Воскресный читальный зал. Мугуев Х-М. К берегам Тигра (продолжение)

Да, ягодки будут впереди, за Курдистаном… если… если, конечно, мы сумеем проскочить через него благо­получно. Питаемся солониной, запиваем ее холодной во­дой и ожидаем ночи. Лица наши погрубели, кожа слезла с носов, щеки впали и покрылись бурой щетиной. Да, эти ночные скитания не легко даются нам. На бедного переводчика жалко смотреть. Он ослабел, осунулся и выглядит совсем больным, хотя старается бодро дер­жаться в седле и ни разу не проронил ни слова жалобы. Химич безразлично тянет лямку, как будто все это так и надо. Десятилетняя сверхсрочная служба вахмистром сделала из него прекрасную автоматическую машину. Зуев молчит. У него все какие-то странные порывы. Слу­чается, что он часами замыкается в себе и не говорит ни слова. В такие минуты его не дозовешься, он, видимо, забывает все, даже еду. Иногда же им неожиданно овладевает буйная, веселая радость, и он носится среди казаков, шутит, смеется, говорит без умолку и снова ста­новится прежним беззаботным прапором. В такие мину­ты Гамалий искоса поглядывает на него и, чуть покачи­вая головой, роняет:

— Чудит юноша… истеррия. К ночи вновь пускаемся в путь.

Мы обнаружены. Правда, мы давно уже подозревали, что о нашем продвижении известно далеко впереди, но в глубине души и я и есаул таили робкую надежду, что ошибаемся. И вот сегодня пришлось убедиться окон­чательно, что наши опасения оправдались. Высланный нами на заре разъезд был внезапно обстрелян с горы. Командовавший разъездом Химич, помня приказания есаула, на огонь не ответил, а, рассыпав казаков в лаву, стал медленно продвигаться вперед. Выстрелы смолкли, и, когда казаки достигли того места, откуда их только что обстреляли, их взорам представилось лежавшее у подножия горы село, из которого в панике и смятении бежали люди; по улицам метались женщины, загоняя скот к своим дворам.

Химич немедленно выкинул белый флаг и остано­вился перед селом, не входя в него. Этот маневр-оказал свое действие. Суматоха несколько улеглась, и через полчаса к разъезду направилась группа стариков без оружия, с хлебом и фруктами в руках. Предупрежден­ные связным, мы с переводчиком поскакали вперед. Когда мы подъехали, старики были уже в нескольких саженях от нашего разъезда. Аветис Аршакович обра­тился к ним с речью, заявив от имени Гамалия, что мы идем с добрыми намерениями, никого не собираемся обижать и, наоборот, надеемся встретить гостеприимство со стороны жителей. Старики согласно закивали голо­вами, поддакивая ему. Затем один из них, видимо, стар­шина, поблагодарил за посещение села, за наше миро­любие и заявил, что мы будем встречены как добрые гости, но тут же обратился с просьбой не вступать в село, а расположиться где-нибудь около него, на откры­том воздухе. Гамалий успокоил стариков, сказав им, что мы вообще не собираемся задерживаться здесь и через час двинемся в дальнейший путь. К моему удив­лению, я не заметил в глазах у стариков выражения особой радости при этих словах.

Из села к нашему привалу потянулась вереница мальчишек. Они несут овечий сыр, плоские лепешки из пшеничной и рисовой муки, большие макитры с молоком и медом. Казаки рады свежей и вкусной пище и стара­ются наесться как можно плотнее. Наконец все насыти­лись. В уплату за угощение Гамалий дает старикам пять золотых монет. Крестьяне долго с удивлением и недове­рием разглядывают незнакомую чеканку червонцев, передают их из рук в руки, а кое-кто даже пробует их на зуб, видимо, сомневаясь в том, настоящее ли это золото. — Передайте им, — просит Гамалий переводчика,— что это русское золото и что оно самое лучшее, самое полноценное в мире.

Я вспоминаю фразу Робертса: «Другой золото не имеет там цены» — и невольно улыбаюсь при виде до­вольных стариков, явно опровергающих своим поведе­нием заносчивые слова английского майора.

Золотые монеты скрываются в кармане старшины. Затем один из стариков подходит к Гамалию и в длин­ной витиеватой речи, построенной, по словам Аветиса Аршаковича, по всем канонам туземного красноречия, благодарит его за благожелательное отношение к на­селению. Пользуясь явным переломом в наших отноше­ниях, командир расспрашивает его о турках и о дороге, ведущей в Зергам-Тулаб — местность, где мы должны найти   дружественного   англичанам   могущественного хана Шир-Али, к которому нам дал письмо Роберте. Ободренные золотом, старики теряют свою сдержанность, становятся словоохотливыми и сообщают много интере­сующих нас сведений. Оказывается, мы слегка отклони­лись от намеченного по плану пути и сейчас находимся во владениях лурского хана Сардар-Богадура, объявив­шего себя «нейтральным» — чтобы вытягивать деньги и оружие и у турок и у англичан, как конфиденциально сообщает на ухо Джеребьянцу один из стариков. Вот они, «надежные английские адреса». В довершение все­го, по словам того же старика, при особе Богадурхана в настоящее время находится в качестве советника ту­рецкий полковник из штаба Джемальпаши. Час от часу не легче. Полученное предупреждение сулит нам серьез­ные осложнения на нашем пути. Но мы рады ему. Об­становка проясняется  и  нам легче  подготовиться  к неожиданным сюрпризам.

Распрощавшись со стариками, берем проводника и, обойдя село, направляемся к Узуну, где, по обещанию Нобертса, должны найти «наших сторонников».

Затерянная, удаленная от крупных персидских цен­тров страна, без надежных путей сообщения. Самобыт­ные, дикие племена, над которыми власть тегеранского равительства является чисто номинальной. Бедные се­яния и деревеньки. Но вот уже десятилетия, как здесь кишат английские агенты и разведчики. Некоторые из них принимают ислам и селятся среди племен подвидом купцов и негоциантов. Они не жалеют золота на подкуп вождей и старшин, с удивительной энергией и ловкостью пропагандируют идею мировой мощи Британии, подни­мают племена против персидских властей, делая их сле­пым орудием английской политики. И вот какой-нибудь Роберте, сидя в пятистах верстах от этих гор, дирижи­рует местными симпатиями и настроениями так, как ему предписывают из Лондона.

Проводник едет в стороне от меня, изредка перебра­сываясь двумя-тремя словами с Джеребьянцемтон со­всем не похож на обитателей Персии, которых мы оста­вили за чертой Хамадана, робких, приниженных, с пуг­ливым и покорным выражением глаз. Независимая ма­нера держаться, гордо поднятая голова этого смуглого красавца напоминают мне наших кавказских горцев.

Снова ныряем в ущелье и идем по ведомой лишь проводнику тропе. Вокруг скалы и первозданный хаос нагроможденных камней.

Я сдерживаю коня и понемногу отстаю.

— Ну и каминя! Що у нас на Кавкази. И хто их стилько наворотыл?—вполголоса ропщет едущий рядом

Сухорук.

— Та, цього добра скилько хочеш, бильше не надо,— резонно замечает Востриков. — И кому це надо? Невже нам? — он осторожно смотрит на меня полувопрошаю­щим взглядом.

— Что именно?

— Та от камнив цых. Хиба у нас своих мало? Пид

Казбеком их ще побильше найдется.

Он снижает голос и досказывает свою мысль:

— Невже нам це треба? Та у нас, вашбродь, ще на сто лит своей хорошей земли на всю Рассею хватить.

Сухорук молчит, но жадно вслушивается в разговор. По лицу его видно, с каким интересом он ждет моего ответа.

— Не знаю. Это за нас другие знают.

— Э-эх, всегда так: за нас другие думают, а мы для других делаем. — В его голосе слышится горькое разо­чарование.

Путь все так же безнадежно уныл: скалы, утесы, камни… Растягиваемся длинной прерывистой вереницей.

Дорога поражает нас своими капризами и фантазиями. Она то заставляет нас сползать глубоко вниз, то снова карабкаться на крутые гребни Горы. Местами она не­ожиданно исчезает, теряясь среди камней. Если бы не наш проводник, мы не прошли бы и половины пути в та­кой короткий срок. Наконец выбираемся из ущелья и выходим на проезжую дорогу. Впереди из-за холмов приветливо выглядывают зеленые кущи садов и высокие серые стены Узуна. Собственно говоря, это не сам Узун, а ханское поместье, гордо высящееся над Лежащим в полуверсте от него, в долине, селением. Подходим бли­же. Гамалий останавливает сотню, приводит ее в поря­док, подтягивает отставших и затем приказывает мне:

— Возьмите двух казаков и поезжайте с господином Джеребьянцем к хану Шир-Али. Передайте ему это письмо Робертса. Аветис Аршакович имеет инструкции и знает, что ему надо сказать.

Мы отделяемся от сотни и скачем к высоким стенам ханского дворца. В селе уже заметили нас. Там начи­нается суматоха, но, в отличие от встреченных нами ут­ром, жители не прячутся, а выбегают нам навстречу -с ружьями. Их действия не оставляют нас в заблуждении. Теперь уже ясно и отчетливо видно, как они рассыпа­ются перед селом в цепь и наводят на нас стволы вин­товок.

Я останавливаю казаков, выбрасываю предусмотри­тельно захваченный с собою белый флаг и в сопровож­дении переводчика и проводника шагом подъезжаю к цепи. Из нее выходит высокий, черный, обвешанный ору­жием курд. Он неприязненно смотрит на нас и ждет объяснений. Аветис Аршакович начинает пространную речь. Он сообщает о том, что мы друзья хана, прибыв­шие издалека, и что хан предупрежден о нашем посе­щении. Мы ждем от хана, чтобы он принял нас как дру­зей, ибо мы везем ему письмо и привет от его англий­ского друга — майора Робертса. Джеребьянц пускает в ход все приемы восточного красноречия, страстно зака­тывает глаза и бьет себя в грудь, но его излияния не производят ни малейшего впечатления на мрачного курда.

— Хана нет. Вот уже месяц, как он отбыл на покло­нение святым местам, — коротко отрезает он, а его злые глаза ясно говорят: «Убирайтесь сейчас же к чертям!»

Мы ошеломлены. Как это уехал на богомолье, когда всего две недели тому назад Роберте получил от него письмо с благодарностью за присланные деньги?

— Не может этого быть. Ты, наверно, ошибаешься. Я хорошо знаю, что хан должен быть здесь, — уверяет курда Аветис.

— Нет, он уехал. Я сам провожал его в путь, — тем же враждебным тоном говорит курд.                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                     

Из цепи к нам пробирается еще одна странная лич­ность — маленький одноглазый старикашка с огромной зеленой чалмой на голове. Он долго молча разглядывает нас, затем злобно плюет на землю. Жест его не остав­ляет никаких сомнений относительно чувств к нам.

— Передайте им, что мы обязательно должны пови­даться с ханом, так как у нас к нему важное дело, и мы не уйдем отсюда, пока не получим ответа на письмо.

— Тогда  будем драться, — не задумываясь,  заяв­ляет черный курд и лезет обратно в цепь.

Зеленый старикашка шипит какие-то ругательства и ковыляет за ним. Мы обескуражены. Молча поворачи­ваем коней и возвращаемся к стоящей вдали сотне.

— Ну що? — осведомляется Гамалий, хотя по его лицу видно, что он уже догадался о постигшей нас не­удаче.

Я докладываю.

 — Що за черт! Чи воны там белены объилысь?! — возмущается он и ударяет нагайкой коня. Конь сры­вается с места и мгновенно выносит его вперед. В ту же секунду хлопают выстрелы, и пули шмелями начинают жужжать вокруг нас.

— Сотня, слеза-аи! — командую я быстро и отвожу казаков за холм. Пули все чаще посвистывают над на­шими головами.

— Вот тоби и встретил нас хан, — говорит Химич. — Хай ему грец на кинец, собаци!

Через минуту на холме показывается Гамалий. Он разозлен. Конь так и вертится под ним.

— Не подпускают близко, подлецы; нарочно подня­ли треск, а конь, окаянный,  пугается  выстрелов, не идет.

