Черкашин. Н. Из книги «Взрыв корабля». Часть вторая. Версия Людевига. Рукою очевидца

Книгу можно приобрести . https://www.morkniga.ru/p2963.html?ysclid=lk3thm18j1186585697

Старший флагманский офицер минной дивизии Черного моря капитан 2 ранга А. П. Лунин:

«В умывальнике, подставляя головы под краны, фыркала и плескалась команда, когда страшный удар грохнул под носовой башней, свалив с ног половину людей. Огненная струя, окутанная ядовитыми газами, желто-зеленого пламени ворвалась в помещение, мгновенно превратив царившую здесь только что жизнь в груду мертвых сожженных тел…

Страшной силы новый взрыв вырвал стальную мачту. Как катушку швырнул к небу броневую рубку (25000 пудов). Взлетела на воздух носовая дежурная кочегарка. Корабль погрузился во тьму.

Минный офицер лейтенант Григоренко бросился к динамо, но смог добраться только до второй башни. В коридоре бушевало море огня. Грудами лежали совершенно обнаженные тела.

Взрывы гудели. Рвались погреба 130-миллиметровых снарядов.

С уничтожением дежурной кочегарки корабль остался без паров.

Нужно было во что бы то ни стало развить их, чтобы пустить пожарные помпы. Старший инженер-механик приказал поднять пары в кочегарке № 7. Мичман Игнатьев, собрав людей, бросился в нее.

Взрывы следовали один за другим (более 25 взрывов).

Детонировали носовые погреба. Корабль кренился на правый борт все больше и больше, погружаясь в воду. Вокруг кишели пожарные спасательные пароходы, буксиры, моторы, шлюпки, катера…

Командир в носу, старший офицер в корме распоряжались тушением и локализацией не затронутых еще детонацией погребов.

Протянутые с пароходов шланги мощными струями воды заливали огнедышащий развороченный кратер. Стоящие кругом люди направляли шланги, но взлетал новый взрыв и пожирал всех. На смену появлялись другие, хватались за новые шланги, но, как и те, исчезали в новых вспышках огня…

Последовало распоряжение затопить погреба второй башни и прилегающие к ним погреба 130-мм орудий, чтобы перегородить корабль. Для этого нужно было проникнуть в заваленную трупами батарейную палубу, куда выходили штоки клапанов затопления, где бушевало пламя, клубились удушливые пары и каждую секунду могли сдетонироватъ погреба.

Старший лейтенант Пахомов (трюмный механик) с беззаветно отважными людьми вторично ринулся туда. Растаскивали обугленные, обезображенные тела, грудами заваливавшие штоки, причем руки, ноги, головы отделялись от туловищ. Пахомов со своими героями освободили штоки и наложили ключи, но в этот момент вихрь сквозняка метнул в них столбы пламени, превратив в прах половину людей. Обожженный, но не сознающий страданий, Пахомов довел дело до конца и выскочил на палубу. Увы, его унтер-офицеры не успели… Погреба сдетонировали, ужаснейший взрыв захватил и разметал их, как осенняя вьюга опавшие листья…

Крен корабля становился угрожающим, гибель неминуема. Стало трудно держаться на палубе. Старший офицер закричал в мегафон:

— Спасайте раненых! Оставить корабль с левого борта! Офицеры и матросы бросились по низам вытаскивать тех, кто еще жив.

На палубе появился машинный старшина Белугин. Весь в огне, с оторванными ступнями. На плечах вытащил из огня раненого товарища. Кровавый след тянулся за ним.

— Белугин! Что ты делаешь?! Ты же без ног!

Унтер-офицер глянул вниз и замертво вместе с ношей рухнул на палубу.

В некоторых казематах застряли люди, забаррикадированные лавой огня. Выйди — сгоришь. Останешься — утонешь. Их отчаянные крики походили на вопли безумцев. Некоторые, попав в капканы огня, стремились выброситься в иллюминаторы, но застревали в них. По грудь висели над водой, а ноги в огне.

В иллюминатор высунулся боцманмат. Как-то сложился плечами и протиснулся до груди. А дальше не может. Ни вперед ни назад.

Мы к нему. Самим страшно. Корабль совсем накренился. Того и гляди, может задавить. Вмиг подлетели. Схватили что было сил за плечи, рванули раз, другой, аж кости затрещали. Застонал несчастный. Поднатужились — р-раз! Не идет. Взмолился:

— Пустите, братцы! Спасибо! Мне все одно помирать. Свои души не губите за меня… Ваше благородие, прикажите отваливать!

И было время. Только мы успели отскочить, как бортом его и накрыло.

Между тем в седьмой кочегарке кипела работа. Зажгли в топках огни и, выполняя полученное приказание, подымали пары. Но крен вдруг сильно увеличился. Поняв грозящую опасность и не желая подвергать ей своих людей, но полагая все же, что нужно поднимать пар — авось пригодится, — мичман Игнатьев крикнул:

— Ребята! Топай наверх! Ждите меня у антресолей.

Понадобитесь — позову. Я сам перекрою клапана.

По скобам трапа люди быстро вскарабкались наверх. Но в этот момент корабль опрокинулся. Только первые успели спастись.

Остальные вместе с Игнатьевым остались внутри… Долго ли жили они и чего натерпелись в воздушном колоколе, пока смерть не избавила их от страданий?!

Много позже, когда подняли „Марию“, нашли кости этих героев долга, разбросанные по кочегарке…

Лейтенант Григоренко, пробегая в последнюю минуту по низам — не застрял ли где какой раненый или обожженный, — вдруг услышал дикие крики, пронизывающие темную пустыню корабля.

Страница 60 из 72

Крики неслись из кубрика под девятнадцатым казематом. Бросился туда.

Запертый в карцере, всеми забытый арестованный матрос бился о решетки… Охранявший его часовой убежал, забыв в панике выпустить его. В луче электрофонаря сверкнули обезумевшие глаза. Разбивая в кровь руки, матрос из последних сил сотрясал решетку. Несчастный воплем молил о помощи. Но не было ключей.

Лейтенант бросился искать лом или кусок железа, чтобы взломать замок, — ничего! Стал вместе с арестованным изо всей силы трясти решетку — не поддается. Уже стоять невозможно. Снова бросился с фонарем искать что-нибудь, как вдруг луч осветил лежавшие на палубе… ключи. Вероятно, часовой, убегая, бросил их. Оба — и спасенный, и спаситель — мигом выскочили наверх.

Корабль опрокидывался…

Корабль опрокинулся.

В воздушных мешках корпуса еще жили люди. Они слышали погребальный колокольный звон севастопольских церквей».

Всего на линкоре погибло 216 человек, ранено и обожжено 232.

Спустя месяц после катастрофы в Севастополе, 8 ноября 1916 года в 13 часов, в Архангельском порту прогремел взрыв еще большей силы, чем на злосчастной «Марии». Взлетел на воздух «от неизвестной причины» транспорт «Барон Дризен», груженный по горловины трюмов полуторатысячью тоннами тротила, бездымного пороха, мелинита. Обломки судна разлетелись так далеко, что их находили потом даже на путях железной дороги.

Немногие уцелевшие свидетели рассказывали, что предвестником взрыва был хлопок, напоминавший выстрел из охотничьего ружья. Стихия огненного удара (по мощи своей в десятую часть атомной бомбы, сброшенной на Хиросиму) убила, обожгла, искалечила 810 человек, уничтожила три судна и столько же плавкранов, пять паровозов, причинила огромные разрушения береговым постройкам.

Рассуждая о причинах гибели «Барона Дризена», К. П. Пузыревский не исключает «диверсионный акт со стороны германских тайных агентов с целью экономического и военного ослабления своего противника».

Последнее имя в мартирологе тайно убиенных кораблей — «Цукуба», японский броненосный крейсер. Взрыв на «Цукубе» произошел спустя чуть меньше двух недель после гибели «Пересвета», 14 января 1917 года.

Так же как и на «Пересвете», как и на «Императрице Марии», на «Цукубе» рванул артпогреб под носовой башней главного калибра, да так, что корпус корабля переломился в месте взрыва. Крейсер погрузился в воду до верхушек дымовых труб и ушел в донный ил по ватерлинию. При этом погибло 152 человека.

Русский морской агент в Японии доложил в Генмор, что наиболее вероятной причиной гибели «Цукубы» он считает диверсионный акт. Япония в первую мировую войну выступала против Германии.

В ноябре 1916 года итальянская контрразведка, пришедшая в себя после взрыва «Леонардо да Винчи», напала «на след большой шпионской германской организации, — как пишет К. Пузыревский. — во главе которой стоял видный служащий папской канцелярии, ведавший папским гардеробом. Был собран большой обвинительный материал, по которому стало известно, что шпионскими организациями на кораблях производились взрывы при помощи особых приборов с часовыми механизмами».

В журнале «Морские записки», издававшемся в Нью-Йорке обществом бывших офицеров императорского флота, в номере за 1961 год я обнаружил любопытную заметку, подписанную так: «Сообщил капитан 2 ранга В. Р.»

