит командир.
«Обозный мерин Яшка пал от болезни живота».
«Веди его на левый фланг!»
И так каждый день. «Настреляют», «набьют» этак за месяц десятка три коней, продадут их и деньги делят между собой. Это что! Бывало, одного и того же мерина по три раза под разными названиями «убивали» и снова «воскрешали». Вся сотня видела. Молчали.
— А что, лют был?
— Да, не щадил. Бил людей смертным боем. Зато и над ним не смиловались. Сотенный кашевар его на Ляне первый ножом по шее полоснул, а ним и другие пошли — кто чем.
— И вы это видели сами? — спрашиваю я. Мне как-то странно думать о том, что этот казацкий самосуд происходил в присутствии Гамалия.
— Видел. Да и не я один. Многие из наших офицеров были тут же. Что ж, поделом, собаке собачья и смерть. Жаль только, что немного поздно; меньше нанес бы казне убытку.
Так беседуем еще с полчаса. Кругом тишина, только в кочевье изредка заливаются псы.-Черное небо с золотой россыпью ярких южных звезд вот-вот опустится на нас. Уже засыпая, я слышу, как вахмистр вполголоса докладывает командиру о том, что «на постах усе обстоит благополучно».
Джеребьянц все больше сближается с нами. Его манеры становятся проще, беседы — откровеннее.
Пьем чай на одной из стоянок. Гамалий угощает переводчика своим неизменным шоколадом.
— С чаем вкусно, — уговаривает он, с наслаждением прихлебывая из кружки. — Ну, что вы скажете теперь о нашем походе?
Переводчик поднимает на есаула глаза, как бы изучая его внимательным взглядом. Затем его лицо делается серьезным, и, снизив голос, он говорит:
— Бесстыдная, безрассудная авантюра, которую мы предприняли только потому, что турки бьют англичан.
Господам островитянам необходимо появление русских солдат на берегах Тигра, чтобы поднять дух индусов, гурков, сикхов, анзаков и прочих подвластных Британии народов, руками которых они воюют.
— Разве у них там нет собственных английских частей? — осведомляюсь я.
— Очень мало. Их главным образом держат в тылу, а на передовые бросают цветные войска да австралийские, новозеландские и канадские части. После разгрома под Ктезифоном и нынешнего скандала в Кут-эль-Амаре господа британцы пожелали, чтобы мы пришли к ним на помощь, но… — Аветис Аршакович горько улыбается, — небольшими силам и.
— Почему же небольшими? — удивляюсь я. — Если они нуждаются в помощи, то, мне кажется, в их интересах, чтобы мы послали крупные силы.
Гамалий иронически усмехается моей наивности. По-видимому, откровения Джеребьянца лишь подтверждают его собственные затаенные мысли.
— Очень просто! — объясняет Аветис. — Ведь юг Персии, Месопотамия и Аравия — это сфера английского влияния. Здесь расположены огромные залежи нефти, здесь важнейшие стратегические позиции Среднего Востока, здесь подступы к Индии. На все это Англия смотрит как на свою «законную» собственность и не желает подпускать к ним Россию.
На минуту Аветис Аршакович погружается в глубокое раздумье, затем грустно продолжает:
— Проклятая война! Если бы видели, господа, какие страшные зверства учинили турки над беззащитным, мирным армянским населением Восточной Анатолии! Нет, этого нельзя себе даже представить, кровь леденеет в жилах. Сотни тысяч убитых, в том числе женщин, детей, стариков, выжженные дотла селения, срубленные цветущие сады… Об этом нельзя говорить спокойно. Подумайте, ведь это истребление, физическое уничтожение целого народа — мирного, трудолюбивого, никому не делавшего зла. И, возможно, этого удалось бы избежать. Не участвуй Порта в войне, она никогда не осмелилась бы на такую резню.
— Но ведь Турция сама напала на нас, — прерываю я, — так что волей-неволей пришлось с ней воевать.
— Видите ли, вы не знаете того, что известно мне. Мои друзья по министерству рассказали мне весьма странную историю, которая, конечно, составляет тайну архивов.
— Так что вы не имеете права нам ее поведать? — усмехается Гамалий.
— Нет, от таких друзей, как вы, у меня нет секретов. Да и вообще боюсь, что эта тайна может умереть с нами, так как не особенно уверен, что выберемся живыми из той каши, в которую попали.
Мы напряженно слушаем. Зуев присоединяется т нам, но это не смущает Аветиса Аршаковича.
— Перед вступлением Турции в войну в.Константинополе сильно заколебались. Как ни хотелось Энверу-паше с его компанией поживиться за счет России, но страхи, как бы не поплатиться своей шкурой, охлаждали пыл. Русскую мощь турки знают прекрасно. И вот Высокая Порта в секретнейшем порядке от немцев уведомила Петербург через русского военного агента в Константинополе Леонтьева, что она готова отказаться от союза с Германией и даже, выступить на стороне Антанты при условии, если союзники гарантируют целостность Оттоманской империи, откажутся от капитуляций и вернут туркам несколько Эгейских островов. Цена показалась нашему правительству скромной. Турецкий нейтралитет позволял не раздроблять военные • силы, а сконцентрировать их против самых опасных противников — Германии и Австрии. Правда, в Петербурге подозревали, что турецкое предложение направлено лишь к тому, чтобы выиграть время для мобилизации, но все же сочли его заслуживающим внимания. Однако решать без союзников мы не могли.
— А англичане, вероятно, категорически отвергли такое соглашение? — говорит Гамалий.
— Да. Но разве и вы что-либо знаете об этих переговорах? — удивленно восклицает Джеребьянц.
— Ничего не знаю, но я хорошо знаю англичан. Продолжайте, пожалуйста, Аветис Аршакович, — говорит есаул.
— Когда британский кабинет увидел, что русское правительство стоит за соглашение, английскому и французскому послам в Петербурге было предложено «умерить пыл русского императора». Выступление Турции на стороне Германии стало неизбежным.
— Но позвольте, зачем же это нужно было англичанам? — растерянно, совсем по-детски, спрашивает Зуев.
— Зачем? Да ведь Англия заинтересована в том, чтобы Россия воевала с Турцией. Это отвлекает русские силы с главного театра военных действий и не дает нам возможности разбить немцев. Длительная война в Европе выгодна англичанам. Она ослабляет и русских, и• немцев, и французов. Англия же, на своих островах, остается целой и невредимой, и после заключения мира она продиктует свой, британский мир Европе.
— Какая подлость! — вырывается у Зуева.
Прапорщик словно прирос к своему месту. Его бесхитростному солдатскому сердцу впервые в жизни приходится соприкоснуться с предательской, полной противоречий дипломатической игрой.
— Кроме того, разгромив турок, русские тем самым дают возможность Англии без больших потерь превратить в свои колонии Месопотамию и всю остальную Аравию, — заканчивает Джеребьянц.
— И наш поход к Тигру — только маленький эпизод во всей этой политической каше. Но мы вышли в поход, и мы совершим этот рейд во славу русского оружия, во славу нашей родины! — говорит Гамалий. — Что же касается англичан, я только добавлю к тому, что говорил Аветис Аршакович, еще один пример. В тысяча восемьсот двенадцатом году Англия, будучи союзницей России, точно так же предавала ее. В те самые дни, когда Наполеон подходил к Москве и завязалась Бородинская битва, англичане, помогая нам в Европе,, спровоцировали и вызвали в Персии войну против нас. Их офицеры, инструкторы, золото и пушки находились в персидской армии, дравшейся с нами. Такова политика Альбиона. И очень хорошо, что вы, господа, ознакомились с нею. Ну, а теперь в путь!