Стрельба затихает. Мы стоим в глупом ожидании. В суматохе сбежал наш проводник, и мы только сейчас заметили его отсутствие.

— Хай йому, собаци, болячка на спыну, — посылают вдогонку беглецу казаки.

Совещаемся. Надо что-нибудь предпринять. Или обойти ханское село, или же, что вовсе нежелательно, хотя бы и с боем добраться до хана и передать адресо­ванное ему письмо. После минутного обмена мнениями решаем сделать новую попытку завязать переговоры. Несомненно, хан сидит, запершись в своем дворце, и вместе с каким-нибудь турецким эмиссаром не без ин­тереса разглядывает нас в бинокль.

— Нехороший симптом, — говорит есаул. — Это зна­чит, что англичан где-то здорово поколотили турки, иначе этот дядя не встретил бы нас огнем.

Снова двигаемся вперед. Сотня рассыпается лавой. Я еду впереди с одним из взводов. В руке у меня огром­ный белый флаг, надувшийся, как парус, под ветром. Но опять трещат выстрелы, и на этот раз пули ложатся метко, почти у самых наших ног. Проклятые башибузуки ловко пристрелялись к нам. На левом фланге кто-то слезает и медленно уводит за холм хромающего коня.

— Наза-ад! — командует есаул. Ему во что бы то ни стало хочется избежать столкновения.

Стрельба умолкает. Ждем. Время идет. Вдруг один из казаков, выставленных в дозор, сбе­гает к нам вниз.

— Вашбродь, едут делегаты! — на ходу кричит он.

Мы с Гамалием быстро взбираемся на холм. Дей­ствительно, к нам на рысях приближается небольшая кавалькада. У одного из всадников в руках виден боль­шой белый платок.

Выезжаем вперед. Сотня остается в ложбине.

Перед нами все тот же курд. По-видимому, он послан самим ханом, ибо держит себя до крайности нагло. Не покидая седла, он кричит:

— По приказанию брата жены хана, заменяющего моего господина до его возвращения, предлагаю русским немедленно покинуть наши места. Если через полчаса вы не уйдете, будем драться с вами и начнем стрелять из пушек.

Как ни нелепо и глупо наше положение, но эта наив­ная попытка запугать нас стрельбой из орудий застав­ляет улыбнуться. Откуда в этой забытой богом глуши могла взяться артиллерия? Курд замечает наше недове­рие и гордо добавляет:

— Их у нас целых пять штук. И пусть русские не думают, что мы намерены шутить.

С этими словами он повертывает коня и, не слушая наших окриков, наметом скачет обратно. За ним, как черти, несутся, вздымая пыль, его провожатые.

— Вот наглец! В другое время я бы его, стервеца, стеганул из пулемета, — хмурясь и покусывая губы, го­ворит Гамалий. — Но, однако, нужно уходить. На кой черт нам затевать ссору с этими людьми.

Обсуждаем положение. Ясно одно: следует уходить. Однако из своеобразного озорства, по предложению Зуева, решаем переждать полчаса, отдохнуть, подзаку­сить и только по истечении срока «ультиматума» уда­литься из этого негостеприимного места. Смотрим на карту. Следующий этап — село Ахмедие, куда мы при­будем только завтра к вечеру. Там мы должны вручить местному хану письмо Робертса. А что, если и он встре­тит нас столь же мило и дружелюбно, как Шир-Али здесь?

Время тянется, как белые облака, ползущие над нами. Ленивая истома охватывает нас, не хочется вста­вать с этой зеленой и радостной земли. Сказывается утомление бесконечной дорогой.

— По коням! — звенит голос Гамалия, и мы разбредаемся по местам. — Са-а-дись!

Взбираемся в седла. И в эту же минуту где-то за селом бухает один, за ним второй, третий глухие удары. Мы с недоумением переглядываемся.

Гамалий смотрит на часы.

— Какой   аккуратный   народ! — улыбается   он. Ровно полчаса — и уже палят пушки.

Казаки дружно смеются: так нелепа и смешна сама мысль обстрела нас из пушек в диких трущобах Курди­стана. Какой-то странный, свистящий звук наполняет воздух. Он несется сверху и приближается к нам. Поднимаем головы. Воздух наполняет воющий гул. Звук все усиливается, растет. Прямо над нами что-то шипит и саженях в двадцати от сотни тяжело шлепается на мяг­кую траву. Изумление наше растет. Что-то круглое, окутанное синим пороховым дымом, крутится по земле. От него тянется сизая, вонючая, пахнущая порохом струя.

— Ядро! — кричит Гамалий, и мы рассыпаемся  в стороны.

Проходит минута, две. Снова свист, и около первого ядра тяжело шлепается второй чугунный ком, за ним третий. Они шипят и скачут по траве, испуская клубы вонючего дыма. Казаки не понимают, в чем дело. Им, побывавшим в тяжелых сражениях нынешней войны, в диковинку зрелище старинного ядра.

Мы стоим саженях в тридцати от места падения «снарядов». Удивление остановило нас. Мы глядим на эти «грозные» музейные ядра, которыми угощает нас «гостеприимный» хан. Наконец первое ядро с треском разрывается. От него в стороны летят комья земли, вы­рывается красный огонь, взлетает черный столб дыма. Вторые два жалобно сипят и, не разорвавшись, зати­хают. Громовые раскаты смеха, более оглушительные, чем разрыв ядра, потрясают поле. Мы чуть не валимся с коней. Слезы текут по хохочущим лицам. Гамалий не может выговорить ни слова, он согнулся в седле и за­хлебывается от этого неожиданного развлечения.

— Хо-хо-хо! — громом несется по ложбине.

— От-то бисови диты! Прямо кумедия, — грохочет, утирая ладонью слезы, Гамалий.

— Ровно репа на огороде, — находит меткое сравне­ние Химич.

— Да репой, вашбродь, баба больше вреда причи­нить может.  А это что?  Пшик! — и готово, — говорит Востриков.

— Потухли,  как два самовара, — определяет Кар­пенко.

Он соскакивает с коня и бежит к мирно валяющим­ся, успокоившимся ядрам.

— Не трогать! — орет Гамалий — Не трогать! Могут разорваться.

Но Карпенко уже ухватил одно из ядер в руки и за­бивает трубку землей —                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                            А ну, давай-ка сюда.

Я беру ядро. В нем фунтов шесть, оно чугунное, круглое, напоминает гирю из мучного лабаза. Как-то странно смотреть на него в наше время, когда на немецком фронте летают сорокапудовые чемоданы и рвут в клочья многотонные фугасы. Чем хвалились запугать, черти окаянные! — волнуется Зуев. — Иван Андреич, разрешите со взводом в атаку на эти пушки, — умоляет он.

— Не горячись, не горячись, прапор, — охлаждает его пыл Гамалий. — Пушки  взять — небольшое дело, особенно же такие, как эти. А вот нам надо без драки через горы пробраться — это главное для нас, — заклю­чает он.

— А что, вашбродь, неужто такими пукалками на самом деле воевали? — любопытствует Пузанков.

Ядра путешествуют из рук в руки, вызывая шутки казаков.

— Еще как! Поставят такую перед фронтом на сто шагов и приказывают: «А ну, ребята, не двигаясь, не уклонясь! В кого попадет — не убьет, в глаз шибанет— окривеешь». Ну и палят. День бьют, второй бьют. Гул идет, дым валит, вонь стоит, а убитых все нету. Вот про­стреляют так все заряды, а потом мирятся. Хорошая была ране война-то! — зубоскалит Востриков.

— Хо-хо-хо! — несется в ответ по сотне.

— Ежели в пузо вдарит — убьет! — глубокомыслен­но решает   кашевар   Диденко, почему-то прозванный казаками «кукан».

— Не убьет, рожать будешь, — утешает его Востри­ков.

Веселый хохот заглушает его слова.

— Ну, будет, — говорит Гамалий. — В путь, шагом ма-арш!

И мы гуськом, саженях всего только в страх, огибаем село, проходим мимо него. Гамалий это делает нарочно, чтобы дать понять хану и его людям, что- мы не боимся «го «грозных» пушек и что мы мирно идем дальше по своему пути. Казаки сами, без разрешения командира, дружно затягивают «Тай не с тучушки…». Все сто гло­ток во всю мочь поют родную станичную песню. Стены дворца молчат. Не видно ни людей, не слышно ни еди­ного выстрела.

— Порох кончился, мабуть клепки у пушек рассох­лись, — острит Востриков.

Ночью останавливаемся в какой-то ложбине, наско­ро съедаем консервы с сухарями и заваливаемся спать. Бесконечная дорога утомляет нас, и теперь у всех толь­ко одно желание: побольше и поудобнее поспать. Ночи здесь холодные. Кутаюсь в бурку, под голову кладу переметные сумы, на глаза поглубже натягиваю папаху и мгновенно засыпаю.

Утром, чуть еще светает за холмами, садимся на коней. По дороге к нам присоединяются выставленные на ночь караулы. С ними и Зуев. Солнце медленно по­казывается за гребнями гор. Путь наш идет по дну глу­бокого ущелья, стиснутого цепью серых, словно изгры-занных скал. Эта глубокая горная щель напоминает мне Дарьяльское ущелье с его отвесными, неприступными утесами. Только здесь вместо буйного и непокорного Терека бежит еле заметная речонка. Вероятно, в дни таяния снегов картина резко меняется и по этому высох­шему руслу мчатся грозные, разбушевавшиеся потоки горных вод.

Ущелье все уже. Наши дозоры бредут среди камней. Время от времени спешиваемся для того, чтобы осто­рожно провести коней среди сотен беспорядочно разбро­санных валунов.

— Фермопильское   ущелье, — смеется   Гамалий. — Здесь любой курд может стать греческим Леонидом.

Как бы в подтверждение его слов, впереди на скалах что-то мелькает. Наши дозорные поспешно слезают с коней.

— Сто-ой! — командует Гамалий, и мы направляем на подозрительные скалы свои бинокли.

На верхушке показываются и прячутся темные точ­ки. Неожиданно грохочет сухой, прерывистый залп. Гулкое эхо тянется по ущелью, громыхая и отдаваясь в скалах. Один из дозорных падает. Пули частым дождем сыплются с утесов, отбивая куски щебня, высекая искры и расплющиваясь о камни. Кони ржут и шарахаются по сторонам.

— Слезай! — кричит Гамалий.

Люди соскакивают с коней и прячутся за выступами скал. Выводим часть коней в безопасное место, за пово­ротом дороги. Здесь они, скрытые низко свесившимися выступами скал, не видны и неуязвимы для врага.

— По цепи часто начи-и-най! — командует Гамалий, и бодрые, заливающиеся голоса наших винтовок смеши­ваются с сухим треском лебелевских трехзарядок про­тивника.

Неприятель стал осторожнее. Наши пули, как видно, ложатся хорошо: высокие курдские тиары и темные фи­гуры реже высовываются из-за скал. Пули цокают, рикошетируют и прыгают по камням. За большим гра­нитным выступом фельдшера перевязывают раненых. Я слышу стоны и прерывающийся голос:

— Ой… боже ж мий… болыть… болыть!.. Ой… боже., дуже горыть.                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                    

Голос кажется мне знакомым, но сейчас я не могу вспомнить, чей он. Мысли отвлечены перестрелкой и залегшим в камнях противником.

— Стрелять реже! — кричит Гамалий. — Беречь пат­роны!

Частая стрельба переходит в редкий, замедленный огонь.

Так проходит несколько томительных минут. Курды смелеют и, очевидно, считают себя победителями. На гребне хребта осторожно вырастает несколько фигур. Они пытаются разглядеть нас, но мы притаились, и нас не видно. Кучка увеличивается, и хребет оживает. На нем суетится десятка два странно одетых, обвешанных: оружием людей.

— А ну, Зозуля, двинь! — негромко,  сквозь зубы; цедит Гамалий.

Зозуля тщательно целится, долго «ловит» мушку — и по ущелью проносится характерное пулеметное — «тра-та… та… та…». Курды бросаются врассыпную. Не­сколько из них падают, и сейчас же горы озлобленно и: неистово гудят от частой, беспорядочной пальбы.