«…До сих пор не объяснена катастрофа — гибель линкора „Императрица Мария“. Необъяснимыми были и пожары на ряде угольщиков на пути из Америки в Европу до тех пор, пока причину их не установила английская разведка. Их вызывали немецкие „сигары“, которые немцам, очевидно имевшим своих агентов, проникавших в среду грузчиков, удавалось подбросить при погрузке. Этот сигарообразный дьявольский прибор, заключавший в себе и горючее, и воспламенитель, зажигался током от электроэлемента, приходившего в действие, как только кислота разъедала металлическую мембрану, преграждавшая доступ кислоте элемента. В зависимости от толщины пластинки это случалось через несколько часов или даже несколько дней после того, как „сигара“ была установлена и подброшена. Я не видел чертежа этой чертовой игрушки. Помню только, что говорилось о выходившей из острия „сигары“ струи пламени на манер бунзеновской горелки.

Довольно было одной с толком поставленной в подбашенное отделение „сигары“, чтобы прожечь медный кокор полузаряда. На „Марии“ работали заводские мастеровые, но, надо думать, проверка и контроль были не на высоте. Так что мысль о немецкой „сигаре“ сверлила мозги… И не у меня одного.

Через 15–20 лет после этого памятного дня мне пришлось сотрудничать в одном коммерческом деле с немцем, милым человеком. За бутылкой вина мы вспоминали старое, времена, когда мы были врагами. Он, бывший уланский ротмистр, в середине войны был тяжело ранен, после чего стал не способным к строевой службе и работал в штабах в Берлине. Слово за слово, он рассказал мне о любопытной встрече.

„Знаете ли вы того, кто только что вышел отсюда?“ — спросил его однажды сослуживец. „Нет. А что?“ — „Это замечательный человек! Это тот, кто организовал взрыв русского линкора на севастопольском рейде“. — „Я, — ответил мой собеседник, — слышал об этом взрыве, но не знал, что это было делом наших рук“. — „Да, это так. Но это очень секретно, и никогда не говорите о том, что вы от меня услышали. Это герой и патриот!

Страница 61 из 72

Он жил в Севастополе, и никто не подозревал, что он не русский. Когда война кончится, я, быть может, смогу рассказать вам больше. Сейчас же не могу…“ Я больше не встречался с моим приятелем, — прибавил мой коммерсант, — и, кажется, сегодня первый раз говорил об этом».

Да, для меня после того разговора сомнений больше не было. «Мария» погибла от немецкой «сигары»! Не одна «Мария» погибла в ту войну от необъяснимого взрыва. Погиб также и итальянский броненосец «Леонардо да Винчи».

Эту версию как бы продолжает уже упоминавшийся кавторанг А. Лукин в своей книге «Флот», вышедшей в Париже в 1931 году на русском языке:

«Летом 1917 года секретный агент доставил в наш Морской Генеральный штаб несколько небольших металлических трубочек. Найдены они были среди аксессуаров и кружевного шелкового белья очаровательного существа…

Миниатюрные же трубочки-„безделушки“ были направлены в лабораторию. Они оказались тончайше выделанными из латуни химическими взрывателями.

…Выяснилось, что точь-в-точь такие же трубочки были найдены на таинственно взорвавшемся итальянском дредноуте „Леонардо да Винчи“. Одна не воспламенилась в картузе в бомбовом погребе. Вот что по этому поводу рассказал офицер итальянского морского штаба капитан 2 ранга Луиджи ди Самбуи: „Следствие с несомненностью установило существование некой тайной организации по взрыву кораблей. Нити ее вели к швейцарской границе. Но там их след терялся. Тогда решено было обратиться к могущественной воровской организации „Сицилийская мафия“. Та взялась за это дело и послала в Швейцарию „боевую дружину“ опытнейших и решительнейших людей. Прошло немало времени, пока „дружина“ путем немалых затрат средств и энергии наконец напала на след. Он вел в Берн, в подземелье одного богатого особняка. Тут и находилось главное хранилище штаба этой таинственной организации — забронированная, герметически закрытая камера, наполненная удушливыми газами. В ней сейф…

„Мафии“ приказали проникнуть в камеру и захватить сейф. После длительного наблюдения и подготовки „дружина“ ночью прорезала броневую плиту. В противогазных масках проникла в камеру, но за невозможностью захватить сейф взорвала его. Целый склад „трубочек“ оказался в нем“».

Журнал журналом, книга книгой, но вот перед моими глазами на экране архивного проектора телеграмма № 2784/12 от 6 марта 1917 года:

«Нагенмору от Агенмора в Риме.

Источник-4.

Кража документов австрийской шпионской организации в Цюрихе была совершена наемными ворами-специалистами, нанятыми итальянской контрразведкой. Найдена целая сеть шпионажа в Италии, где участвовали почти исключительно итальянцы, среди которых много ватиканских. Найдены следы организации взрывов на „Бенедетте Брине“ и „Леонардо да Винчи“ и готовящиеся взрывы еще на двух. Взрывы были совершены итальянцами при помощи особых приборов с часовым механизмом, работавшим с расчетом произвести ряд взрывов в разных частях корабля через короткие промежутки времени, чтобы затруднить тушение пожаров.

Указание на хранение документов в Цюрихе было получено еще при первом раскрытии части шпионажа, о котором я телеграфировал 5 января.

 

Беренс».

Телеграмму подписал морской агент Генмора капитан 1 ранга Евгений Андреевич Беренс, бывший штурман «Варяга». Это тот самый Беренс, что в годы гражданской войны возглавил морские силы Республики, а потом в состава советских делегаций отстаивал мир на Генуэзской, Лозанской и Рижской конференциях.

Музыка за стенами архива давно смолкла. С легким треском выскочил из кадровой рамки конец микрофильма…

Я вышел на набережную Невы, пересек Дворцовый мост и поднялся на подиум Военно-морского музея. Надо было вернуть Ларионову его книгу. Андрея Леонидовича я нашел в запасниках — в закутке, выгороженном у окна высокими застекленными шкафами с моделями баркентин, шняв, фрегатов, соколев, галер, со старинными — штурманскими приборами и прочими музейными редкостями. Ларионов сидел за столом, который служил еще его отцу. Он перетащил его сюда с верхнего этажа из бывшего отцовского кабинета. Я прикинул: отец и сын Ларионовы оба отдали музею ровно полвека…

На прощание я перелистал книгу еще раз и вдруг заметил то, что всегда проскальзывало мимо глаз: в списке использованной литературы под номером 19 значилось: «Воспоминания Н. Ю. Людевиг. („Пересвет“)».

Вот как! Значит, матрос-охотник опубликовал книгу воспоминаний. Упустить такой факт! Пока я гонялся за призрачной зеленой папкой, меня поджидал где-то на библиотечной полке целый клад сведений о «Пересвете». И каких сведений — ведь книга написана не просто участником похода (что ценно само по себе), но и бывшим членом следственной комиссии.

Спрашиваю Ларионова — не попадались ли ему «Воспоминания», нет ли их в музее? Нет.

Звоню в Центральную военно-морскую библиотеку. «Нет ли у вас „Воспоминаний“ Людевига?» — «Сейчас посмотрим… Нет. Такая книга у нас не значится».

Еду в Публичную библиотеку имени Салтыкова-Щедрина. Там, как в Библиотеке имени В. И. Ленина, всегда есть все… Увы, нет и там… Ладно, уж в нашей-то главной библиотеке наверняка есть. Отложим поиски до приезда в Москву.

Страница 62 из 72

Глава пятая. Охотник с «Пересвета»

Зал каталогов Государственной библиотеки СССР напоминает упрощенную модель гигантского мозга. В его ячейках спрессована память обо всем, что выходило из-под печатного станка со времен Ивана Федорова и до наших дней.

Ящичек на Лю… Есть Людевиг! И инициалы совпадают: Н. Ю. — Николай Юльевич. Только название другое: «Буер. Описание и указание к постройке». 1929 год. Гидрографическое управление ВМС РККА. Вот еще одна его же книга: «Парусный спорт», только фамилия набрана с ошибкой — Н. Ю. Людевич. Наверняка опечатка: ведь «г» и «ч» в письменном тексте легко перепутать.

Но где же «Воспоминания»? В каталоге не значатся…

И все же они должны быть! Ссылка в библиографическом списке сделана не от руки, набрана черным по-белому: «Воспоминания Н. Ю. Людевиг („Пересвет“)». Ошибки быть не может. К тому же вот и каталожные карточки подтверждают — бывший матрос писал в тридцатых годах книги и издавал их.

Звоню в отраслевые библиотеки. Звоню в Военно-научную библиотеку Генерального штаба Вооруженных Сил СССР, в библиотеку Академии наук… Отовсюду — нет, нет, нет…

Последняя надежда — Всесоюзная Книжная Палата, эта штурманская рубка печатного океана… И «штурманская рубка» не смогла сообщить ничего утешительного: «В списках не значится».

Неуловимая и с каждым отказом все более желанная книга снится мне по ночам, дразнит воображение, точно так же, как это было с «Авариями царского флота».

Неужели ее выпустили таким же мизерным тиражом, как и сборник Ларионова?

А может быть, кто-то скупил ее всю и уничтожил? Поставил себе целью изъять ее из всех библиотек и сжечь. Кто знает, может быть, Людевиг раскрывал в своих воспоминаниях некие материалы следственной комиссии, которые кому-то мешали жить? Я явственно представил себе этого таинственного библиотечного вора: бритоголовый крепыш, одетый по моде двадцатых годов — кепка, френч, полосатые брюки, под френчем — флотская тельняшка… А может, еще проще — скромный совслужащий с военной выправкой, в плаще и непременной кепке, ходит по всем ленинградским библиотекам и выписывает одну и ту же книгу с ненавистной ему фамилией на обложке.