— Сотни полторы, не больше, — говорю я.

— Не будет. Десятка четыре, а то и меньше, — уве­ренно отвечает есаул. — Хорошо, черти, сидят, пулеме­тами не выбьешь. Вот что, друже, берите с собой гранатчиков, один «Люис» и ползите в обход. Доберитесь, до этих чертей и спугните их. Иначе до утра будем без-толку сидеть здесь, теряя время.

— Слушаю-с!

Перебегаю между камнями и оттягиваю за собой десятка два гранатчиков с ручным пулеметом. Высокие скалы скрывают наш уход. Ущелье гудит от ожесточен­ной пальбы. Как видно, Зозуля «дернул» весьма удачно и озлобленные курды палят в отместку вовсю. Мы вы­ползаем за поворот ущелья. Здесь, под утесом, спрята­ны кони и обоз, тут же импровизированный летучий лазарет. У большого камня сидят двое раненых. У одного завязана голова и ало кровянеет намокающая повязка. Это приказный второго взвода Горобец. Он тихо пока­чивается и грустным взглядом смотрит на меня. Дру­гой, фуражир Трохименко, стонет и сквозь зубы тянет:

— Ой… Ой!..

Он лежит на спине. Зеленая гимнастерка задрана кверху, а на животе зияет большая рваная рана, из ко­торой скупо выбегает темная, уже запекающаяся кровь Брюки намокли от крови, глаза раненого устремлены в небо. В них боль и смертельная тоска.

— Ой… же ж… ой… болыть! — жалуется он.

Фельдшер мочит ему лицо холодной водой и смазы­вает йодом края раны. Мы проходим мимо. Казаки сум­рачны. Карпенко тихо шепчет мне:

— Кончается. «Воробьем» в живот угодило. Вси кишки развернуло.

Между коноводами неожиданно вижу старика Скибу. У него большой белой гулькой торчит забинтованная кисть руки.

— Ранены?

— Так точно! — вытягивается он. В его глазах, как мне кажется, мелькает радость.

— Ему что, — продолжает Карпенко, — саму мякоть прострелило. Вернется в станицу ероем.

— Ты еще вернись, — не оборачиваясь, сухо кидает Сухорук.

Я совещаюсь с казаками. Наскоро вырабатываем план действий и лезем в гору, прячась за камни. У каж­дого из нас, помимо винтовки, по пяти готовых, заря­женных гуммаровских гранат. Ориентируемся по звуку выстрелов и забираем все вправо, для того чтобы, обой­дя курдов, выйти им в тыл. Ползти трудно — болит грудь, устают — руки и ноги, не хватает дыхания. Часто даем себе короткий роздых: надо сохранить силы для того, чтобы в решительный момент энергично атаковать врага. Иногда из-под ног срывается большой камень и с шумом летит вниз, в ущелье. Тогда все замирают на месте и со злостью накидываются на неосторожного. Ползем уже больше получаса. Проклятый хребет все еще далеко. Хорошо, что скалы здесь выщерблены частыми ветрами и с нашей стороны представляют нечто вроде углубления, прекрасно скрывая нас от взоров против­ника.

Впереди я и Сухорук; остальные гуськом тянутся за нами. Наконец доползаем до одного из гребней. Гром­кие потрескиванья винтовок слышатся совсем близко, чуть влево от нас. Я осторожно машу рукой, указывая казакам обходное движение. Они удваивают предосто­рожность. Лица их побледнели, глаза серьезны и на­стороженны: приближается решающий момент. Я допол­заю до верхушки и прилипаю к ней. В голове неотвязно сверлит одна мысль: «А что, если их здесь сотни две-три?» Заглядываю вниз. Маленькая ложбинка с зелено­вато-серой горной травой, дальше ряд камней, за ними выступы скалы, за которыми щелкают винтовки. Там курды. Ниже нас, саженях в тридцати, у отвесной ска­лы, пасутся кони противника. Около них валяются на траве человек пять сторожей. Они мирно покуривают, не подозревая о близкой опасности. В моей голове бы­стро созревает план. Если б мы могли поодиночке неза­метно доползти вон до тех серых скал, то десятка-двух гранат было бы больше чем достаточно, чтобы обратить в бегство этих беспечных людей. Я делюсь своими сооб­ражениями с Сухоруком.

— Так точно! — соглашается он — Все одно кончать надо. Подползем к камням, а оттуда крикнем «ура» — та гранатами в них. А пулемет, вашбродь, надо не иначе как поставить здесь, и когда они кинутся до коней, мы их отсюда пулеметом и гранатами. А ежели, не дай бог, не совладаем, опять же здесь нам защита — пулемет.

— Очень хорошо.

Сухорук шепотом объясняет казакам задание.

Ползу первым, за мной тянется Карпенко, за ним Сухорук и так дальше. Пулеметчик и двое казаков залегают в камнях. Трава шуршит и ложится подо мной. Серые, седые усики ковыля попадают в ноздри; хочется чихнуть, но пересиливаю себя. Вот и ложбинка. Спол­заю в нее, быстро перебегаю и снова на животе ползу вверх. Сердце учащенно бьется, каждая жилка взволно­ванно трепещет и судорожно напряжена. Вот и серая груда нагроможденных друг на друга камней. Обтираю рукавом черкески обильный пот со лба. Подползает Сухорук, за ним остальные. С минуту отдыхаем, проверяем капсули и гранаты. Сбоку от нас трещат выстрелы я слышатся гортанные, громкие голоса. В воздухе но­сится горьковатый запах горелого пороха.

— С богом! — шепчу я и приподнимаюсь над кам­нями.

Под нами, на небольшой, усеянной острыми зубцами площадке, лежат и стоят десятка четыре людей. Поло­вина из них, свесившись над провалом, беспрерывно стреляет вниз, другие покуривают и болтают. Около них сложено несколько винтовок и лежит груда патронта­шей и мешочков с патронами. Секунду я медлю, затем шепотом командую:

— Приготовьсь!

Казаки вытягивают назад правые руки, в которых поблескивают граненые углы гранат.

— Пли! — командую я, и двадцать три гуммаровские бутылки летят в гущу разлегшихся людей, разрываясь среди них с оглушительным грохотом.

Снизу поднимаются столбы пламени и во все сто­роны разлетаются смертоносные осколки. Эхо гулко гро­хочет по ущелью.

— Пли! — снова командую я.

Снова грохот, взрывы, огонь и исступленные крики.

— Ура! — хрипло и страшно кричим мы и, вскочив на ноги, кидаемся из-за прикрытия.

Впереди всех, выкатив глаза, задыхаясь от бега и размахивая над головой винтовкой, бежит Карпенко, за ним сбегаем мы.

Но торжествовать победу не над кем. Разрушитель­ные гуммаровские бомбы сделали свое дело. Трупы за­стыли и замерли в самых нелепых и неожиданных поло­жениях. Один был застигнут гранатой в тот момент, когда, запрокинув голову, жадно пил из фляги воду. Другого смерть застигла в ту минуту, когда он заряжал винтовку. Двое тяжелораненых корчатся от боли.

Пробегаем дальше. Сбоку грохочут пулеметы. Это наша засада крошит немногих добежавших до коней курдов. Снизу несется радостное, несмолкающее «ура». •Зто сотня приветствует нас. Мои казаки разбежались по камням и подбирают раненых курдов. Кое-кто постреливает вдогонку удирающим.

Вот, нашли двоих, — докладывает Карпенко, вы-из-за камней дрожащих от страха людей.

Один из них ранен осколком гранаты, лицо его обож­жено и испещрено мелкими царапинами. Другой невре­дим. Они оба молчат и не отводят от меня своих моля­щих взоров. У раненого текут по лицу слезы, смеши­ваясь с выступающей из царапин кровью.

— Не бойсь, дура,  не убьем, — добродушно  тянет Карпенко. — На, пожуй-ка, беднота, казацкого хлебца!

Он шарит по карманам и откуда-то из глубины их вытягивает небольшой замызганный сухарь и обмусо­ленный кусок сахара с налипшими на нем крошками махорки. Видно, что ему жалко оробевшего курда, и он прибегает к единственно понятному способу утешить и успокоить его.

—  На, небога, поишь. Хиба мы не люды, — говорит он, стараясь вложить возможно более мягкости в свой голос и дружелюбно шлепая курда по плечу.

Пленники немного ободряются.

— Тоже ж люды, — вздыхает Дерибаба

— А то що ж? Таки ж, як и мы.

— Мабудь дома диты зосталысь.

— Не лякайтесь, бидолагы, ничего вам-поганого не буде, — дружелюбно успокаивают обступившие пленных казаки.

Пленные смотрят на нас испуганными, непонимаю­щими глазами.

— Манн  на  фарадж  кердэм, — говорит высокий курд.

Мы показываем знаками, что не понимаем.

— На мидани, — неожиданно выпаливает Карпен­ко, и мы все смеемся.

Карпенко, довольный собою, заливается больше всех. Этот добродушный смех окончательно успокаивает кур­дов, они сами начинают робко усмехаться, о чем-то пе­реговариваться друг с другом.

— Однако, ребята, вы их тут порядком накроши­ли, — слышу я голос Гамалия, вылезающего из-за гря­ды камней.

С лица есаула капает пот, он запыхался, карабкаясь напрямик по круче.

— Увести их вниз,   раненого немедленно перевя­зать, — приказывает Гамалий, кивая на пленных.

Казаки сводят их в ущелье. Мы взбираемся на ска­лы и осматриваем с высоты окрестности.

— Дорого обошлась им наша задержка. Вероятно, побили человек двадцать? — осведомляется есаул.

— Двадцать три. Он воны скрозь по камням валя­ются, — уточняет Сухорук.

Мы обходим убитых. Казаки обыскивают трупы, вы­тягивая из карманов и поясов всякую всячину. У неко­торых Найдены какие-то бумажки, которые Гамалий бережно складывает в свою сумку. В виде трофеев ка­закам достаются кривые курдские ножи. Трое счастлив­чиков нацепили на себя снятые с убитых пистолеты си­стемы «маузер». Трупы оттаскиваются в сторону, в общую кучу. Под скалой лежат побитые из пулемета кони.

— Да, много побили народу, — сокрушенно качает головою Гамалий.

— А наши потери? — спрашиваю я. Лицо Гамалия темнеет и передергивается.

— Четверо. Двое ранены легко, один тяжело — Трохименко, в живот, вряд ли выживет. Один убит.

— Кто?

— Сергиенко. Наповал!

— Вична  память, — говорит  Карпенко. — Хороший був казак, царство ему небесне.

Казаки снимают кубанки и крестятся. С минуту мол­чим. Внизу змеятся ущелья, уползая в черные складки гор. Зеленеют луга. Кругом тишина. Какая мирная кар­тина!

— Ну, надо двигаться, — прерывает молчание Га­малий.

Цепляясь за выступы, сползаем по откосу вниз.

Аветис Аршакович уже успел допросить пленных, отобрал нужные сведения и сейчас передает их нам. Оказывается, курды эти принадлежат к кочующему племени силахоров. Всего день тому назад их нанял хан Шир-Али, приказав перерезать нам путь и заставить нас возвратиться вспять. Было их всего сорок пять че­ловек под предводительством Анатуллы-хана, убитого в стычке. Турок поблизости нет, дорога на юг свободна, и, по словам пленников, нам ничто больше не угрожает впереди. Пленники клялись кораном, что они не вино­ваты в нападении на отряд и что сделку с Шир-Али без их ведома заключал их начальник Анатулла.

— Скажите им, Аветис Аршакович, что мы не хоте­ли этого побоища. Если б они не напали на нас, не про­лилось бы напрасно столько крови. Пусть они не боятся, ничего дурного мы им не сделаем и, как только выйдем из ущелья, отпустим восвояси. Пусть они воз­вращаются к своим и передадут, что русские не хотят воевать с курдами и идут через их страну с мирными намерениями. Мы никого не грабим и не обижаем, но и никому не позволим безнаказанно нападать на нас.

Аветис переводит. Курды слушают, кивают головами и затем наперебой стараются убедить нас в том, что, узнав о нашем миролюбии и благородном поступке с пленными, их соплеменники свободно пропустят нас че­рез свои владения.

— Врут, сукины дети! Порубать бы их всех! — слы­шу я негодующий голос за спиной.

Это приказный Тимошенко, родственник убитого Сергиенки. Но его предложение не встречает сочувствия среди казаков.

— Чего рубать то? Хватит. И без того накрошили не дай бог сколько. Будет тебе зверовать! Тоже Аника-воин! Все рубать, так и руки-то устанут, — слышатся сзади недовольные голоса.

Гамалий оглядывается.

— Ну-с, тихо там, без разговоров. Казаки умолкают.

Дозорные дают сигнал, и мы медленно, шагом, про­двигаемся к выходу из ущелья. Медленно, потому что сзади на конных носилках тяжело стонет и бредит не приходящий в себя Трохименко. Трохименко — вестовой Зуева. Огорченный прапорщик спешился и вместе с фельдшером не отходит от раненого.

— Родственники они, — сочувственно объясняет Хи-мич, — с одних хуторов.

Часа через полтора Зуев подъезжает к Гамалию. Он расстроен, лицо его бледно, в голубых глазах бле­стят слезы.

— Кончился Трохименко… — дальше он не в состоя­нии говорить и отворачивается.

Мы снимаем папахи, ближайшие к нам казаки кре­стятся. По рядам пробегает:

— Кончился… Помер.

— У-эх-х, жизнь наша казацкая! Жил человек—и нема уже его,— угрюмо роняет Химич.

Я искоса поглядываю на казаков. Они насупились и опустили взоры. Не одному из них, вероятно, приходит в голову мысль о том, что, может быть, и его ждет та­кой же конец.

Ущелье кончается. Впереди расстилаются поля. Пе­ред нами зеленеет небольшая, вся усыпанная цветами ложбинка. По ее дну бежит вода, склоны заросли ку­стами боярышника. Гамалий останавливает сотню, ожи­дая, когда подтянутся обоз и санитары. Дозорные спу­скаются с гор.

— Прапорщик Химич! Выставить по холмам кара­улы, вперед на дорогу выслать разъезд! — приказывает Гамалий.

По суровому тону его голоса я чувствую, каких усилий стоит ему скрыть свое-волнение. Он слезает с коня и идёт через всю сотню к носилкам, на которых лежат двое мертвых казаков. Сергиенко осунулся, весь посерел и обтянулся. Его мертвая, негнущаяся рука вывалилась из носилок и тянется к зеленой, сверкаю­щей траве. Трохименко, еще не успевший остыть, лежит совсем как живой, и только глубокая скорбная складка у губ да полуоткрытый безжизненный глаз говорят о том, что это труп. Черкески и гимнастерки убитых на­мокли бурой кровью, белые бинты перевязок кажутся покрытыми ржавчиной. Гамалий останавливается перед мертвецами. Он долго смотрит на них, рука его нервно сжимает рукоятку кинжала. Чуть заметное, еле улови­мое подергивание губ говорит о переживаниях коман­дира. Вся сотня, обнажив головы, в безмолвии стоит за ним. Тихо, точно на кладбище, и только ржание засто­явшихся коней изредка нарушает гробовую тишину.

Наконец Гамалий опускается на колени и крепко, по-мужски, целует покойников в лоб. По его щеке ка­тится слеза, на секунду задерживается на кончике уса и соскальзывает на бешмет. Казаки часто крестятся.

— Кто знает погребальную молитву?

Неловкое молчание. Все смотрят друг на друга, как-бы ожидая найти знающего церковную службу, но та­кого нет. Гамалий приказывает:

— Взять лопаты и копать могилу под этим кустом. Вахмистр с тремя казаками роют могилу. Летят комья влажной земли. Солнце сверкает на лезвиях ло­пат. Солнечный луч задерживается на мгновение на уби­том Трохименке. Он озарил его мертвую, неподвижную голову и пробежал по полуоткрытому глазу.

Не знаю почему, от этого ли внезапного веселого зайчика или оттого, что у нас были взволнованы и на­пряжены нервы, но глаз принял живое, смеющееся вы­ражение, как будто лукаво подмигнул нам.

Что-то тоскливое и невыразимо скорбное прорезало сознание, и в ту же минуту Гамалий быстро нагнулся и закрыл глаз убитого.

— Готово, вашбродь, — доложил Никитин. Казаки подняли носилки и поднесли их к глубокой, аршина на два, яме. У самого ее края все остановились. Высоко над нами светило жгучее солнце, голубело юж­ное, лазоревое небо, пели чужие птицы. Гамалий сделал знак.

— Отче наш, иже еси на небеси… — громким, высо­ким голосом зачастил Востриков.

Эта общеизвестная молитва заменила весь длинный, сложный и неведомый нам похоронный обряд.

— Аминь! — прогудело по толпе, как только Востри­ков произнес последние слова.

Замелькали десятки крестящихся рук.

— Опускайте!—негромко проговорил Гамалий, и каза­ки, укутав убитых в бурки, медленно опустили их в яму.

На груди мертвецов положили кое-как связанные из срубленных веток кресты и могилу стали засыпать. Холм рос, и вскоре на том месте поднялся небольшой курганчик.

Казаки заботливо обложили его зелеными ветвями, а сверху вместо креста навалили несколько огромных камней, для того чтобы шакалы и бродячие собаки не разрыли могилы.

Поминутно мусоля огрызок карандаша и долго ца­рапая им, Востриков вывел на серой поверхности верх­него камня: «Здесь убитые лежат казаки Трохименко и Сергиенко. Вечная память». Под надписью он нарисо­вал небольшой кдивой крест.

— По коням! — глухо, не глядя на людей, скоман­довал Гамалий и, перекрестившись в последний раз, вскочил в седло.

Через минуту сотня черной лентой вытягивается по дороге. Мы еще долго оборачиваемся назад, к зеленому кусту, под которым едва заметен одинокий холмик.

К вечеру подошли к селу Тулэ. По дороге отпустили наших пленников, не веривших в свое освобождение. Оба курда с благодарностью пытались целовать руки есаула и долго не уходили с дороги, махая нам вслед своими платками.

Не знаю, чем объяснить — вестью ли о нашей стычке с людьми Анатулла-хана, его ли враждою с тулинским ханом Джафаром или, быть может, благоприятно изме­нившейся на фронте обстановкой, не знаю, — но, во вся­ком случае, в Тулэ нас встретили так, как на Востоке принимают дорогих и любимых гостей. Сам хан Джафар выехал к нам навстречу в сопровождении двух десятков всадников. У самого въезда в его дворец тол­пилась дворцовая челядь, приветственно кивавшая нам головами. Казаков разместили в большом дворе возле дворца.

Из предосторожности мы не решились расседлывать коней, сняв с них только одни сумы.

Тулэ — большое село, с невысокой мечетью и зеле­ными тенистыми садами. Дома крестьян странной, не­обычной постройки. Они, так же как и везде в Персии, наглухо окружены высокими глиняными стенами, но внутри устроены несколько иначе. Вместо глухих и низких закупоренных коробок, общепринятых на севере Персии, здесь всюду просторные здания с большим ко­личеством окон и дверей. Часто попадаются низенькие веранды. По двору бегают ребятишки, снуют с подотк­нутыми чадрами и платьями женщины и квохчут потре­воженные куры.

Я сижу на крыше ханского дворца и наблюдаю в бинокль за жизнью села. Крайняя бедность крестьян бросается в глаза. Она еще резче подчеркивает ту рос­кошь, которая окружает их повелителя — Джафар-хана. Сколько пота, слез и крови должен выжимать он из своих нищих подданных, чтобы драгоценные ковры Хоросана и Исфагани, неподражаемые шелка Шираза покрывали стены и полы его дворца!

Мои размышления прерывает присланный за нами слуга. Прижимая руки к груди и низко кланяясь, он приглашает нас в ханские покои. Спускаемся по крутой лесенке на неширокий балкон и, попадаем оттуда в апартаменты хана.

Дворец красноречиво свидетельствует о богатстве владельца. В нем два этажа — с массой комнат, оби­лием света и воздуха. Дом делится на две половины. В одной из них живут многочисленные жены Джафар-хана, которых нам не дано видеть, другая — предназна­чается для мужчин. Здесь хан занимается делами, при­нимает гостей и отдыхает от склок и сплетен «эндеру-на». Двор превращен в цветущий сад. Между старых, тенистых деревьев проложены посыпанные красным толченым кирпичом дорожки. В центре сада — квадрат­ный бассейн, посреди которого бьют высокие сверкаю­щие струи фонтана.

Нас ожидает парадный обед. Но перед тем, как идти в столовую, Гамалий отправляется к казакам — по­смотреть, хорошо ли их кормят. Сотня расположилась в отведенном ей месте и теперь закусывает. С первого же взгляда есаул успокаивается: хан не поскупился на уго­щение казаков. Об этом свидетельствуют несколько туш зажаренных баранов, огромные миски плова и крынки с айраном.

— Ну как, ребята, довольны угощением? — спраши­вает Гамалий.

Казаки, рты которых набиты пищей, ухмыляются и мычат что-то нечленораздельное. Есаул довольно машет рукой и возвращается во дворец.

Моем руки. Слуга перс льет свежую, холодную воду; рядом с ним — другой, с переброшенными через руку полотенцами. Джафархан, веселый черноусый толстяк, любезно улыбается, показывая свои ослепительно белые зубы. На нем хорошо сшитая европейская пара из тон­кой чесучи, на груди золотая цепь часов, на голове ба­рашковая персидская шапка. Еду сервируют, по теге­ранскому обычаю, на низких столиках. Перед нами гру­да самых разнообразных сладостей и миниатюрные, похожие на лампадки, стаканчики с крепким, душистым чаем. Наш хозяин довольно образованный, во всяком случае внешне он кажется таким. Он курд, женатый на одной из бесчисленных тегеранских принцесс; поэтому он старается здесь, в горах, поддерживать авторитет центрального правительства и даже неофициально поль­зуется губернаторскими полномочиями, хотя, в сущно­сти говоря, его власть распространяется лишь на собственное племя да еще на два-три соседних села. Джафархан выдает себя за англофила, подчеркивая, что ввиду этого он «друг русских и их союзник». По его словам, туркам приходится туго и они будто бы уводят свои войска из Хурем-Абада. Между прочим он преду­преждает нас, что мы находимся в последнем на нашем пути оседлом пункте, а дальше будем встречать лишь кочевые племена и мелкие деревушки.

Он общителен и любезно говорит с нами, расточая улыбки и комплименты, но его маслянистые глаза вни­мательно щупают каждого из нас. За чаем Химич, по местным понятиям, совершает бестактность: он опорож­няет свой крохотный стаканчик буквально одним глот­ком и с удовольствием принимается за второй, который ему предупредительно наливают. Мы с Гамалием с на­слаждением последовали бы его примеру, но надо -по­казать хану, что нам известны порядки и обычаи страны. Поэтому мы медленно тянем, едва прикасаясь губами к стакану, густой, ароматный чай. Наконец чаепитие окон­чено. Слуги с молниеносной быстротой уносят сладости, к крайнему неудовольствию Химича, шепчущего мне на ухо.

— А мясца пожевать дадут?

Но его беспокойство тут же рассеивается. Слуга вносит огромное блюдо с белоснежной рисовой горой. Одновременно появляются большие дымящиеся миски с аппетитно пахнущими хурушами1. Ложек не подают. «Культурный» хан, связанный близким родством с шах­ским двором, ест, как и подобает истинному правовер­ному, пальцами. Он делает широкий приглашающий жест, и мы, следуя его примеру, погружаем наши персты в белоснежный плов, но тут же отдергиваем их.

— Ах, черт побери! — отдергивая руку, кричит Гамалий.

Рис внутри слишком горяч, и его следует брать толь­ко с поверхности.

Хан весело и добродушно смеется над нашим зло­ключением. Мы дуем на обожженные пальцы; но рис так аппетитно выглядит, а хуруши столь заманчиво пах­нут, что, забыв об ожоге, мы принимаемся за еду.