Собственно, чего он боялся? Если этот субъект был как-то причастен к гибели «Пересвета», то послереволюционное правосудие ему ничем не угрожало. Я спрашивал у военных юристов: в их практике не было такого случая, чтобы за преступления, совершенные во время империалистической войны, судили по нашим, советским, законам.

В поисках моих наступила затяжная пауза.

Весьма неопределенный родственник автора недосягаемой книги — пианист из светлановского оркестра — уехал в Австралию на гастроли. Справка из отдела кадров Московской филармонии не внушала особых надежд: пианиста звали Петром Николаевичем Мещаниновым. Если он и в самом деле родственник матроса с «Пересвета», то уж наверняка десятая вода на киселе. Так что шансы отыскать «Воспоминания» Людевига сводились почти что к нулю.

Азарт поиска иссяк, навалились новые дела, которые погребли под собой искорку призрачной надежды на то, что с возвращением Мещанинова что-нибудь прояснится. Пианист все не приезжал и не приезжал…

Мой приятель-художник Геннадий Добров пригласил меня на зональную выставку, где показывались его картины. Там, за Москвой-рекой, бродя по огромным залам, я наткнулся на ничем не примечательный портрет сельского тракториста. Скользнув взглядом по авторской табличке, я глазам своим не поверил: «О. Н. Людевиг». Однофамилец? Но уж слишком редкая фамилия, да и второй инициал наводил на мысль о прямом родстве с пересветовским матросом… Я бросился в фойе выставочного центра и, сунув голову в прозрачный колпак телефона-автомата, позвонил в отдел творческих кадров МОСХа.

— Ольга Николаевна Людевиг, — ответили мне. — Живописец. Ее телефон…

Благодарю и звоню тотчас же.

Приятный женский голос подтвердил мои самые лучшие предположения. Я говорил с дочерью Николая Юльевича Людевига, матроса-охотника с крейсера «Пересвет», члена следственной комиссии по делу гибели корабля! Тут же выяснилось, что пианист из светлановского оркестра Петр Николаевич Мещанинов ее сын и единственный внук Николая Людевига.

— А книга? Книга «Воспоминания» — сохранился ли у вас хотя бы экземпляр!

— Такой книги нет в природе! — огорошила меня Ольга Николаевна. — Она никогда не выходила, но готовилась к печати. Рукопись у меня есть.

— Можно было бы взглянуть на нее?

— Приезжайте.

В назначенный день еду на юго-запад столицы, затем почти бегу, то и дело оскользаясь на ледяных колдобинах проспекта Вернадского. Вот и дом художницы — высоченная жилая башня. Поднимаюсь на седьмой этаж.

Немолодая статная женщина ведет меня в комнаты. С первых же шагов попадаю в особую атмосферу старого интеллигентского дома, где старина не антураж, а гордая память рода. В общем-то, в современной блочной квартире нашлось место и резному книжному шкафу из отцовского кабинета (в нем сохранены книги Людевига), и массивному письменному столу с зеленосуконной столешницей. Именно за ним бывший пересветовец работал над своим походным дневником, над статьями, проливающими свет на тайну гибели корабля. Теперь внук его, Петр Николаевич Мещанинов, пишет музыковедческую книгу… Все было почти так, как у Ларионовых.

Страница 63 из 72

Ольга Николаевна показала мне и звездный глобус «яхтенного адмирала», и часы-приз, завоеванные отцом на парусных гонках, и его бронзовый барометр.

Ее удивил мой приход и не удивил. Не удивил потому, что время от времени к ней обращаются спортивные журналисты, которых по тому или иному поводу интересует старейший русский яхтсмен, вице-командор Петроградского Морского клуба, первый председатель Совета по делам водного спорта Николай Юльевич Людевиг; удивил — потому что впервые кто-то стал расспрашивать о матросском прошлом отца.

И я расспрашивал…

Из рассказа Ольги Николаевны, из альбома, из расползающихся от ветхости бумаг, любовно сбереженных дочерью, вставал образ человека необыкновенного, судьбы которого хватило бы, чтобы написать целый роман. Впрочем, они стоили одна другой — судьбы Домерщикова, Ларионова, Людевига.

О деде матроса с «Пересвета» «Русский биографический словарь» сообщает, что пастор Генрих Христиан-Федор Людевиг родился в 1782 году в Ганновере. Окончив Геттингенский университет, он уезжает в Россию домашним учителем в один из богатых домов Курляндии. Затем учительствует в либавском сиротском приюте, становится пастором либавского латышского прихода, на латышском же языке пишет в издает философские трактаты. Сын его — Юлий, земский врач, лечил прокаженных. За самоотверженную деятельность на холерных эпидемиях получил личное дворянство. Наконец, внук пастора и сын земского врача Николай Людевиг. Он родился в 1877 году все в той же Либаве, ставшей для его домочадцев второй родиной, однако семья земского врача очень скоро перебралась в Петербург.

После реформатского училища и реальной гимназии Николай поступил страховым агентом в «Русский Ллойд». Предельно честный, исполнительный, не пьющий и не курящий, молодой человек был назначен вскоре начальником статистического отдела. Довольно скучная служба была лишь службой, не более того, душа Людевига рвалась в море, под белый парус. Наверное, неспроста его 23-тонная яхта была названа «Утехой». Молодой чиновник жил в полярно разных мирах: днем — в конторе, среди статистической цифири, вечерами и белыми ночами — на морском просторе Финского залива, взнуздывая ветер парусом и снастями. Это было не просто развлечение, это было его истинное призвание, его судьба, его вторая профессия, ставшая с годами главной.

Перед первой мировой войной на глазах Людевига утонули брат с женой, перевернувшись на яхте. Но и эта трагедия не отвратила его от моря, от паруса. Во всяком случае, свою дочь он первым делом научил плавать и тоже пристрастил к парусу. Ольга ходила на отцовской яхте полноправным членом экипажа. Она и сейчас не может спокойно говорить о тех походах:

— Отец никогда не признавал моторных лодок. Только чистый парус…

Немолодой сухощавый матрос с аккуратными усами; взгляд прямой, с затаенной горечью. На бескозырке теснятся цифры и литеры: «1-й Балт. фл. экипаж», на плечах погончики с пестрой окантовкой вольноопределяющегося, по-флотски — охотника…

Когда началась первая мировая, Людевиг в свои тридцать семь призыву не подлежал. Тем не менее он оставил весьма обеспеченную столичную жизнь — лакей, собака-водолаз, яхта, теплое место в страховой конторе — и отправился на фронт добровольцем. Этот решительный поступок он совершил не в ура-патриотическом угаре и не в юношеском порыве к подвигам. Людевиг много читал Толстого, видимо, сочувствовал его идеям и, повинуясь голосу совести, отправился в самое пекло народной беды — на фронт. Сначала он попал рядовым в пехотный полк, но ему, завзятому паруснику, хотелось в родную стихию — на море, на флот. Он знал, что врачи в плавсостав его не пропустят: подводило зрение, он путал коричневый и зеленый цвета. И вот тут, быть может, впервые за свою безупречную жизнь страхового чиновника Людевиг словчил — выучил наизусть цветовые таблицы и… был признан годным к службе на флоте. Так на крейсере «Пересвет» оказался весьма своеобразный матрос-охотник, который возложил на себя — опять-таки добровольно — обязанности негласного корабельного летописца, точнейшего хронографа последнего похода «Пересвета».

Ольга Николаевна выложила на отцовский стол длинную голубую папку с замшевыми уголочками, подбитыми латунными шляпками. На пожелтевшей этикетке рукою Людевига было выведено: «Гибель „Пересвета“». Сердце у меня запрыгало. Передо мной лежал не просто дневник очевидца загадочного взрыва корабля, но и активнейшего члена следственной комиссии по делу «Пересвета». Я почувствовал себя марафонцем, завидевшим финишную черту. Да что марафонцем!.. Тут разом встали перед глазами библиотеки, архивы, квартиры, все люди, с которыми свел меня розыск…

Поверх этикеток синела размашистая карандашная буква «О». Надо было понимать: «Ольга», дочери… Именно ей завещал Людевиг эту папку — хранилище его совестливой памяти, увы, не тронувшей в бурные тридцатые годы ни издателей, ни историков. Почти полстолетия молчал голос человека, знавшего, как никто, обстоятельства гибели «Пересвета».