Видимо, хан хочет щегольнуть роскошью своего сто­ла. Какое обилие блюд, соусов, закусок! Тут и жареная особенным образом курица, и фазан, из которого зара­нее удалили кости, и полбока розового, подрумяненного барашка, и мелко изрубленные, плавающие в горячем растопленном масле цыплята. После стольких дней сухомятки мы добросовестно оказываем честь тонкой кулинарии хана, не заставляя слишком просить себя. Но и наш возбужденный длительным путешествием аппетит имеет свои границы. Насытившись, я с сожалением гляжу на» еще не тронутые закуски: сухую вяленую рыбу, горки свежего редиса, вареные бобы. Мои ком­паньоны, по-видимому, испытывают то же.

— Господа, предупреждаю, — говорит Аветис Аршакович, — за этими блюдами последуют и другие.

Мы ждем. Даже прожорливый Химич перестал же­вать и запивает съеденное стаканом холодной воды. Стол уставлен большими гранеными стаканами с резь­бой и рисунками. Они наполнены ледяной водой, сме­шанной со сладким лимонным и розовым соком. В них плавают кусочки апельсинов и яблок и маленькие оскол­ки льда.

— Это для того, чтобы аппетит не убавлялся от еды, — смеется Аветис.

Пьем. Разглядывая свой стакан, я замечаю на нем марку: «Нижний-Новгород. Стекольный завод А. С. Тро­фимова».» Видя мое удивление, Джафар-хан улыбается, кивает головой и говорит на ломаном русском языке:

— Русски карошо.

В дверях снова показываются слуги с глубокими, объемистыми мисками в руках. На этот раз нам дают ложки. Слуги разливают по тарелкам густой, зеленый, пряный суп. Это даже не столько суп, сколько жидкая каша; в ней плавают бобы, зеленые разваренные травы, кислые плоды алычи и что-то еще, чего я не могу разобрать. Пробую. Восхитительно! Впечатление такое, будто я еще ничего не ел. Ем ложку за ложкой очаро­вательный «пити», как его называет Аветис. Наконец чувствую, что окончательно сыт. То же самое написано и на лицах моих соседей. У Гамалия даже проступил пот на лице.

На сцену появляется кофе и новые груды сладостей. Тут и вяленые апельсины, и белые, осыпанные сахаром миндальные «гязи», и рахат-лукум, и финики, и халва, и ряд лакомств, которых я еще никогда не видел в Пер­сии. Гамалий забыл свой шоколад и пробует все эти деликатесы. Обед заканчивается мороженым.

Хозяин посматривает на нас с гордостью, как бы же­лая сказать: «Где еще вы найдете подобное щедрое гостеприимство и такого изобретательного повара!». Его тщеславие явно удовлетворено.

Дружеский обед закончен, за ним последует офи­циальная сторона дела.

Джафархан закуривает кальян, делает глубокую затяжку и протягивает янтарный мундштук на длинной гибкой трубке Гамалию как самому почетному гостю. Обычай требует, чтобы один и тот ж.е кальян обошел весь круг. Когда очередь доходит до меня,» я 1фабрО втягиваю в себя струю крепкого, булькающего В» воде дыма. Воспоминание о том, что мундштук побывал в жирных губах Джафар-хана, доставляет мне малы при­ятного, но что поделаешь. Мы лежим на совре, подло­жив под головы подушки. Слуги ушли. Сейчас начнется деловая часть.

Гамалий благодарит за приют и гостеприимство и, вынимая письмо Робертса, передает его Джафар-хану. Тот прижимает письмо к груди, делает вид, что Целует его, а затем принимается высокопарно распространяться о своей любви к русским. По его словам, он ненавидит немцев, недолюбливает англичан, но всегда питал страсть к России. В доказательство своих симпатий вы­тягивает из кармана серебряную медаль «За усердие» на аннинской ленте. Оказывается, эта медаль была по­жалована ему до нашего отступления, когда наши вой­ска стояли еще в этой части Персии, от Исфагани до Ханекипа.

По словам Джафара, турки осведомлены о нашем рейде, но нам в Курдистане ничто не угрожает, так как хан знает много прекрасных, никому неведомых путей и половина вождей курдских племен приходится ему родственниками.

— Но все это стоит денег. Много денег! — закатывая глаза, вздыхает Джафар.

— Я чувствую, что обед обойдется нам очень доро­го, — шепчет мне Зуев.

Джафар внимательно оглядывается, плотно притво­ряет двери и возвращается к нам. Он открывает стоя­щий в углу железный ларец, лукаво улыбаясь, извле­кает из него бутылку «Мартеля» и осторожно наливает его в рюмки.

— Прошу выпить! — говорит он и извиняющимся то­ном добавляет: — Не пью в присутствии слуг. Тут все дикари. Потеряют уважение, пойдут разговоры. У нас, в горах, на этот счет строго. Ваше здоровье! — неожи­данно заканчивает он и ловко опрокидывает себе в рот содержимое рюмки.

Мы не заставляем себя просить. Химич, выразивший было желание пойти к сотне, теперь забывает о ней и внимательно следит за бутылкой. Коньяк в самом деле приятный, густой и выдержанный. Мы выпиваем еще по рюмке, затем хозяин, воспользовавшись каким-то шумом на лестнице, снова быстро прячет бутылку в ларец.

Коньяк развязывает язык Джафар-хану. Ему наску­чило вести церемонную, окольную беседу, и он сразу приступает к делу, заявив без обиняков, что может га­рантировать нашу безопасность и благополучный про­ход через Курдистан лишь в том случае, если получит от нас пятьдесят тысяч рублей золотом.

— Поймите, — убеждает он, — ведь дело идет по существу о незначительной сумме. Вся она уйдет на под­куп лурских ханов и пуштекского вали — Ему самому, Джафар-хану, ровно ничего из нее останется. Да ему, собственно говоря, ничего и не нужно. Он действует не из корыстных побуждений, а как союзник Англии и большой друг России. Если бы не жадность других ха­нов, он не позволил бы дорогим гостям потратить и ту­мана.

Торг затягивается. Гамалий не вмешивается в него, предоставив все дело дипломатическому искусству Аве-тиса Аршаковича. Ни Джеребьянц, ни наш хозяин не торопятся, хотя и вкладывают в спор всю восточную страстность, то есть закатывают глаза, в нужных местах бьют себя в грудь кулаками, произносят цветистые клятвы и часто призывают бога в свидетели своей пра­воты. Гамалий лежит на подушках, и в его умных гла­зах играет насмешливый огонек. От нечего делать он лакомится сластями, похрустывая засахаренным минда­лем. Химич и Зуев долго безуспешно сдерживают зевоту и, наконец, не выдержав скуки, отправляются к каза­кам. Ночь уже спускается над ханским дворцом. На селе один за другим появляются огоньки.

Слуга хана вносит зажженные свечи в бокаловидных подсвечниках, именуемых лампионами, а торг так и не приближается к желанному концу. В дверь просовы­вается голова Пузанкова.

— Вашбродь, — делая таинственные знаки, зовет он.

— В чем дело?

— Идить сюды.

Я подхожу.

— Купаться идить. Хлопци баню растопылы.

— Какую баню?

— Та таку, обнаковенну, де мыються.

После обильного, сытного обеда, когда даже дви­гаться лень, мысль о бане кажется чудовищной.

Я отрицательно мотаю головой, но Пузанков не отстает.

— Идить в баню. Як не совистно, вашбродь, дви недили белье не меняли. Вошь на вас так табуном и хо-дыть.

Я сконфужен.

— Как так — вошь?

— Та так. Хоч скребныцей сгрибай.

Хотя в этих словах заключается обидное преувеличе­ние, но категорический тон Пузанкова обезоруживает меня. Собираюсь идти и сообщаю об этом Гама-лию.

— Баня? От добре! Спасибочки вам, хлопци. А ну, Пузанков, скажи Горохову, щоб приготовив мени белье. Зараз прийдем.

Он вскакивает и говорит Аветису:

— Ну, вы тут продолжайте свои дебаты, думаю, что и к нашему приходу не договоритесь. Не забудьте толь­ко одно: деньги будут выплачены нашим, российским золотом, до последней монеты русским рублем. Так и скажите ему.

Аветис Аршакович удивленно смотрит на есаула и, не понимая, в чем дело, говорит:

— Да это ж ему все равно — каким. Он любым возь­мет. Лишь бы это было золото.

— Ему — да, но нам — нет, — отрезает Гамалий. Мы уходим, оставляя двух восточных людей вести наедине деловые переговоры.

Баня восхитительна. Правда, до настоящей бани ей очень далеко. Это просто-напросто полутемный сарай с покатым полом и большой ямой посредине, куда сте­кает вода. Казаки-усердно моются, подливая в колоду горячей воды. Из-за пара ничего нельзя разглядеть, и мы поминутно натыкаемся на голые распаренные, крас­ные тела. Шум и веселые возгласы носятся по бане. Правда, в условиях войны, находясь в тылу неприятеля, по уставу как будто бы не полагается позволять себе такое удовольствие. Но если б нас настиг противник, все равно нам не выбраться из Тулэ, а принимать бой, сидя за крепкими стенами ханского дворца, можно и полуго­лыми. На всякий случай дежурная полусотня стоит под седлом, в полной боевой готовности.

— А ну, лий ще! — басит кто-то сбоку.

— Мыль крепче, не жалей, воробей, казенного мы­ла, — слышу я довольный, благодушный голос Вострикова.

Кто-то нарвал веток, связал из них веник и хлещет себя по грешному телу. Его примеру следуют остальные. Помывшись вдосталь и переменив белье, мы снова под­нимаемся в покои хана. Пузанков удовлетворенным го­лосом говорит нам вслед:

— Это дело! А то разви можно без бани ахфицеру. Предположение Гамалия о том, что мы застанем повозвращении «высокие договаривающиеся стороны» в прежнем положении, не оправдалось.

Джафар в изнеможении лежит, откинувшись на мутаке. Его лицо измучено, глаза выражают утомление и апатию. Аветис вскакивает навстречу нам и говорит:

— А теперь пойду купаться и я. — И, понижая го­лос, шепчет: — Сошлись на пятнадцати тысячах.

Мы улыбаемся. Аветис стрелой сбегает вниз. Джа­фар провожает его долгим, малодружелюбным взглядом и ворчливо говорит:

— Ну и педерсух — теж этот армянин. Надо еще выпить коньяку.

Он лезет в свой ларец и достает драгоценную бутылку.

Доканчиваем ее. На лице Гамалия — блаженство.

— Теперь бы чайкю, — тянет он.

Через полчаса появляются Химич и Зуев. Все в по­рядке. Казаки сыты, вымылись, отдыхают. У коней до­статочно ячменя и сена, караулы и посты выставлены.

Поздно вечером хозяин угощает нас снова. Аветис слегка подтрунивает над Джафар-ханом. Тот добродуш­но смеется, называя нашего переводчика «векиль-баши».

Наконец ложимся спать. В отведенной нам комнате горами разостланы перины и подушки, в них мягко то­нут наши отдохнувшие тела.

Сегодня дневка. Дан целый день на отдых и приве­дение сотни в порядок. С самого утра идет чистка ору­жия и уборка коней. Кони, впервые за наш рейд рас­седланные, выводятся и осматриваются Гамалием и ве­теринарным фельдшером. Большинство лошадей сильно спало с тела, у иных на холках огромные, величиною с кулак, желваки, некоторые понабили спины, многие из­резали себе ноги об острые камни ущелий. После про­водки кузнецы осматривают состояние ковки. Большин­ству коней необходимо подтянуть подковы, а некоторых и вовсе перековать. Наши раненые чувствуют себя луч­ше. Скиба сидит на солнышке, жмурясь, как кот, под горячими лучами. По всему двору снуют казаки. Каж­дому находится дело. Кто тачает сапоги, кто зашивает прорвавшуюся седловку, кто чистит оружие. Впечатле­ние такое, будто мы не в тылу неприятеля, а у себя дома, где-либо в далеком Майкопе или Усть-Лабе.