Машинописная рукопись не магнитная лента, но я вдруг явственно услышал глуховатый, чуть торопкий питерский говорок:

Страница 64 из 72

Рукою очевидца:

«Уже во время стоянки во Владивостоке, видя всю неблагоустроенность „эскадры особого назначения“, я вознамерился разоблачить по окончании войны эту покупку старых железных коробок, а потому вел дневник и много снимал, фиксируя все мало-мальски интересное. К сожалению, все это погибло вместе с кораблем. Некоторой помощью для меня послужили дневники лиц, списанных с корабля до ухода его из Японии, но все они больше касались личной жизни авторов их и жизни кают-компании, а вопросы, интересующие меня, оставались в тени или игнорировались. Тем не менее полагаю, что неточностей мало, так как вслед за революцией команда поручила мне вести расследование обстоятельств взрыва, что, в свою очередь, повлекло за собой выяснение состояния корабля и условий жизни на нем. Результатом этого опроса соплавателей явилось мое возвращение в Россию, где по моему докладу морскому министру была создана следственная комиссия для выяснения обстоятельств покупки, плавания и гибели „Пересвета“. Я и машинист Мадрус в ней участвовали в качестве членов, присутствовали при допросе до 250 человек, в том числе нескольких высших чинов морского министерства, и просмотрели документы и дела, относящиеся к нашей эскадре. Сличение и сводка всего этого материала, дополняя и разъясняя мои воспоминания, дали, я полагаю, исчерпывающую картину нашей эпопеи. С наиболее интересных документов у меня имеются копии или выписки. Редкий приводимый мною факт не может быть подтвержден документами или показаниями нескольких лиц».

Ольга Николаевна любезно разрешила мне взять рукопись с собой, и я, сгорая от нетерпения, начал читать ее в вагоне метро, устроившись на угловом диванчике. Не помню, читал ли я что-либо за последние годы с большим упоением. На каждой странице я находил ответы на давнишние, казавшиеся мне уже безответными вопросы. Как всегда, я отыскал в тексте сначала все, что касалось Михаила Домерщикова. Разумеется, матрос Людевиг смотрел на старшего офицера «Пересвета» несколько иначе, чем я, из своего далека. Во все времена должность старшего офицера (старшего помощника командира) предписывает особую требовательность, это самый жесткий исполнитель командирской воли на корабле. Он не имеет права быть добреньким, заигрывать с командой, идти на поводу у кают-компании. И чаще всего человек в этой суровой роли особых симпатий у своих соплавателей — будь то лейтенант или матрос — не вызывает. У Людевига с Домерщиковым было одно личное столкновение, после которого матросу-охотнику пришлось спороть унтер-офицерские лычки. В дневнике Людевиг не оправдывал себя, а честно поведал об этом конфликте: во время стоянки в Японии старший офицер застал на площадке кормовой мачты четырех матросов, игравших в карты. Среди этих четырех оказался и автор дневника. Наказав картежников, Домерщиков поступил так, как поступил бы и сейчас любой старпом. Людевиг, человек обостренной справедливости, зла на старшего офицера не затаил, но и любовью к нему не проникся. Тем не менее чувство объективности ему не изменило, и Домерщиков, несмотря на неприязненный авторский тон, выглядит на страницах дневника весьма достойно. Это тем более заметно на фоне остальных пересветовских офицеров, которых Людевиг оценивал в духе своего бунтарского времени — уничтожающе-резко.

Домерщиков сменил на посту старшего офицера подлинного царского сатрапа капитана 2 ранга Бачманова — грубяяна, драчуна, матерщинника, понимавшего службу весьма просто: «За узду — да в морду».

Рукою очевидца:

«Домерщиков, новый старшой, тотчас же по прибытии на корабль произнес речи перед офицерами и командой. Перед первыми он развивал мысль о необходимости воздействия на матросов не кулаком и наказанием, а личным примером добросовестного отношения к службе. Тенденция эта встретила резкую оппозицию среди офицеров. Люди, в принципе с ним согласные, но имеющие за собой жизненный и служебный опыт, предсказывали, что такая резкая перемена политики поведет к водворению на корабле анархии, и резонно говорили, что перевоспитать людей нельзя в один день и что без наказаний и Домерщиков не обойдется.

Офицеры же типа Бачманова, принципиально не признающие за матросом права именоваться человеком, были в отчаянии и предсказывали бунт.

Во всяком случае, повышенные требования к офицерам, с одной стороны, и защита интересов матросов, может быть, иногда в ущерб престижу офицера, с другой стороны, повели к тому, что старший офицер оказался совершенно изолированным от остальной кают-компании.

Матросам Домерщиков сказал, что он будет строго требовать службу, но зато обещал заботиться об их пище, а со своими нуждами разрешил без стеснения ходить к нему. Спич этот, очень длинный и сумбурный, произнесенный едва слышным голосом, произвел на команду какое-то нелепое впечатление.

Следуя программе, высказанной перед офицерами, он первое время ни одного взыскания не накладывал и пытался воздействовать словом. Но вожжи слишком быстро были распущены. До того незаметное тайное пьянство на корабле стало явным, а число краж увеличилось. Число нетчиков[16] все росло и дошло до баснословной цифры: 20 с лишним человек в день. Матросы стали в городе производить даже покушение на имущество японцев. Был случай похищения денег у торговца и часов в магазине. Японские власти запротестовали.

Страница 65 из 72

Пришлось вновь вводить строгости. При возвращении с берега стали матросов обыскивать для отобрания спиртных напитков и наказывать за опоздание с берега. Целый ряд унтер-офицеров был разжалован за пьянство, дебоши и картеж на корабле.

Мягкий и ранее говоривший тихим голосом и апеллировавший к совести людей, старшой стал пытаться орать истошным голосом и неистовствовать — без толку. Так разумной дисциплины ему создать и не удалось. Кражи стали систематическими, причем в большинстве случаев виновники оставались необнаруженными, а некоторые, по мнению команды, явные воры за недоказанностью ходили на свободе и продолжали свое дело. Матросы стали расправляться своим судом, то есть избивать подозреваемого. В одном из подобных случаев удалось самоуправцев обнаружить.

Старший офицер грозил им судом, расстрелом, виселицей, но в конце концов ограничился постановкой всех преступников под ружье».

Домерщиков, прошедший суровую школу жизни — Цусима, австралийские лесоразработки, пулеметная команда Дикой дивизии, гибель госпитального судна, — принадлежал к той части русского морского офицерства, которая была воспитана на гуманистических романах Станюковича, на идеях адмирала Макарова, высоко ценившего качества русского матроса. В весьма разношерстной кают-компании «Пересвета» Домерщиков действительно выглядел белой вороной, что было замечено даже в матросских низах и нашло отражение в дневнике Людевига.

Как я понимал этого офицера с «тихим голосом»!

Я разложил на своем рабочем столе рукописи дневника Людевига и ксерокопию дневника Иванова-Тринадцатого. Жизнь, поход и гибель «Пересвета» открывались мне почти стереоскопически: я мог рассматривать судьбу корабля глазами рядового матроса и глазами его командира, из палубных низов и с высоты мостика…

Оба дневника яростно спорили друг с другом, один то и дело поправлял другого, порой в чем-то они сходились, но чаще Людевиг уличал своего командира в выгодных ему неточностях и недомолвках, обличал его, возлагая на него всю ответственность за роковой взрыв.

После эвакуации из Порт-Саида они никогда не видели друг друга. Людевиг вернулся в Петроград, а Иванова-Тринадцатого эмигрантская судьба забросила в Лион. Но свои дневники они писали в одни и те же годы, ведя свой нечаянный спор безо всякой надежды быть услышанными не только друг другом, но и своими современниками. Журнал «Морской сборник», куда в июне 1940 года Людевиг отнес свой дневник, дал понять автору, что дела минувших дней его не интересуют. Рукопись командира крейсера увидела свет лишь спустя тридцать лет после его смерти.

Рукою очевидца:

«По словам офицеров, вахтенных начальников, командир был предупрежден английскими властями о том, что в Порт-Саиде предполагаются германские агенты и что необходимо принять строжайшие меры к охране корабля от проникновения посторонних лиц. На словах были даны строжайшие распоряжения, чтобы абсолютно никто без специального на то разрешения на корабль не пропускался, но на деле было вовсе не так. Разные прачки, портные, торговцы свободно разгуливали не только в офицерских палубах, но даже и в обеих командных. Рабочие одного из порт-саидовских заводов, работавшие по ремонту мусорных эжекторов, всходили на корабль, иногда даже не спрашивая разрешения вахтенного начальника. Часовые у трапов, привыкшие к халатному отношению к своим обязанностям и к беспрепятственному посещению корабля посторонними лицами, даже не всегда вызывали вахтенного унтер-офицера. Однажды было установлено, что какие-то темнокожие производили с шлюпки торговлю вином с матросами через открытые минные полупортики.

В другой раз был задержан лодочник, принявший от матроса через иллюминатор записку (буквы были русские, но содержание понять было нельзя). Кто был этот матрос, установить не удалось. Что сделали береговые власти с задержанным — осталось в неизвестности.

День отхода держался от экипажа в секрете, и даже в последние дни в точности не было известно, когда мы выходим. Как это всегда бывает, лучше всех были осведомлены поставщики, и от них-то мы узнали, что уходим 22-го в четыре часа. Но около 2 часов дня от начальника обороны Порт-Саида и Суэцкого канала — французского адмирала, пришло распоряжение выходить в три часа, то есть на час раньше.

В последние минуты, когда сообщение с берегом было уже прекращено и отдавались последние перлини, неожиданно на палубу вышли какие-то два „вольных человека“. Никто их не остановил. Они сели в шлюпку и съехали. По словам кондуктора Николайчука, это были два брата-еврея, русские подданные, один из них служил когда-то фельдфебелем. Они были приглашены в кондукторскую кают-компанию баталером Пален. Он их угощал».

Глава шестая. Точки над «ё»

Пален? Пален, Пален… Эта фамилия показалась знакомой. Стоп! Венский юрист — Иван Симеонович Палёнов. Может быть, Людевиг написал его фамилию в сокращенном виде?

Изучаю текст — Пален. Без намека на сокращение. И потом, с какой стати ему понадобилось сокращать именно эту фамилию, когда все остальные выписаны полностью? Нет, случайное созвучие: Пален и Палёнов. Одна какая-то французская фамилия, другая чисто русская. Ничего общего, кроме первых трех букв… А может, все-таки Палёнов, без «ё»?

Страница 66 из 72

Роюсь в самом нижнем ящике стола, там, где обычно храню старые записные книжки… Вот и венский блокнот. Записи, второпях сделанные в клубе «Родина», — куцые, с полупонятными сокращениями. Палёнов сам написал в блокнот свой телефон и фамилию по-немецки: Palenoff. Никаких точек над «е». Это уже я сам перевел фамилию на русский манер: Палёнов. Значит, все-таки Палёнов. Тогда совпадают все пять букв. А окончание? off — ов? Но ведь вполне допустимо, что носитель фамилии мог сам по какой-либо причине русифицировать свое имя. Может быть, он написал русское окончание специально для меня, чтобы фамилия его звучала для уха соотечественника более привычно, более располагающе?..

На этой же блокнотной страничке под телефоном Палёнова-Палена я обнаружил свою маловразумительную теперь пометку «Мавз. Гриб.». Расшифровать ее удалось довольно быстро: «Мавзолей Грибоедова». Но по какому поводу она возникла и как связана с моим венским знакомым — это я вспомнить не мог. Я напрягал свою память и так и эдак, я пускался на хитрость, отвлекался, а потом пытался вспомнить врасплох. Все безуспешно…

Я почти ничего не знал о человеке, который навел меня на след «Пересвета», и даже эта пустячная пометка могла бы о нем что-то рассказать.

Я промучился несколько дней, пока не приехал в гости к Павлу Платоновичу Домерщикову, и тот, к слову, предложил мне полистать прекрасно изданный фотоальбом «Старый Тбилиси». Вот тут-то на глаза попался фотоснимок мавзолея Грибоедова. Надгробие поэта венчала бронзовая женщина, припавшая к подножию распятия. Вспомнил!

Там, в клубе «Родина», Палёнов упомянул о своем не то деде, не то прадеде — герое Отечественной войны, на могиле которого поставлен тот же памятник, что украшает и мавзолей Грибоедова.

Звоню в институт искусствоведения, без особой, впрочем, надежды узнать что-либо по «делу Палена». Задаю один-единственный вопрос: «Кто автор скульптуры на мавзолее Грибоедова?» После нескольких телефонных переадресовок получаю исчерпывающую справку: «Автор мемориальной фигуры — известный русский скульптор Демут-Малиновский. В Москве имеются три авторских повторения этого памятника: одно — в некрополе Донского монастыря, два других — на Введенском кладбище».

Визит в голицынскую усыпальницу Донского монастыря доставил лишь эстетическое наслаждение, и ничего более. Дева, припавшая к подножию распятия, как две капли воды походила на свой тбилисский оригинал. Однако оплакивала она флигель-адъютанта В. Новосильцева, убитого в 1825 году на дуэли с подпоручиком лейб-гвардии Семеновского полка К. Черновым.

Еду в Лефортово на Введенское кладбище, бывшее Немецкое. Обошел все аллеи, все тропинки, но нигде характерный силуэт монумента так и не попался на глаза. Неужели в институте искусствоведения ошиблись?

Спрашиваю о памятнике пожилую женщину в черном служебном халате — не то привратницу, не то сторожиху.

— Есть такой, да только признать его трудно. Распятие-то злодеи спилили, а женщина осталась. От главных ворот по центральной аллее пойдете, там ее и увидите.

Я так и сделал.

На саркофаге красного мрамора бронзовая дева сжимала в руках спилок креста. Я не успел придумать достойной кары кладбищенским ворам, как в глаза мне ударила надпись: «Генерал от кавалерии Павел Петрович фон дер Пален».[17] Так все-таки Пален! Не Палёнов, а Пален. И не француз, как мне казалось, а немец — фон дер… Подозрение на старшего артиллерийского офицера Ренштке пало во многом из-за его немецкой фамилии. Но мало кто знал на «Пересвете», что и баталер Пален тоже был выходцем из немцев. Если к Ренштке наведывался какой-то араб с чемоданом (то мог быть и коммивояжер с образцами товаров), то к Палену за два часа до взрыва приходили двое штатских. Вроде бы свои…

«В Порт-Саиде, — свидетельствует командир „Пересвета“, — находился агент пароходного общества РОПиТ господин Пахомов, тип очень небольшого удельного веса, и еще каких-то двое русских, темные типы, избравшие себе знакомство с кондукторами и нижними чинами, спускаемыми на берег».

То, что агенты РОПиТа в Египте занимались по меньшей мере промышленным шпионажем, ни для кого не было секретом.

От промышленного шпионажа к военному путь короткий. Порт-Саид кишел разведчиками воюющих блоков, и перевербовка агентов была делом обычным. Даже если господин Пахомов состоял на службе русской разведки, его подчиненные по РОПиТу — двое братьев — могли работать на германцев. Встретив в одной из порт-саидских кофеен давнего знакомого кондуктора Палена, братья-ропитовцы могли повести такую игру: начали бы оплакивать молодую душу Палена, идущего на верную гибель в Средиземное море. Война-де кончается, бессмысленно губить сотни матросских жизней ради того, чтобы перегнать на Север ржавую, никому не страшную коробку. Было бы в высшей степени гуманно, если бы какой-нибудь смельчак сумел так повредить корабль, чтобы он надолго застрял в Порт-Саиде — до конца войны, тогда все остались бы живы.

Страница 67 из 72

При такой обработке Палена, когда речь шла не о диверсии на благо Германской империи, а о человеколюбивом деянии, условия для сделки с совестью становились идеальными. В конце концов, братья ничем не рисковали, если бы они открыто предложили Палену от имени его соотечественников солидный куш за подрыв крейсера. Деньги могли быть обещаны и в первом случае как плата за риск.

Пален согласился. Он нашел способ подбросить «сигары»-воспламенители в бомбовый погреб носовой десятидюймовки. Не рассчитал только время взрыва, промедлив на час.

Рукою очевидца:

«Шифрованная записка, посторонние на корабле, распущенность экипажа, доступность к погребам, вообще, порядки, которых ни один капитан торгового, грузового парохода у себя не допустил бы, — писал Людевиг, — делали на „Пересвете“ вполне возможным устройство взрыва со злым умыслом. Если предположить, что в задание, полученное, германским агентом, входило не только утопить корабль наш, но и загородить Суэцкий канал, то картина будет ясна.

„Адская машинка“ в виде часового механизма, имеющая, скажем, внешний вид термографа Ришара или барографа, приборов на военных кораблях обычных, с парой фунтов взрывчатого вещества и ударным приспособлением была внесена на корабль и помещена в одном из носовых погребов или же вне его, у тонкой переборки, отделяющей его от соседнего помещения.

Для воспламенения наших 10-дюймовых полузарядов (не патронов), хранившихся в медных цилиндрах, с неплотными крышками, многого не нужно. Загорелось сначала несколько штук, затем пожар увеличился. Характерного взрыва не было, иначе разворотило бы всю носовую часть корабля.

Часы поставлены на момент, когда корабль должен быть, по расчету, еще в канале. Если „адский прибор“ закладывал кто-либо из экипажа корабля, то искусители могли его убедить, что он наверняка спасется. „Ведь тонуть „Пересеет“ должен, — могли им говорить, — на глазах у десятков французских, английских, итальянских и других военных и коммерческих судов. Сотни шлюпок и паровых катеров бросятся к месту катастрофы“.

Соображение о возможной гибели массы людей для подлеца необязательно, да, кроме того, при взрыве в погребе, когда по команде „Все наверх! С якоря сниматься!“ в носовом отсеке под палубой почти никто не должен оставаться, число погибших было бы минимальным.

Если финал построенной мною гипотезы разбивается и, может, виновник взрыва погиб вместе с кораблем, тому виною наш выход на час раньше, чем предполагалось».

После небольшого открытия, уточнившего фамилию Палёнова, версия Людевига в моих глазах стала еще более вероятной.

Пален, Пален… Надо узнать о нем все, что только можно. Но как? Личные дела и послужные списки кондукторов в архивы не сдавались. В ЦГА ВМФ искать бесполезно…

Я начал с Центрального адресного бюро и вскоре получил оттуда неутешительную справку: на территории Советского Союза не проживает ни один гражданин по фамилии Пален. Листаю справочно-адресные книги Москвы и Ленинграда. Нет, нет, нет… Последний том «Весь Ленинград» датирован 1933 годом. Пробегаю длинные столбцы убористого шрифта: Павлов, Палкин, Палев, Пален И. С.!

Итак, в 1933 году венский юрист Палёнов, он же Пален, жил в Ленинграде на Социалистической улице (бывшая Ивановская), записываю номер дома и квартиры.

Вот и кончик нити! Да только не истлела ли эта пить за минувшие полвека?

Ищу на схеме Ленинграда примерное местоположение дома Палена. Вот здесь. В какой-то сотне шагов от дома в Графском переулке, где жил Домерщиков. А рядом — здание театра имени Ленсовета. Раньше там находилось Управление государственной карточной мопополии, где работал одно время Людевиг. Как тесно — на одном пятачке — сошлись судьбы трех пересветовцев: человека, взорвавшего корабль, человека, спасавшего корабль, и человека, искавшего виновника катастрофы. Сойтись-то они сошлись, но как потом разошлись?