С утра к нашему привалу потянулись вереницы кре­стьян с продуктами. Несут кур, яйца, хлеб, фрукты. Все это здесь стоит гроши. Население радо случаю сбыть свои продукты, так как вблизи нет даже мелких рынков. Во избежание всяких недоразумений и жалоб жителей, Гамалий приказывает взводным выдавать продавцам расписки с перечнем всего взятого у них. Должность казначея  выполняю я. Около меня целая груда бума­жек, на которых вкривь и вкось чудовищными караку­лями нацарапано: «А ще взято тры батману хлиба, та чотыри десятка яець, та три пуда ячменя, та саману то­же тры, приказный Рубаник». Попадается и такая: «Узято сена десять пуд и саману пять. Уплатыть Девять собак за усе». «Собака» — это двухкранник (сорок ко­пеек) с изображением персидского льва, которого наши казаки бесцеремонно окрестили собакой.

Кипа расписок все растет. Я устаю расплачиваться по ним.

— А не пора ли нам прекратить этот базар? — об­ращаюсь я к есаулу. — Тут уже стали брать, что нужно и что не нужно, сколько бы чего ни принесли.

— Нет, наоборот, этого еще мало. Пусть несут боль­ше. Надо, чтобы слух о щедрости русских обогнал нас. Это сейчас нам необходимее всего.

Моя «касса» продолжает работать. Наконец оплачен последний счет. С облегчением встаю.

У Джафар-хана уже собрались созванные им гла­вари и старшины родов кельхорского племени. С самого утра во дворце идут совещания, в которых деятельное и горячее участие принимает Аветис Аршакович. Тело­хранители, сопровождающие курдских вождей, разбре­лись по саду. Некоторые из них стоят кучками около нас и с явным недружелюбием рассматривают казаков. Поодаль чернеют укутанные в чадры женские фигуры. Видимо, им тоже любопытно взглянуть на диковинных чужестранцев. К нам спешит казак.

— Господин переводчик просят командира и вас наверх.

Это означает, что переговоры в основном завершены, условия соглашения установлены, и пятнадцать тысяч поделены между собравшимися вождями. Своим при­сутствием мы должны закрепить состоявшуюся сделку.

Поднимаемся во дворец. На полу приемной комнаты на мягких коврах и подушках расположились в живо­писных позах десятка два курдов самого причудливого обличил. Среди них выделяются своим величественным видом два седобородых патриарха, поместившихся на почетных местах, рядом с хозяином. На их головах — высокие черные войлочные тиары, обтянутые белыми платками. Остальные — смуглые крепкие ребята, с су­ровыми, закаленными лицами, одетые в длиннополые кафтаны и подпоясанные кушаками, за которые заткну­ты кривые ножи и короткие глиняные чубуки. Хотя они и находятся в гостях у важного лица, почти губернато­ра этой провинции, их длинноствольные «Лебели» и вложенные в тяжелые деревянные кобуры маузеры по­коятся на их подогнутых коленях. Ведут разговор исклю­чительно старики, остальные лишь согласно кивают головами и время от времени кратко поддакивают им. У стены, застывши столбами, вытянулись два страхо­людных гиганта-телохранителя. Аветис Аршакович с видом индийского истукана важно восседает среди этого синклита. Весь его облик говорит о сверхчеловеческом достоинстве и необычайном величии. Изредка он удо­стаивает говорящих взглядом и скупо бросает какие-то слова. К нему внимательно прислушиваются, несомнен­но, принимая его за лицо, облеченное высокими дипло­матическими полномочиями. При нашем появлении все отвешивают глубокий поклон, сохраняя при этом бес­страстные лица. Джафар-хан поднимается и сажает вас рядом со стариками. Кальян вновь ходит по кругу. Не­которые из присутствующих курят толстые трубки на длинных мундштуках с необычайно крепким табаком.

Аветис Аршакович вкратце ставит нас в известность о результатах совещания. Мы будем проведены через всю Курдскую область и выведены до равнины Гиляна. Вожди племен дадут нам проводников и по нескольку всадников, которые поедут впереди сотни, чтобы пред­упреждать население поселков и кочевые курдские пле­мена о состоявшемся соглашении. Кроме того, за отдель­ную плату нас будут снабжать на пути нашего следо­вания фуражом для коней и питанием для людей.

Карандаш Аветиса Аршаковича быстро скользит справа налево по листку бумаги, оставляя за собою затейливую вязь арабских букв. Затем наш «полномоч­ный представитель» громко читает свое произведение.

Это текст «мирного договора» между нами и собравши­мися здесь вождями курдских племен. В нем нет недо­статка в ссылках на аллаха, коран и местных мусуль­манских святых. Составлен он по всем канонам восточ­ной цветистости, вызывающей довольное поцокивание курдов.

Едва заканчивается чтение, как Джафар-хан первый подписывает «торжественный пакт» и тщательно посы­пает свежую подпись из медной песочницы. Вслед за ним медленно царапает несколько неразборчивых букв один из седовласых старцев. Остальные вожди, сопя и вздыхая, лезут в карманы широченных штанов и извле­кают из них кумачовые платки, в уголках которых завя­заны их личные «мухуры». Облизнув печатки, они крепко тискают ими договор и, облегченно вздохнув, снова увязывают их в платки.

Я всматриваюсь в лица этих чужих нам людей, в руки которых мы так доверчиво отдаемся. Единственной гарантией нашей безопасности служит вот эта жалкая, ничего не значащая бумага. Мне не очень верится в рыцарскую честность и святость обычаев гостеприимства этих никогда не расстающихся со своим оружием «де­тей гор». Мы покупаем свою жизнь ценой золота, до I которого так жадны эти вожди. Но что будет, если кто-нибудь заплатит им дороже? В острых, проницательных глазах Гамалия читаю ту же мысль. Но по его взгляду мне без слов ясно ее продолжение: «Договор договором, а. сто смелых, хорошо вооруженных казаков тоже что-нибудь да значат».

«Дипломатическая» церемония окончена; один из экземпляров «договора» — в кармане Гамалия; деньги поделены и исчезли в кошельках наших «друзей». Зав­тра можно пускаться в дальнейший путь. Сегодня же предстоит до конца соблюсти «священный обычай», тре­бующий прощального пиршества в ознаменование удач­ной сделки.

Садимся обедать. На этот раз, в силу ли местного -этикета или Джафар-хан хотел этим польстить вождям, но весь обед состоит из курдских блюд. Как и вчера, слуги сначала вносят маленькие стаканчики с чаем, после чего на полу, на разостланной скатерти, появляется целиком зажаренный барашек. Его приносят на ог­ромном шесте, который за концы держат двое слуг. Каждый из нас отрезает от наиболее желанного места какой ему вздумается величины кусок и кладет его на свою тарелку. На полу стоят чашечки с разными соуса­ми, в которые обмакиваются дымящиеся куски. Рабо­таем исключительно пальцами и ножами — ложек и вилок не полагается. Белой грудой сверкает рис, обли­тый яичным желтком и маслом, и лежит похожий на головные платки лаваш1. Гости едят жадно, разрывая зубами и пальцами мясо. Соус стекает с их жирных щек. За барашком вносят мелко нарубленного, залитого ореховым и лучным соусами изжаренного джейрана. Слуги беспрестанно наливают стаканы холодного аб-ду, удивительно приятного освежающего напитка. Наконец все насыщаются и сейчас же, едва успев обтереть саль­ные руки, стремительно вскочив, начинают прощаться с хозяином. Оказывается, таков обычай: дальше оста­ваться в гостях неучтиво, так как у хозяина может воз­никнуть сомнение в том, сыты ли гости.

Оба старика, потрясая бородами, снова уверяют нас в своей дружбе и, пожелав счастливого и благополуч­ного проезда, уходят. Почтительно окружившие их молодые курды доводят патриархов до коней и осторожно помогают им взобраться в седла. Конвойные уже на конях. И спустя минуту наши новые союзники рысью затрусили по дороге. За ними разъехались и другие.

— Поздравляю, поздравляю! Теперь можете ехать в полной безопасности вплоть до самого Миандуба, — пожимая нам руки, говорит Джафар-хан. — Трудно бы­ло, очень трудно. Однако уломал стариков.

Он оглядывается и, не найдя глазами Аветиса, до­бавляет:

— У-ух! Ну и педерсухте ваш армянин. И где толь­ко вы достали такого? Всех в пот вогнал, а не прибавил ни одного шая2.

Впереди едут два стройных смуглых курда с длин­ными черными усами. Их замотанные платками высокие войлочные шапки — тиары — высятся над низкими папахами казаков.

— Ровно монахи в клобуках, — говорит Карпенко, успевший подружиться с нашими проводниками.

Переход совершается спокойно и без приключений. Время от времени отдыхаем, ведем в поводу коней и снова качаемся в седлах. Несмотря на наличие передо­вого курдского разъезда, Гамалий ни на секунду не ослабляет бдительности. Все так же движутся по сторонам наши дозоры, и так же внимательно просматри­вает путь, идущий впереди нас взвод Зуева.

— Кашу маслом не испортишь, — говорит Гамалий. Перед уходом из Тулэ мы впервые роздали казакам по золотой пятирублевке в счет идущего им содержа­ния. После хорошего отдыха и сытного угощения хана эта получка вызвала радостное возбуждение в сотне. Сейчас, когда казаки убедились, что живущие в этих горах курды если и не союзники, то, во всяком случае, и не враги нам, они стали бодрее. На их лицах выра­жается оживление, чаще звенит смех. Не умолкая тре­щит воспрянувший духом Востриков. Об убитых и по­гребенных товарищах, как будто по общему уговору, никто не вспоминает. Никому не хочется омрачать хоро­шего настроения.

К вечеру доходим до кочевья Сунгаид. Здесь все совершенно ново и не похоже на то, что осталось по­зади. Горы снижаются, гряда темных хребтов остается . .в стороне. Вокруг зеленые холмы,- покрытые высокой, сочной, шелковистой травой. Наши кони блаженствуют, поминутно дергая повод, чтобы щипать на ходу вкусные стебли. Под одним из холмов раскинулось небольшое кочевье, шатров на двадцать пять. Шатры имеют купо­лообразную форму и сделаны из черного войлока, обтя­нутого широкими сыромятными ремнями. Вход в них невелик и завешен пологом. Среди кочевья снуют полу­голые ребятишки и носятся с отчаянным лаем псы. Из шатров выглядывают встревоженные женщины. Вдали на яркой изумрудной траве сплошной массой колеблют­ся серые волны. Это пасутся огромные отары овец. Оде­тые в черное пастухи кажутся камнями среди пенистого прибоя этого живого моря. Пытаюсь приблизительно подсчитать количество животных, но быстро отказы­ваюсь от этой невыполнимой затеи. Их, вероятно, пять, а может быть, и десять тысяч голов. Серый колышу­щийся поток скрывается за холмом. Кто знает, сколько таких же больших стад тонкорунных овец разбросано среди этих холмов.

Подъезжаем к кочевью. У шатров уже сидят наши передовые, здесь же расположился и курдский разъезд. Они подкрепляются горячими, испеченными в золе ле­пешками, запивая этот незатейливый обед густым козьим молоком. Нас встречают старики. Молодежь почтительно помогает нам сойти с коней. Особенное вни­мание оказывают Химичу, принимая его за высокое начальство, вероятно, потому, что он украшен густыми, лихо вздернутыми вверх усами, а также единственный из нас, не сменивший серебряных погон на скромные за­щитные полоски. Поглядеть на невиданных пришельцев собирается большая толпа любопытных.

С интересом рассматриваю кочевников. Высокие, стройные люди, с крепкими мышцами и приветливым взглядом смуглых открытых лиц. Женщины одеты в темные платья до пят и носят на голове большие чер­ные платки: Они не завешивают лица чадрою, как пер­сиянки. Видимо, строгие обычаи ислама не имеют силы здесь, в горах. В различных областях быта курдская женщина пользуется большим влиянием, но фактически это раба, ибо на нее возложено бремя не только домаш­него хозяйства, но и всех работ. Отвлеченные непрерыв­ными набегами и службой у феодалов, мужчины почти не занимаются ни земледелием, ни уходом за скотом.

Меня трогает искреннее радушие и неподдельная сердечность всех этих простых курдов, вряд ли знавших еще вчера о нашем существовании. Из шатров тянутся подростки. В руках у них небольшие козьи бурдюки, наполненные холодным’ кисловатым молоком. Перед на­ми вырастают аккуратно сложенные горки пресных муч­ных лепешек и кусков холодной баранины.

Кони расседланы, наблюдение выставлено, и мы с наслаждением приступаем к еде. Нас окружают доволь­ные, смеющиеся лица. Хозяевам по душе наш волчий аппетит. На наше приглашение присесть и закусить с нами получаем вежливый, но твердый отказ. Бог их знает, что это — особые ли правила местного этикета или боязнь опоганить себя едой с гяурами.

Пьем туземный чай. Он крепок, вкусен и настолько душист, что его терпкий запах долго еще ощущается В шатре. Пузанков приносит сахар и шоколад. Гамалий жмурится от блаженства, откусывая от огромной шоко­ладной плитки.

Нас окружает туча довольно великовозрастных бес­штанных мальчишек, единственной одеждой которых служат лохмотья отцовских рубашек. Засунув пальцы в рот, они с удивлением и благоговейным восторгом наблюдают за процессом нашего насыщения. Я отламы­ваю кусок шоколада и протягиваю его. Дети шараха­ются к выходу. Мы смеемся. Тогда один из стариков говорит что-то, и маленький, неимоверно грязный обор­выш, с лукаво искрящимися черными глазенками, быстро выхватывает у меня шоколад. За ним следуют дру­гие. Я раздаю им всю плитку и сую в их грязные, вероятно, от рождения не мытые, руки куски сахара. Малыши мнут сласти, шоколад липнет к их ладоням, и сахар мгновенно буреет, принимая окраску сжимаю­щих его пальцев.

— Да они, кажись, и сахар-то в жизни не бачилы,— неодобрительно косится на них Пузанков.

В самом деле, маленькие курды, как видно, вовсе не ведают прелести полученных ими гостинцев. Аветис уговаривает их попробовать сладости. Старики смеются, молодежь и женщины галдят. Наконец один из маль­чуганов набирается храбрости и засовывает кусок саха­ра в рот. Секунду он беспомощно глядит на нас, по его губам текут обильные слюни. Затем лицо озаряется сиянием, глаза смеются, и звонкий хруст оглашает кош.

Мы хохочем. Старики также довольны эффектом. Они одобрительно подталкивают друг друга и, перебра­сываясь словами, то и дело кивают на замирающих от счастья малышей.

— Орда, прости господи, — разводит руками Пузан­ков. — От уж Азия. Сахару простого и то не знають.

Одна из женщин, вероятно, мать черноглазого обор­выша, прельщенная радостным визгом детей, быстро нагибается, вырывает из рук сына измызганный кусок сахара и сейчас же, устыдившись сурового окрика ста­риков, бросается вон из шатра. Остальные женщины неодобрительными взглядами провожают ее и недоволь­но покачивают головами.

— Вы не поверите, господа, — говорит Аветис, — что из присутствующих здесь курдов, может быть, толь­ко двое или трое когда-либо ели сахар, о шоколаде же никто из них никакого понятия не имеет.

Бедность вокруг ужасающая. Самая настоящая, не­прикрашенная нищета. В шатрах грязно, накурено. По углам валяются узлы небрежно свернутого войлока. Это постели, на которых спят обитатели шатров. Пах­нет жженым кизяком и овечьим пометом. И это .хозяева огромных отар, столь поразивших меня. Но, как оказы­вается, эти отары принадлежат лишь нескольким бога­тым старшинам, остальные же кочевники являются по существу лишь их полукрепостными пастухами,

Я решаюсь обойти шатры, чтобы поближе ознако­миться с бытом и нравами кочевых курдов. Двое симпа­тичных молодцов сопровождают меня. Собаки, успо­коившиеся поначалу и улегшиеся по сторонам шатров, стремительно бросаются с мест и оглушительно лают.

— Боро, боро! — замахивается на них огромной па­стушьей палкой один из моих провожатых.

Псы умолкают, отбегают в сторону и, недовольно ворча, косым взглядом неотступно следят за мной.

Мы идем по кочевью. Синеватый, едкий дым курится перед каждым шатром. Медленно и незаметно разго­раются сухие кизяки, ветерок раздувает пламя и отно­сит в сторону вьющийся дымок. На .огне, на трехногих железных каганцах, варится пища. Смуглые быстро­глазые женщины провожают нас долгими взглядами.

На пути натыкаемся на картину: местный коновал, он же и пастух, лечит больных овец. Доморощенный ветеринар сидит на корточках,» окруженный десятками понурых, утомленных и жалобно блеющих овец. Вокруг него лежит несколько ножей, шильев и клещей самой разнообразной формы и величины. По своему виду все эти инструменты очень похожи на орудия пытки. Они грязны, покрыты сгустками крови и налипшей овечьей шерсти. Коновал добродушно скалит зубы и приглашает поглядеть на его искусство. Я останавливаюсь возле него. Мои спутники перебрасываются с ним словечками, и все трое добродушно и радостно ржут. Польщенный моим вниманием, целитель овец хватает за ногу наиболее крупный экземпляр из своих пациентов и за курдюк притягивает его к себе.

— Ппа-па-ппа! — говорит он, похлопывая ладонью по мягкому, волнистому курдюку.

Он откидывает голову овцы назад, широко раскры­вает ей рот и долго смотрит в него. Овца жалобно блеет и рвется из его рук. Так продолжается минуты две. Затем он валит овцу, растягивает ее на специально сде­ланных для этого козлах и начинает стричь. В его руках огромные ржавые ножницы, они издают зловещий скрип и издали похожи на пару огромных ножей. Он состри­гает со спины овцы несколько клоков шерсти.

Под срезанными клочьями свалявшейся шерсти обнажается бледная пупырчатая кожа спины. Нашим взорам представляются отвратительные язвы с киша­щими и копошащимися в них белыми пухлыми червя­ками. Нестерпимый гнилостный запах распространяется вокруг. Я отворачиваюсь, зажимая нос. Коновал смеет­ся и запускает пальцы в язвы, несколько секунд копает­ся в них, затем извлекает оттуда и бросает на землю кучу барахтающихся и извивающихся червей. Он повто­ряет эту операцию два-три раза. Пальцы его осклизли от крови и гноя. Несчастная овца жалобно блеет, пово­дя своими грустными, страдающими глазами. Наконец, когда, по мнению пастуха, болячки очищены, он зали­вает их нефтью из стоящей рядом грязной склянки.

— Якши? — спрашивает  он   и,  довольный  собою, смеется.

Идем дальше. Возле одного из шатров потрошат ба­ранов. Вокруг толпятся голые мальчишки и лижущие стекающую кровь псы. И те и другие жадно кидаются на выбрасываемые кости, оглашая воздух визгом и рычанием. Груда розовых освежеванных бараньих туш высится на траве аккуратной горкой. Эта гекатомба предназначена для нас, чтобы достойно накормить посе­тившую кочевье казачью сотню.

Мои внушительные очки привлекают внимание ста­рух. Они перешептываются и провожают меня почти­тельными взглядами.

— Вас принимают за врача, — разъясняет мое не­доумение Аветис Аршакович. — Здесь, на Востоке, каж­дый европеец, особенно если он носит очки, должен быть, по мнению простых людей, «хакимом» — докто­ром.

И действительно, в одном из уголков кочевья мы видим, вероятно, заранее собранных больных, преиму­щественно старух и детей. У них жалкий, изможденный вид. Прибегая к выразительным, жестам, они упраши­вают меня полечить их. Я не знаю, как выйти из столь затруднительного положения. К счастью, меня выручает незаменимый Аветис. Он бросает моим неожиданным пациентам несколько слов. Толпа стихает, успокаивает­ся и, благодарно кланяясь, расходится.

— Что вы им сказали?

— Чтобы они пришли попозже к нашей стоянке, и тогда вы попользуете их.

— Позвольте! Вы смеетесь, что ли?

— Нисколько. Неудобно было бы поступить иначе. Они так внимательны и предупредительны к нам, что мы отплатили бы черной неблагодарностью, отказав им в их просьбе.

— Но я же не смыслю ни аза в медицине.

— Лечить их, понятно, будете не вы, а сотенный фельдшер. Вам придется только присутствовать при том, как он смажет им чем-нибудь язвы и выдаст какие-либо порошки. После этого они уйдут, благословляя вас.

— Но ведь это, того, похоже на шарлатанство.

— Нисколько. Во-первых, наш фельдшер несомнен­но лечит лучше, чем их знахари, а во-вторых, друг мой, святая ложь предпочтительнее честной обиды.

Я заглядываю внутрь шатров. Их убранство крайне убого и однообразно. Тот же войлок, служащий под­стилкой и одеялом, те же подушки и та же невероятная грязь. По стенам две-три полки с деревянной и глиня­ной посудой, на земляном полу — медная утварь, кое-какой скарб. Ни малейшего намека на самую примитив­ную мебель, без которой не обходится даже наиболее бедная русская изба. Питаются кочевники главным об­разом молочными продуктами и изредка .мясом. Кар­тофеля нет и в помине, так же как’ и большинства известных нам овощей. Нет и обыкновенной поваренной соли, зато в шатрах лежат глыбы каменной соли, кото­рую в виде лакомства дают лизать младенцам и ягня­там. Между прочим, к моему удивлению, я не вижу ни одного мллы, хотя курды ежеминутно пересыпают свой разговор словами алла» и «худа»1. В шатрах не видно ни коранов, ни четок.

Мое внимание привлекает стоящий в одном из шат­ров треножник, на котором покоится чугунный котел. Тут же висит заржавленная цепь, одним концом лежа­щая в огне, а другим надетая на рога джейрана. Лежа­щие кругом серые камни испещрены какими-то рисун­ками, значками и буквами.

— Это нечто среднее между жертвенником и алта­рем, — поясняет Аветис. — Ведь эти кочевники, хотя и исповедуют формально ислам, далеко не порвали с язы­чеством и приносят жертвы неведомым богам.

Я с интересом обхожу и оглядываю жертвенник. Действительно, внизу между камнями лежит груда полу­обожженных бараньих рогов.

— А кто же живет здесь?

— Никто.»Этот шатер содержится коллективно, всей общиной, и посещается только в торжественные дни, когда старейшины рода режут здесь, на этих камнях, жертвенную баранту.

Я начинаю сожалеть о том, что у меня нет с собою фотоаппарата.

День медленно угасает. Пышным пунцовым, лило­вым, фиолетовым пожаром догорают лучи заходящего солнца. От ближних гор тянутся длинные серо-пепель­ные тени. Тонут в седой, синеватой мгле зеленые холмы. По кочевью ярче горят костры, бегают и искрятся веселые язычки пламени, облизывая сухой, устоявшийся кизяк. Вокруг костров видны силуэты людей. Дым гу­стой пеленой низко стелется над ними и ползет по долине, уносимый легким ветерком. Слышен смех и веселые остроты. Отдохнувшие кони поднимают возню, раздается сердитое ржание.

— Н-но, ты, черт! Пшел назад! — и смачная семи­этажная брань заглушает звучный удар ремня по спине расходившегося жеребца.

Лица казаков полуосвещены отблеском огня. Дым и ночной мрак мешают мне узнать людей.- У одного из костров слышен звучный смех и веселые реплики.

Подхожу к сидящим вокруг него людям и присажи­ваюсь на груду небрежно брошенных мешков с ячменем.

Кто-то из казаков узнает вденя, но я останавливаю его знаками. Многие не замечают меня, увлеченные веселым рассказом Вострикова.

— …И стоить, хлопцы мои, це саме укрепление миж двух скал. Спереди — вода, сзади — вода, налево — без­донна ущиль, направо — узенька дорожка. И сидять, значит, в ций ущильи четыре наших хлопчика и боя дожидаются. Ждут — пождут… А потим из-за скал по-лизла на них Азия. Тьма тьмой, гора горой. Аж вся долина скризь почорнила от них. И в атаку! Ну, наши, конечно, тоже не сплять. Похваталы шашки—и давай!..

— Ишь ты, ерой! — несется из темноты чей-то иро­нический, но довольный голос.

— …Ну, бьются день, бьются другий, бьются третий…

— Хо-хо-хо! Настоящи ерои! Прямо Еруслан-бога-тыри! — реагируют слушатели.

— …Былысь, рубалысь, пока не зривнялысь: наших четверо и тих тоже четверо. Тут наши як разозлятся! Рученьки втомылысь намахамши-то шашкой, ноженьки ослабилы. «Що ж, говорят, братцы, скилько нам вое­вать-то? Третий день их рубаем, головы як кочаны ва-лются, а тилько теперХмы з ними поривнялысь. Давай, говорят, замиряться». А «Ладно. Замиряться так зами­ряться, нам все одначе». Повылазылы хлопчики з-пид камчив, бижать до орды. Смотрят, а ти им назустричь. «Эй, кунак, кричат, хватит! Не рубай башка, мы до тебе идем». — «Как до нас? Мы до вас, а вы до нас?» — «Да, кунак, нам драться надоело, до вас итти охота».

Що тут поделаешь? Стоять воны отак одын проти другого и торгуются, ни як не сговорятся. Постояли, по­стояли, потужили, потужили та и разошлись. От сказка вся! — неожиданно заканчивает Востриков.

— Смотри, Азия, а тоже восчувствовать умеет.

— А що ж? Разве воны не таки люды? Он дывысь на цых. Ежли с ным по-хорошему, так и воны, брат, не хуже другых.

Я встаю и потихоньку отхожу в сторону.

— Та люды таки ж, як и мы грешни, — донвсится до меня.

Командирский состав, ‘как и казаки, ночует под от­крытым небом. Пузанков приготовил мне постель» из свежей и души-стой травы. Рядом лежат Тамалий и оба прапора. Химйч,: всызвьшаясь на своем лаже напомиает мне надгробный памятник. Спать никому не хочется. От нечего делать мы разговариваем. Гамалий вспоми­нает японскую кампанию и мищенковский набег на Инкоу.

— Да, други ситцевые, вот это было дело так дело. Вспомнишь, так стыд берет. Не набег кавалерийский, а черепаший наполз. Вышли мы из Сын-чен-Дзы весело и бодро. Кони сытые, люди тоже. Пошли, а в пути уз­наем: того нет, этого не захватили. Дальше — больше. Население нас встречает мрачно, села пустые, людей нет, скота тоже, продовольствие исчезло. Что за черт? Оказывается, за сто верст впереди все отлично знают, кто мы и куда держим путь. По дороге наскочили на кого-то. Впереди стреляют, какие-то солдаты рассыпа­ются в цепь. Ну, мы давай отвечать, даже пушки выка­тили вперед. Целый день стреляли — бух! бух! — нако­нец сбили «противника», заняли село и переправу. Ока­зывается, всего-навсего рота японских ополченцев на целый день задержала весь отряд. А дальше и того хуже пошло. В день стали делать по пятнадцать —двад­цать верст. Видите ли, сами обхода боялись. А однажды и назад сорок верст скакали. Так и кончился наш набег «конфузом». — Есаул помолчал. — А какие злоупотреб­ления творились, не дай-то боже. Я тогда служил воль­ноопределяющимся во второй сотне сводного полка. Ко­мандиром   нашим был   некто Товстунов,   подъесаул, прямо редкая личность — негодяй, каких мало. Пьяни­ца, трус, мародер! Люди его ненавидели. Ненавидели и боялись. Всю сотню, подлец, обирал дочиста, фуража коням не давал; что раздобудем, тем и кормили их. А счета на фураж и довольствие аккуратно выписывались. Так и лютовал всю войну. Спасибо, революция нача­лась. Отлились ему казацкие слезы.

— А что? — поворачиваясь на своем ложе, спраши­вает с интересом Химич.

— Казаки его порубили, в клочья разнесли на стан­ции Лян, а потом бросили под поезд.

— И ничего?

— Ничего! Все знали, и офицеры знали, но делали вид, будто бы он сам в пьяном виде под колеса свалил­ся. Ну, батенька, время то было такое, что впору каж­дому о себе заботиться, а не ‘о других думать. Да-а. Так вот в этот самый-то наполз, как вечером сотне устраивать перекличку, стоит наш командир перед строем, а вахмистр список читает. Они, подлецы, вместе дела обделывали.

«Кобыла Зоря, — кричит вахмистр и тем же тоном добавляет: — убита в перестрелке».

«Веди ее на левый фланг», — говорит командир.

«Обозный мерин Яшка пал от болезни живота».

«Веди его на левый фланг!»

И так каждый день. «Настреляют», «набьют» этак за месяц десятка три коней, продадут их и деньги делят между собой. Это что! Бывало, одного и того же мерина по три раза под разными названиями «убивали» и сно­ва «воскрешали». Вся сотня видела. Молчали.

— А что, лют был?

— Да, не щадил. Бил людей смертным боем. Зато и над ним не смиловались. Сотенный кашевар его на Ляне первый ножом по шее полоснул, а ним и дру­гие пошли — кто чем.                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                  

— И вы это видели сами? — спрашиваю я. Мне как-то странно думать о том, что этот казацкий самосуд происходил в присутствии Гамалия.

— Видел. Да и не я один. Многие из наших офице­ров были тут же. Что ж, поделом, собаке собачья и смерть. Жаль только, что немного поздно; меньше нанес бы казне убытку.

Так беседуем еще с полчаса. Кругом тишина, только в кочевье изредка заливаются псы.-Черное небо с золо­той россыпью ярких южных звезд вот-вот опустится на нас. Уже засыпая, я слышу, как вахмистр вполголоса докладывает командиру о том, что «на постах усе об­стоит благополучно».

Джеребьянц все больше сближается с нами. Его манеры становятся проще, беседы — откровеннее.

Пьем чай на одной из стоянок. Гамалий угощает переводчика своим неизменным шоколадом.

— С чаем вкусно, — уговаривает он,  с наслажде­нием прихлебывая из кружки. — Ну, что вы скажете теперь о нашем походе?

Переводчик поднимает на есаула глаза, как бы изу­чая его внимательным взглядом. Затем его лицо делает­ся серьезным, и, снизив голос, он говорит:

— Бесстыдная, безрассудная авантюра, которую мы предприняли только потому, что турки бьют англичан.

Господам островитянам необходимо появление русских солдат на берегах Тигра, чтобы поднять дух индусов, гурков, сикхов, анзаков и прочих подвластных Брита­нии народов, руками которых они воюют.

— Разве у них там нет собственных английских ча­стей? — осведомляюсь я.

— Очень мало. Их главным образом держат в тылу, а на передовые бросают цветные войска да австралий­ские, новозеландские и канадские части. После разгро­ма под Ктезифоном и нынешнего скандала в Кут-эль-Амаре господа британцы пожелали, чтобы мы пришли к ним на помощь,  но… — Аветис Аршакович  горько улыбается, — небольшими силам и.

— Почему же небольшими? — удивляюсь я. — Если они нуждаются в помощи, то, мне кажется, в их интере­сах, чтобы мы послали крупные силы.

Гамалий иронически усмехается моей наивности. По-видимому, откровения Джеребьянца лишь подтвержда­ют его собственные затаенные мысли.

— Очень  просто! — объясняет Аветис. — Ведь  юг Персии, Месопотамия и Аравия — это сфера английско­го влияния. Здесь расположены огромные залежи нефти, здесь важнейшие  стратегические  позиции  Среднего Востока, здесь подступы к Индии. На все это Англия смотрит как на свою «законную» собственность и не желает подпускать к ним Россию.

На минуту Аветис Аршакович погружается в глубо­кое раздумье, затем грустно продолжает:

— Проклятая война! Если бы видели, господа, ка­кие страшные зверства учинили турки над беззащит­ным, мирным армянским населением Восточной Анато­лии! Нет, этого нельзя себе даже представить, кровь леденеет в жилах. Сотни тысяч убитых, в том числе женщин, детей, стариков, выжженные дотла селения, срубленные цветущие сады… Об этом нельзя говорить спокойно. Подумайте, ведь это истребление, физическое уничтожение целого народа — мирного, трудолюбивого, никому не делавшего зла. И, возможно, этого удалось бы избежать. Не участвуй Порта в войне, она никогда не осмелилась бы на такую резню.

— Но ведь Турция сама напала на нас, — прерываю я, — так что волей-неволей пришлось с ней воевать.

— Видите ли, вы не знаете того, что известно мне. Мои друзья по министерству рассказали мне весьма странную историю, которая, конечно, составляет тайну архивов.

— Так что вы не имеете права нам ее поведать? — усмехается Гамалий.

— Нет, от таких друзей, как вы, у меня нет секре­тов. Да и вообще боюсь, что эта тайна может умереть с нами, так как не особенно уверен, что выберемся живыми из той каши, в которую попали.                                                                                                                                                                                                                                                                                                                            

Мы напряженно слушаем. Зуев присоединяется т нам, но это не смущает Аветиса Аршаковича.

— Перед вступлением Турции в войну в.Константи­нополе сильно заколебались. Как ни хотелось Энверу-паше с его компанией поживиться за счет России, но страхи, как бы не поплатиться своей шкурой, охлажда­ли пыл. Русскую мощь турки знают прекрасно. И вот Высокая Порта в секретнейшем порядке от немцев уве­домила Петербург через русского военного агента в Константинополе Леонтьева, что она готова отказаться от союза с Германией и даже, выступить на стороне Антанты  при  условии,  если  союзники  гарантируют целостность Оттоманской империи, откажутся от капи­туляций и вернут туркам несколько Эгейских островов. Цена показалась нашему правительству скромной. Ту­рецкий нейтралитет позволял не раздроблять военные • силы, а сконцентрировать их против самых опасных противников — Германии и Австрии. Правда, в Петер­бурге подозревали, что турецкое предложение направ­лено лишь к тому, чтобы выиграть время для мобилиза­ции, но все же сочли его заслуживающим внимания. Однако решать без союзников мы не могли.

— А англичане, вероятно, категорически отвергли такое соглашение? — говорит Гамалий.

— Да. Но разве и вы что-либо знаете об этих пере­говорах? — удивленно восклицает Джеребьянц.

— Ничего не знаю, но я хорошо знаю англичан. Про­должайте, пожалуйста, Аветис Аршакович, — говорит есаул.

— Когда британский кабинет увидел, что русское правительство стоит за соглашение, английскому и французскому послам в Петербурге было предложено «уме­рить пыл русского императора». Выступление Турции на стороне Германии стало неизбежным.

— Но позвольте, зачем же это нужно было англича­нам? — растерянно, совсем по-детски, спрашивает Зуев.

— Зачем? Да ведь Англия заинтересована в том, чтобы Россия воевала с Турцией. Это отвлекает русские силы с главного театра военных действий и не дает нам возможности разбить немцев. Длительная война в Евро­пе выгодна англичанам. Она ослабляет и русских, и• немцев, и французов. Англия же, на своих островах, остается целой и невредимой, и после заключения мира она продиктует свой, британский мир Европе.

— Какая подлость! — вырывается у Зуева.

Прапорщик словно прирос к своему месту. Его бес­хитростному солдатскому сердцу впервые в жизни при­ходится соприкоснуться с предательской, полной противоречий дипломатической игрой.

— Кроме того, разгромив турок, русские тем самым дают возможность Англии без больших потерь превра­тить в свои колонии Месопотамию и всю остальную Аравию, — заканчивает Джеребьянц.

— И наш поход к Тигру — только маленький эпизод во всей этой политической каше. Но мы вышли в поход, и мы совершим этот рейд во славу русского оружия, во славу нашей  родины! — говорит  Гамалий. — Что  же касается англичан, я только добавлю к тому, что гово­рил Аветис Аршакович, еще один пример. В тысяча восемьсот двенадцатом году Англия, будучи союзницей России, точно так же предавала ее. В те самые дни, когда Наполеон подходил к Москве и завязалась Боро­динская битва, англичане, помогая нам в Европе,, спро­воцировали и вызвали в Персии войну против нас. Их офицеры, инструкторы, золото и пушки находились в персидской армии, дравшейся с нами. Такова политика Альбиона. И очень хорошо, что вы, господа, ознакоми­лись с нею. Ну, а теперь в путь!

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.