Глава седьмая. Конструктор «чертогонов»

Золоченый штык Петропавловской крепости потускнел от мороза. По желтоватому льду Невы бродили вороны, выклевывая что-то в трещинках. Стояла обычная январская стужа, но, странное дело, чем ближе я подходил к дому Палена, тем ощутимее меня пробирал мороз. Казалось, все происходит, как в детской игре, когда по мере приближения к цели кричат: «Тепло, теплее, горячо!» Разница была только в том, что мне с каждым шагом к ничем не примечательному угловому дому становилось «прохладно, холодно, ледяно», как будто именно там располагался полюс холода.

У двери с четырьмя звонковыми кнопками — ни под одной из них таблички с фамилией Пален, разумеется, не было — я дал общий звонок. Дверь открыл коренастый мужчина лет шестидесяти. Тяжелые, вросшие в переносицу очки, коротко стриженные усы, вместо правой брови — лысый рубец шрама. Должно быть, он куда-то собирался — на голове сидел каракулевый пирожок, с шеи свисал теплый вязаный шарф.

Я представился и объяснил, что ищу людей, знавших Ивана Симеоновича Палена, жившего до войны в этой квартире.

— Про-хо-ди-те, — нараспев от удивления протянул человек в пирожке. Он стянул шарф, и на пиджаке его открылась весьма внушительная орденская колодка, где алели ленточки двух орденов Отечественной войны и трех Красной Звезды.

Страница 68 из 72

— Проходите, — еще раз повторил он свое приглашение. — Гость запоздалый… Как вас звать-величать?.. Ну а меня — Виктор Иванович Новиков… Урожденный Пален. Так-то… Сейчас свет включу… Моя дверь — вторая справа. Толкайте смелее, закрыть не успел…

Я вошел в небольшую, но высокую комнату, обставленную скучной мебелью середины века. Под новеньким линолеумом потрескивал старый паркет.

— Может, вы об отце какие сведения имеете, раз меня разыскали? — спросил хозяин комнаты, усаживаясь в кресло.

— Вы… — я чуть не вскрикнул, — сын Ивана Симеоновича?

— Сын, сын… Да вы успокойтесь, присаживайтесь… Фамилии у нас, правда, разные. Я, как война началась, стал по матери писаться. Решил, что непатриотично немецкую фамилию носить, раз война с немцами. Да мы уж тут так обрусели, что во мне немецкой крови и с наперсток не наберется. Ну а все же… Батя под своей ушел. В сорок втором пропал без вести где-то здесь же, под Ленинградом. Он в народном ополчении воевал… Я всю войну прошел от звонка до звонка, знаю, как без вести пропадают. Кого снарядом на клочки, кто под лед ушел, а кого без документов так — в братскую могилу. Сорок четыре года прошло. Был бы жив — объявился…

Я с трудом удержался от мгновенного искуса раскрыть судьбу его отца. Удержался — и не пожалел об этом… И еще я подумал, хорошо, что Виктор Иванович носит другую фамилию. Дело не в том, немецкая она или польская, а в том, что мрачная тень венского юриста не упадет на его честное имя.

Я спросил, не рассказывал ли Пален-старший о походе на «Пересвете».

— О службе на царском флоте он вспоминать не любил. Правда, тельняшку носил всегда… И татуировка у него на плече была: дракон японочку обвивает. Это он на память о Японии выколол… О «Пересвете» рассказывал, что взорвали его англичане и что не то в двадцать пятом, не то в двадцать седьмом ему удалось разоблачить бывшего старшего офицера, который и оказался английским наемником..

Я не стал его опровергать, доказывать обратное, тем более что при мне не было никаких документов, удостоверяющих мою правоту и версию Людевига. Я думаю, что рано или поздно эти строки попадутся на глаза Виктору Ивановичу, и он узнает всю правду, как бы горька она ни была.

 

Итоги своей последней ленинградской вылазки я подводил в Москве. Но прежде чем сесть за стол, я еще раз побывал у Ольги Николаевны Людевиг. Она собиралась в свое «имение», в псковскую деревню Ямище, где у нее что-то вроде мастерской. Во всяком случае, портрет тракториста, который сослужил мне столь добрую службу, был написан именно там.

Мы сидели за старинным ломберным столиком. Ольга Николаевна извлекала из шкатулки спортивные регалии отца — значки необычайной ныне редкости, — раскладывала их на зеленом сукне…

Вспоминая жизнь Николая Юльевича, она обмолвилась, что году в тридцать пятом с ним произошел несчастный случай. Людевиг работал тогда на осоавиахимовском Судостроительном заводе имени Каракозова начальником ОТК. По разгильдяйству ли, по злому ли умыслу во время обхода верфи на него упала кувалда. Пострадавшего отвезли в больницу с инсультом.

Мысль о том, что это могло быть покушение, упрочилась, когда Ольга Николаевна рассказала, как в тридцать седьмом году к ним в дом на Гороховской приходил сотрудник из одной очень строгой организации и подробно расспрашивал ее об отце. Все обошлось благополучно: биография бывшего матроса была чиста. Но ведь кто-то же пытался его очернить?

Для меня этот вопрос почти риторический.

Гражданская война прервала работу следственной комиссии по делу гибели «Пересвета». Протоколы свидетельских показаний ушли в архив.

Но баталер Пален был отнюдь не уверен, что о гибели «Пересвета» забудут раз и навсегда, что следствие не возобновится… Лучший способ обороны — нападение. А лучшим объектом для такого нападения был бывший старший офицер «Пересвета» Домерщиков, человек с биографией весьма сложной. Палену удалось его оклеветать и на несколько лет отвести от себя какие-либо подозрения. Но оставался еще этот матрос-охотник, не просто очевидец, с член бывшей следственной комиссии. Он-то больше, чем кто-либо, тревожил Палена, так как продолжал расспрашивать пересветовцев об обстоятельствах гибели крейсера, собирался писать книгу об этом и был убежденным приверженцем версии умышленного взрыва.

Если убрать Домерщикова оказалось довольно легко, то Людевиг с его кристально чистым матросским прошлым оставался неуязвимым. Не это ли обстоятельство заставило Палена «пропасть без вести» в сорок втором? Быть может, оно сопутствовало желанию вырваться из блокадного кольца, еще раз спасти свою шкуру, как это ему удалось в Порт-Саиде. Как-никак, а он, фольксдойче, мог рассчитывать на особое к себе отношение, даже если немецкая разведка и забыла о той услуге, которую он оказал ей в шестнадцатом году. А если не забыла?

 

Среди новых документов, которые отыскала Ольга Николаевна к моему приходу, я обнаружил любопытную бумагу: удостоверение, датированное августом 1917 года. «Дано сие Н. Ю. Людевигу в том, что он уволен от военной службы как неправильно призванный из запаса, так как означенного срока службы (1889 г.) ратники во флот не призывались».

Страница 69 из 72

Значит, страховой агент действительно сам выбрал себе судьбу, «ступив на зыбкое лоно морей», уйдя в гибельный рейс «Пересвета», будто нарочно, за тем, чтобы пролить потом свет на тайну взрыва корабля.

Этот снимок сделан за год-два до смерти Людевига. Немолодой, тертый жизнью человек в черном пальто. Подзапущенная борода. На голове форменный картуз с «крабом» морского яхт-клуба. Под навесом широкого кожаного козырька поблескивают металлические — грибоедовские — очечки. Глаза сквозь стекла смотрят чуть грустно, прямо и строго.

Старый яхтный капитан, «яхтный адмирал», как зовут его в шутку друзья, мастер спорта, конструктор деревянного судостроения, Дон-Кихот-ветролет…

«Вам мало было самим заниматься парусным спортом. Вы готовы были приобщить к нему весь мир», — писали друзья в почетном адресе по случаю 25-летия спортивной деятельности Людевига.

Во время Кронштадтского мятежа Людевиг гонял по льду Финского залива на буерах — ледовых яхтах, поддерживая связь красноармейских частей с Петроградом.

После гражданской войны он целиком отдался любимому делу: организовывал речной яхт-клуб, учил осоавиахимовцев, писал популярные брошюры, конструировал, строил… Он увлекся буерами, «чертогонами», как их в шутку называли в народе.

Его не очень-то понимали — уж очень диковинный спорт: мчаться по льду под парусами. Находились и такие, которые заявляли: «Буер — отрыжка буржуазного спорта, пустая забава аристократов». А этот неистовый чудак со всклоченной бородкой уверял всех, что буер надо взять на вооружение Рабоче-Крестьянского Красного Флота.

Никто тогда ни сном ни духом не ведал, что первый мешок муки в умирающий от голода Ленинград будет доставлен по льду Ладоги именно на буере. Буеристы первыми — еще по тонкому льду — произвели разведку будущей Дороги жизни. Обратно из Кобон в Осиновец они возвращались отнюдь не налегке — на платформы «чертогонов» были уложены мешки с драгоценной мукой.[18] И позже, когда на лед, еще не доступный автомашинам, вышли санные обозы, буеристы, обгоняя выбивающихся из сил коней, летели по глади замерзшего озера, перевозя в осажденный город тонны ржаной и пшеничной муки. Скольким женщинам, детям-дистрофикам, раненым бойцам спас жизнь тот самый первый хлеб! Лишь конструктора Людевига не успели спасти его ветролеты. Он умер от голода в жестокую зиму сорок второго.

А «чертогоны» старого романтика продолжали служить Ленинграду. И как служить!

Сбылось предсказание Людевига: Военно-Морской Флот взял буера на вооружение. По приказанию командира Ленинградской военно-морской базы контр-адмирала Ю. Пантелеева в самом начале первой военной зимы были сформированы два буерных отряда. Оснастили их тяжелыми буерами русского типа, построенными по чертежам Людевига. Каждая из 19 ледовых яхт несла паруса площадью до шестидесяти квадратных метров. На решетчатой платформе размещались шесть — десять автоматчиков. Вместо десанта можно было брать пять-шесть мешков муки (400–600 кг). При хорошем ветре буер успевал за день сделать от четырех до шести рейсов (3500 кг муки — семь тысяч буханок хлеба — двадцать восемь тысяч накормленных по блокадным нормам людей).

Ходили буера и ночью, доставляя в город не только муку, но и медикаменты, патроны и даже бензин.

Участник тех героических рейсов ленинградский яхтсмен Н. Астратов вспоминал на страницах журнала «Катера и яхты»:

Рукою очевидца:

«Приходилось перевозить и обессиленных голодом ленинградцев, часть — с детьми. С большим недоверием садились пассажиры на невиданный транспорт. И радостно благодарили, очутившись через какие-нибудь 20–30 минут на Большой земле. Конструкторские разработки Людевига обеспечили Дорогу жизни самым быстрым транспортом: буера при попутном ветре развивали скорость до 80 километров в час. Их так и называли — ветролеты.

Буеристы Отряда зимней обороны ходили и в разведку, и в дозоры, доставляли боевые донесения… Вступали в рисковую игру с немецкими батареями и даже самолетами, выручали скорость, маневренность, сноровка шкотовых и рулевых…»

«В блокадные зимы буера хорошо послужили фронту. Может, стоит отыскать или воссоздать буер тех лет? — вопрошает бывший начальник Отряда зимней обороны В. Чудов. — Может, стоит установить его на пьедестал, скажем, в Центральном яхт-клубе города? Ведь это еще одна страница военной истории Ленинграда, и страница славная!»

Конечно, стоит… Только не забыть бы при этом назвать и имя конструктора: Николая Юльевича Людевига, матроса-охотника с «Пересвета».

Глава восьмая. Душа корабля (вместо эпилога)

По прихоти ли случая или по скрытой непреложности, но причудливые судьбы героев этой повести сошлись на Дороге жизни, будто отчеркнула их общая — огненная — итоговая черта.

Там, на Ладоге, ставшей ледодромом для буеров Людевига, нес свою ратную службу спасательный буксир «Водолаз»,[19] построенный перед войной под наблюдением Домерщикова. И легендарный флагман ЭПРОНа Фотий Крылов завершил здесь свой последний перед тяжелой болезнью труд. Группа специалистов, которую он возглавлял, сооружала порт в Осиновце, тот самый, что принимал все грузы, шедшие по Дороге жизни с Большой земли. Эпроновцы прокладывали по дну Ладоги бензопровод и электрические кабели…

Страница 70 из 72

Косвенно причастен к Дороге жизни и Леонид Васильевич Ларионов: ведь это его сын — Андрей Леонидович, унаследовав от отца профессию историка флота, организовывал музей героической трассы…

Есть еще одна — печальная — закономерность в судьбах моих невыдуманных героев. И Домерщиков, и Людевиг, и Ларионов кончили свой век в одно и то же время — в лютую зиму сорок второго. Их моряцкие жизни, перенасыщенные войнами, боями, ранениями, взрывами кораблей и прочими невзгодами, не смогли перетянуть за роковой рубеж.

Никто не скажет, где они похоронены — у них нет персональных могил. Родная питерская земля приняла их равно — без капитанских рангов. Памятник у них общий — тот, возле которого полыхает Вечный огонь на братском Пискаревском кладбище: один на сотни тысяч погибших блокадников.

Они, старые моряки, служили своей Родине, своему городу до последних сил, как послужили бы ей и те двести пятьдесят пересветовцев, чьи жизни оборвал предательский взрыв. Но и над тем далеким обелиском, поставленным под бирюзовым египетским небом, простерт девиз великого гуманизма: «Никто не забыт, и ничто не забыто!»

Варна. Июль 1985 года

А что же Пален-Палёнов? Я позвонил ему в Вену сразу же после знакомства с инженером из Бхилаи — племянником Домерщикова. У меня было к нему много вопросов. Но, увы…

— Иван Симеонович скончался два года назад, — всхлипнул в трубке старушечий голосок. — Мы уехали отдыхать в Варну, и там, в отеле, ему сделалось плохо. Он слег. За день до смерти пригласили местного священника из самого главного собора. Он причастил его; все сделали честь по чести, а утром Иван Симеонович почил в бозе.

Вдова так и сказала: «…почил в бозе».

Всего лишь год не дотянул Палёнов до своего девяностолетия.

В то лето я поехал в Болгарию по приглашению своих габровских друзей и, оказавшись дня на три в Варне, вспомнил перед самым отъездом, что именно здесь «почил в бозе» бывший баталер «Пересвета», он же венский юрист. Именно в Варне ушел из жизни человек, последний, кто знал тайну взрыва броненосного крейсера. Как это ни обидно, но он навсегда унес ее с собой.

Вдова говорила, что его соборовали… Значит, перед последним причастием Пален исповедался? Что, если он на смертном одре, как человек, судя по всему, богобоязненный, снял с души своей тяжкий грех?! Да и чего ему было опасаться, стоя одной ногой в могиле?!

Конечно, предположение весьма шаткое. Но надо и его испытать…

Отыскать главный собор Варны было нетрудно. Его византийские купола высились рядом с оживленной магистралью. Сложнее было установить, кто из священников выезжал три года назад в интеротель соборовать умиравшего старика туриста из Австрии. С помощью болгарских друзей удалось выяснить и это. Святой отец, с которым меня познакомили, учился когда-то у нас в Загорске и потому прекрасно изъяснялся по-русски. Это было весьма кстати, так как разговор наш должен был протекать с глазу на глаз. Мы остались одни посреди храма. Поодаль потрескивали в латунной песочнице поминальные свечи. Я осторожно спросил: не упоминал ли тот старик из Австрии перед смертью слово «Пересвет», не говорил ли он о каком-либо несчастье на море?

Священник отрицательно покачал головой.

Не скрывая глубокого разочарования, я извинился за причиненное беспокойство и обругал себя в душе за неумеренные надежды. Но уходить совсем уж ни с чем очень не хотелось…

— Понимаю, — вздохнул я, — вы не вправе нарушать тайну исповеди, и я ни о чем не буду вас расспрашивать. Но если вы считаете того человека достойным памяти, то пусть та свеча, которую я зажгу в честь новопреставленного, горит. А вы решите — гореть ей или нет.

Я зажег тоненькую красную свечу и воткнул ее в песок морского, вероятно, происхождения. Мой собеседник минуту-другую молча смотрел на язычок пламени, потом придавил пальцами фитилек, и свеча погасла. Он пошел прочь, и черные складки его облачения тяжело заколыхались…

И только в поезде, уносившем меня в Софию, до меня дошло, что на вопрос о «Пересвете» священник покачал головой, как это делают болгары в знак согласия, а мы — отрицая что-либо. Так что свечу погасил он не зря…

Лион. 1930 год

Врангелиада забросила контр-адмирала Иванова-Тринадцатого во Францию. С женой, двумя сыновьями и дочерью он сразу же оказался на мели. И если бы не случай, который свел бывшего командира «Пересвета» с капитаном 1 ранга Бенуа д’Ази, приятелем по стоянке в Порт-Саиде, (д’Ази командовал французским броненосцем), семейству Ивановых пришлось бы весьма туго.

Бенуа д’Ази посоветовал перебраться в Лион, на свою родину, и снабдил адресами людей, могущих помочь с жильем и работой. Так Иванов-Тринадцатый до конца дней своих осел в «шелковой столице» Франции.

Рукою очевидца

«Лион сер и сух… — констатировал И. Эренбург в путевых заметках. — Это город без веселья и без надрыва. Он осуждает женщин с чрезмерно накрашенными губами и в палату шлет умеренно левых депутатов… Лион боится перемен. Это самый осторожный и самый рассудительный из всех французских городов».

Иванов-Тринадцатый работал в местном ломбарде сначала приемщиком вещей, потом счетоводом. Хозяину ломбарда, отставному сержанту колониальной полиции, льстило, что у него под началом настоящий русский адмирал. Порой, куражу ради, он покрикивал на «их превосходительство» и грозил увольнением.

Страница 71 из 72

В мае тридцатого года в окошечко ломбарда заглянул смуглый узкоглазый человек:

— Могу ли я видеть контр-адмирала Иванова-Тринадцатого?

— С кем имею честь? — вопросом на вопрос ответил приемщик вещей с замысловато изогнутыми усами.

Посетитель представился сотрудником японского консульства в Лионе и передал приглашение на званый ужин. Он же рассказал, как найти консульство: площадь Толозан, дом с гербом в виде золотой хризантемы.

Только за столом, накрытым в японском вкусе, Иванов-Тринадцатый понял, что его пригласили на празднование тридцатилетия «победы в Цусимском проливе». Он уже хотел встать и уйти, но тут японский консул весьма церемонно преподнес ему шелковый Андреевский флаг.

— Япония умеет чтить мужество своих бывших врагов, — сказал консул. — Этот флаг изготовлен из японского шелка в знак уважения к последнему командиру «Рюрика».

Иванов-Тринадцатый подарок принял. Спустя три года синекрестным полотнищем флага накрыли тело последнего командира «Рюрика» и «Пересвета»… Его похоронили на загородном сельском кладбище. И хотя на надгробии и выбито имя, его никогда не прочтут соотечественники. Они сюда не приходят…

Мурманск. 1986 год

Я стоял на палубе рейсового катера, резавшего гладь Кольского залива, как вдруг навстречу — курсом в Баренцево море — вышло из-за скалистого островка могучее судно с высокой современной рубкой, с явно ледокольным развалом бортов. Низкое предвесеннее солнце золотило славянскую вязь на корме: «Пересвет».

Ледокол «Пересвет» шел на Новую Землю. Шел он из Мурманска — оттуда, куда не смог дойти его тезка-крейсер.

То было обыкновенное флотское чудо, когда погибший корабль воскресал в новом судне. «Пересвет» воскресал не впервые. Это имя носило до 1918 года сторожевое судно, переименованное в «Борец за Коммуну». «Пересвет»-«Борец» воевал на гражданской и захватил три года Великой Отечественной.

«Как окрестят корабль при спуске, — припомнилось бесхитростное рассуждение боцманмата Самойлова, — так он и живет. Если другой какой погодя то же имя носит, так та же душа в его перебирается, хоча триста лет ей».

Красный флаг реял на гафеле нового «Пересвета».

А что же «Пересвет» порт-артурский и порт-саидский? Его останки так и покоятся на дне Суэцкого залива.

Жарким летом 1974 года старый броненосец услышал звонкие голоса его молодых соотечественников. Это пришли, повторив его путь, тральщики Краснознаменного Тихоокеанского флота, пришли по просьбе египетского правительства, чтобы обезвредить в Суэцком заливе минные поля, выставленные израильтянами. И снова громыхнул взрыв, и вздыбились вода и пламень у борта одного из тральщиков. И снова моряки-тихоокеанцы геройски спасали корабль. И спасли. И разминировали залив, чтобы никогда не повторилась в его водах трагедия «Пересвета».

Увы, спустя десять лет в этом горячем районе снова загремели таинственные взрывы. Неизвестные террористы выставили в Суэцком канале и Красном море мины, на которых за полтора летних месяца 1984 года подорвались восемнадцать судов из четырнадцати стран. На сей раз коварные воды канала тралили американские вертолеты-миноискатели.

Ленинград. 1986 год

В доке Адмиралтейского завода я увидел ремонтирующуюся «Аврору». Знакомый торжественный силуэт крейсера продолжался снизу обводами подводной части. Поблескивал на солнце хорошо отдраенный бронзовый форштевень… «Аврора» готовилась в свое бессрочное плавание.

Высокая судьба этого корабля даровала ему пережить всех своих собратьев и недругов, эскадры Порт-Артура и Цусимы, бронированные мастодонты обеих мировых войн… Пережил он и своего безвестного мичмана, младшего артиллериста, начинавшего на крейсере свою долгую одиссею. В конце концов, они оба — и человек, и корабль — вернулись в свой город, а в сорок первом оба встали в общий строй…

«Аврора» била из Ораниенбаума по фашистским самолетам точно так же, как по японским крейсерам в Цусиме. И все события этой повести укладываются в жизнь одного корабля, ибо все это, в сущности, было недавно — и тогда, и сегодня.

Бизерта — Вена — Москва — Ленинград

1976 — 1986 гг.

Словарь специальных терминов и выражений

Анемометр — прибор для определения скорости ветра.

Атомарина — атомная подводная лодка.

Аэрофинишер — устройство для торможения самолетов при посадке на палубу авианосца.

Банка — отдельно лежащая в море мель.

Барбет — возвышение, на котором крепится орудийная башня.

Баталер — лицо, ведающее на кораблях вещевым, продовольственным, шкиперским и другим снабжением.

Боновые ворота — проход в подводных заграждениях, перекрывающих вход в гавань.

Борна — токосъемная пробка аккумулятора.

Боцманмат — старший строевой унтер-офицер в царском флоте.

Бугель — металлическая кольцеобразная стяжка.

Буй — плавучий знак для обозначения опасных участков, мест затонувших кораблей и проч. Буй-маркер — плавучее сигнальное устройство для обозначения, например, точки погружения подводной лодки. Буй-«слухач» — радиогидроакустический буй — предназначен для обнаружения подводной лодки в погруженном положении.

Страница 72 из 72

Бушприт — горизонтальный или наклонный брус, выступающий за форштевень парусного судна.

Верньер — ручка управления радиоаппаратуры.

Виндзейль — ветрогонное устройство в системе вентиляции; воздухозаборник.

Ворэнт-офицер — звание во флоте США, соответствует мичману в ВМФ СССР.

Гак — стальной крюк, употребляется на судах для подъема тяжестей.

Галс — отрезок пути корабля от поворота до поворота.

ГОН — главный осушительный насос на подводной лодке.

«Гусак» — Г-образный патрубок.

Гюйс — специальный военно-морской флаг, поднимаемый на гюйсштоке в носовой части кораблей 1 и 2 рангов.

Дифферент — наклон корабля в продольной плоскости: в сторону носа — носовой д.; в сторону кормы — кормовой д.

Дуть балласт — продувание балластных цистерн сжатым воздухом при всплытии подводной лодки.

«Зашхерить» (разговорн.) — спрятать.

Звукоподводная связь — система связи, позволяющая вести переговоры с погруженной подводной лодкой.

Зенитный перископ — перископ с увеличенным углом зрения. Предназначен для визуального обнаружения летательных аппаратов противника.

Изобата — линия постоянных глубин.

Кабельтов — морская мера длины, десятая часть мили — 185,2 м.

Квартирмейстер — первое унтер-офицерское звание на царском флоте.

Кетгут — хирургическая нить для зашивания раны.

Киповая планка, кнехт — швартовые приспособления.

Кокора — цилиндрический футляр для торпедных запалов.

Комингс — высокий порог в проеме корабельных дверей, лазов.

Коммандер — звание старшего офицера в ВМС США, соответствует капитану 3 ранга.

Крамбол (уст.) — толстый короткий брус, выходящий за борт для подъема якоря на парусниках.

Кэптен — звание старшего офицера в ВМС США, соответствует капитану 1 ранга в ВМФ СССР.

Лаг — прибор для измерения скорости корабля.

ЛОХ — система химического пожаротушения на подводных лодках.

Маскарон (арх.) — декоративное украшение в виде маски.

Мидель — самая широкая часть судового корпуса.

Мидчель — подшипник гребного вала, названный по имени изобретателя. Мидчелист — специалист, обслуживающий линии гребных валов

НСС — предупреждение о «неполном служебном соответствии», мера дисциплинарного наказания, применяемая к офицерам и мичманам.

Обрез — корабельная емкость вроде таза.

Пал — тумба, врытая в землю для закрепления швартовов.

Пеленг — угол между курсом корабля и направлением на цель.

Перископная глубина — глубина, на которой возможно пользование перископом.

Перлинь — трос толщиною от четырех до шести дюймов.

Плутонг — группа орудий, имеющих одинаковый угол обстрела и объединенных под командованием одного начальника.

Прочный корпус — герметичная стальная оболочка подводной лодки. Сюда же входит «прочная (боевая) рубка».

«Пузырь в нос (в корму)» — команда, подающаяся на подводных лодках в особых случаях плавания для частичного продувания балластных цистерн.

РДП — работа дизеля под водой. Режим подводного плавания, при котором воздух к дизелям засасывается через специальную шахту (шахта РДП).

Ревизор — офицер, заведывающий хозяйственной частью корабля.

Репитер — выносной прибор, повторяющий показания основного направления к точкам видимого горизонта относительно стран света.

Рым — намертво закрепленное кольцо, проушина.

Силикагель — влагопоглощагощее вещество.

Спринклер — противопожарный водопровод, с большим количеством отверстий.

Таймер — автомат времени, включающий в нужный срок то или иное устройство. Тахометр — указатель числа оборотов.

Торпедоболванка — старая разряженная торпеда, служащая для испытательной прострелки торпедных аппаратов.

Траверз — направление на цель, перпендикулярное наблюдателю.

Фидер — кабель, по которому передают энергию от электрической станции к важнейшим точкам сети.

Форштевень — вертикальная грань носового заострения корабля, соединена с килем.

Швальня — швейная мастерская на корабле, береговой части.

Шкафут — палуба в средней части судна.

Шпангоут — поперечный элемент набора судового корпуса; «ребро».

Шпиль — устройство для подъема якоря.

Штуртросы — тросы (цепи), передающие поворотное усилие на руль.

«Шхера» — здесь — закоулки, труднодоступное пространство в низах корабля

Конец

Книга закончилась. Надеемся, Вы провели время с удовольствием!

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *