Черкашин Н. Из книги «Одиночное плавание». Северодар (продолжение)

 

Глава пятая

1.

Мы снова в море. Прелюдия перед большим походом. Не было ещё дня, чтобы я не спросил себя — выдержу ли? Столько месяцев в прочном корпусе, где каждые сутки длятся л в самом деле больше века.
Эти короткие, полунедельные выходы в полигоны многое дали и мне, и экипажу: слегка сплавались, слегка притерлись, слегка присмотрелись друг к другу. Но это в прибрежных полигонах. А в океане? Там ведь и мера всему — океанская…
И куда меня понесло? Давным-давно бы уже жил в Москве, бродил бы по городу куда глаза глядят, не посматривая на часы, дышал бы сухим осенним воздухом вволю, слушал бы музыку, читал бы мудрые книги — сколько их, непрочитанных! — спал бы до восьми часов, как раз бы до подъёма флага. И никто бы не стучал в мою дверь посреди ночи, и не трезвонили бы колокола громкого боя над ухом, и не рявкали бы ревуны. А главное — никто бы с меня ни за кого не спросил. Отвечал бы только за самого себя. Ведь было же такое время… Неужели было?
С рассветом все подводные лодки — наши и не наши, все, кого нужда выгнала на поверхность, кто всю ночь заряжал аккумуляторную батарею или менял прогоревшую резину герметичных захлопок, заваривал прохудившееся железо или всплывал «взять звёзду», провентилировать смрадные отсеки, выбросить мусор, кого не спугнули локаторы патрульных самолётов, — возвращаются в родную стихию, в темень глубин.
Я просыпаюсь от возгласа вахтенного офицера: «Задраен верхний рубочный люк!» Крикливый динамик висит над самой головой, и во сне в память мою, как на сеансах гипнопедии, навечно впечатываются ночные команды и перекличка акустиков: «Глубина… метров. Горизонт чист…» Свищет в цистерны вода. Беспечное покачивание сменяется целеустремленным движением вниз, вниз, вниз — вглубь, вглубь, вглубь… Тело даже несколько легчает, как при провале самолёта в воздушную яму, голова сползает с подушки, а ноги все сильнее и сильнее упираются в носовую переборку, будто та стремится стать полом, будто весь каютный мирок вот-вот опрокинется и перевернется… И круговерть вопросов: какая глубина? почему так долго не отходит дифферент? от кого погружаемся?…
Нет ничего тоскливее, чем уходить под воду с такой крутизной — одному — в темноте и гробовой тишине. Родная каюта кажется склепом.
Все вещи замерли, точно оцепенели от гипноза глубины: дверца шкафчика не бьется, посуда в буфете кают-компании не гремит. Отсек наливается тишиной, глухой до жути, после клохтанья дизелей и плеска волн.
На столе у меня — китайский богдыханчик с качающейся головой. Его поклоны и наклоны отмечают крены и дифференты корабля. Должно быть, сейчас голова божка запрокинулась за спину. Не иначе на рулях глубины молодой горизонтальщик. А в такие минуты превращаешься в очень чуткие живые весы: ощущаешь десятые доли любого дифферента. Будто ртуть переливается то в ноги, то в голову, пока наконец лодка не выравнивается и не наступают обманчивые твердь и покой.
Нервы, нервы… А ведь на каком-то месяце автономного плавания неизбежно дадут о себе знать. К черту загробные мысли! Лучший способ от них избавиться — пройти по отсекам, «выйти на люди».
Я натягиваю китель, нахлобучиваю пилотку…
Пригнувшись, вытискиваюсь из каютного проемчика в низенький тамбур, который отделяет каюту старпома, отодвигаю дверцу с зеркалом и выбираюсь в средний проход.
Изнутри подводная лодка похожа на низенький туннель, чьи стенки в несколько слоев оплетены кабельными трассами, обросли приборными коробками и вовсе бесформенной машинерией. Механизмы мешают распространяться свету плафонов, и оттого интерьер испещрен рваными тенями и пятнистыми бликами. У носовой переборки в полумраке тлеет алая сигнальная лампочка станции ЛОХ.
На первых русских подводных лодках в центральном посту вот так же алела пальчиковая лампочка перед иконой Николая чудотворца — покровителя рыбаков и моряков. Но у подводников есть свой святой — праведник Иона, совершивший подводное путешествие во чреве китовом.
Красная лампочка посвечивает другому Ионе — Ионе Тодору, вахтенному электрику второго отсека. Завидев меня, он приподнимается из укромного местечка между командирской каютой и водонепроницаемой переборкой носового торпедного отсека.
— Тарып кап-нант, вахтенный электрик матрос Тодор!
— Есть, Тодор. Как плотность?
С легким молдаванским акцентом Тодор сообщает плотность электролита в аккумуляторных баках. Я щелкаю выключателем аварийного фонаря — горит. На этом официальную часть встречи можно прервать. Я — замполит, и от меня кроме вопросов по службе всегда ждут чего-то ещё. Старпом называет такие мои вылазки: «Поговорить с матросом на сон грядущий о любимой корове, больной ящуром». Тодор — бывший виноградарь, и когда-то мы действительно говорили с ним о страшной болезни лозы — филлоксере. Это было давным-давно, ещё в самом начале похода. С того времени мы успели с ним вот так — мимоходом, накоротке — переговорить об Ионе Друцэ и Марии Биешу, о Кишиневе, о мамалыге, о Котовском, о Маринеско, о том, что молдавское «ла реведере» очень похоже на итальянское «арри ведерля», о битве при Фокшанах, о цыганах, что «шумною толпой по Бессарабии кочуют»…
Он один молдаванин в экипаже. Сам я в Молдавии никогда не был. Мне рассказывала о ней мама: она начинала там врачом-эпидемиологом… И без того скромные мои знания о «солнечной Молдове» давно иссякли. Тодор ждет. Ну что я ещё скажу? Не повторять же снова об этой проклятой филлоксере? Тодор приходит на помощь:
— Товарищ капитан-лейтенант, не слышали в «Последних известиях», какая там погода у нас?
Ну как ему скажешь, что не слышал?
— Слышал. Сухо. Безоблачно. Температура — около тридцати.
Тодор светлеет.
— Как всегда! У нас всегда так!
Я заметил, с каким вниманием слушают в отсеках сводку погоды в «Последних известиях». И в самом деле, услышишь, что в Москве оттепель, ветер слабый, до умеренного, гололед — и будто весточку из дому получил. Трудно ли представить себе московский гололед?

2.

«С огнестрельным оружием и зажигательными приборами вход в отсек категорически запрещён!» Медная табличка приклепана к круглой литой двери лаза в носовой торпедный отсек. Оставь огниво, всяк, сюда входящий. «Всяк» сюда не войдет. В рамочке на переборке — список должностных лиц, которым разрешен вход в первый отсек при наличии в нём боезапаса. Список открывает фамилия старпома, за ней моя.
Первый отсек самый большой — он протянулся во всю длину торпед, и, оттого что передняя его стенка скрыта в зарослях трубопроводов и механизмов, замкнутое пространство стальной капсулы не рождает ощущения безысходности. Ему не может здесь быть места хотя бы ещё и потому, что отсек задуман как убежище: над головой — торпедопогрузочный люк, через который, если лодка не сможет всплыть, выходят на поверхность, как и через трубы носовых торпедных аппаратов. Это — двери наружу, врата спасения.
На настиле между стеллажными торпедами меня встречает вахтенный отсека старшина 1-й статьи Ионас Белозарас. Опять Иона!… Белозарас отличник боевой и политической подготовки, отличник Военно-Морского Флота, специалист 1-го класса, командир отделения торпедистов, групкомсорг, помощник руководителя политзанятий, кавалер нагрудного знака «Воин-спортсмен». Мне нравится этот старшина не за его многочисленные титулы — тихий неразговорчивый литовец, он человек слова и дела, на него всегда можно положиться… Ионас постарше многих своих однокашников по экипажу — пришёл на флот после техникума и ещё какой-то отсрочки. Рядом с девятнадцатилетним Тодором — вполне взрослый мужчина, дипломированный агроном. Я даже прощаю ему учебник «Агрохимии», корешок которого торчит из-под папки отсечной документации. Вахта торпедиста — это не вахта у действующего механизма, но дело даже не в том. Белозарас поймал мой взгляд, и можно быть уверенным, что теперь до конца смены к книге он не притронется. Нотации об особой бдительности к концу похода лишь все испортят.
Чтобы соблюсти статус проверяющего начальника, я спрашиваю его о газовом составе воздуха. Вопрос непраздный. «Элексир жизни» в соприкосновении с маслом взрывоопасен, недаром торпеды и все инструменты подвергают здесь обезжириванию.
Вахтенный торпедист через каждые два часа обязан включать газоанализатор и сообщать показания в центральный пост. Все в норме. Кислорода — 22%, углекислоты — 0,4 %. Я не спешу уходить. Любой отсек — сосуд для дыхания. Все его пространство, изборожденное, разорванное, пронизанное механизмами, — это пространство наших легких, под водой оно как бы присоединяется к твоей плевре. Воздух в первом отсеке всегда кажется свежее, чем в других помещёниях. Видимо, потому что он прохладнее; его не нагревают ни моторы, ни электронная аппаратура, не говоря уже о камбузной плите или водородосжигательных печках. Я делаю несколько глубоких очистительных вдохов…
Чтобы пройти в кормовые отсеки, надо вернуться в жилой, офицерский. Он похож на купированный вагон, грубовато отделанный тем дешевым деревом, которое идет на изготовление ружейных прикладов и прочих деталей военной техники, не вытесненных ещё пластмассой.
Здесь же, под сводом левого борта, протянулась выгородка кают-компании. В одном её конце едва умещается холодильник «ЗИЛ», прозванный за могучий рык «четвертым дизелем»; в противоположном — панель с аптечными шкафчиками. Раскладной стол сделан по ширине человеческого тела и предназначен, таким образом, не только для того, чтобы за ним сидели, но и для того, чтобы на нём лежали. Лежали на нём трижды — три аппендикса вырезал под водой в дальних походах доктор. Может быть, поэтому, а может быть, потому, что столовый мельхиор под операционными светильниками сверкает на белой скатерти зловещёй хирургической сталью, за стол кают-компании всегда садишься с легким душевным трепетом.
В положенный час кают-компания превращается в конференц-зал, в лекторий, в чертежную мастерскую, канцелярию, киноклуб, библиотеку и просто в салон для бесед.
Под настилом палубы отсека — трюм. В этом легко убедиться, если отдраить в среднем проходе люк и заглянуть в лаз аккумуляторной ямы: в два яруса стоят там огромные чёрные баки элементов. В них заключена подводная сила корабля, его ходовая энергия, тепло, свет…
Но в этом же подполье обитает и гремучий дух-разрушитель — водород. Всего лишь четыре процента его в воздухе рождают взрывоопасную газовую смесь. Батареи постоянно выделяют водород, и следить за периодической вентиляцией их, как заведено ещё со времен первой мировой войны, — недреманная обязанность вахтенного офицера — в море, дежурного по кораблю — в базе. И уж, конечно, вахтенного механика.
Центральный пост… Тронное место в центральном посту занимает железное креслице, приваренное к настилу у носовой переборки так, что командир в нём всегда сидит спиной к носу корабля. Оно похоже на подставку для старинного глобуса. Под креслом размещён штурманский агрегат. Если уместиться в тесной чаше сиденья, то в лопатки упрутся, словно стетоскопы, ревунные раструбы машинных телеграфов. Прямо у коленей окажется разножка боцмана перед манипуляторами рулей глубины и многоярусным «иконостасом» из круглых шкал глубиномеров, аксиометров, дифферентометров.
За спиной боцмана — конторка вахтенного офицера с пультом громкой межотсечной связи. У ног «вахтерцера» сидит обычно на «сейфе живучести»[3] вахтенный механик. Эти четыре человека- «мозжечок» субмарины — размещёны купно, как экипаж танка.
Сейчас здесь напряженно: подвсплытие в приповерхностный слой. Слегка покачивает. Из выносного гидроакустического динамика слышно журчание, с каким перископ режет поверхность. Это журчание да бесплотная мягкая сила, налегающая то на спину, то на грудь, — вот, пожалуй, и все, чем планета Земля даёт знать о себе. Под водой же обрываются и эти связи с внешним миром. Единственное, что напоминает о береговой, сухопутной жизни, — сила тяжести. За оболочкой прочного корпуса могли бы проноситься звёздные миры и проплывать затонувшие города, бушевать смерчи или протуберанцы, но в отсеках все так же ровно светили бы плафоны и так же мерно жужжал репитер гирокомпаса. Но мы-то знаем — что за этой тишиной и бездвижностью. Мы погружены в мир сверхвысоких давлений- такой же опасный, как космический вакуум. Мысль эта неотступна, как и давление океана. Она напрягает душу, чувства, разум так же, как обжатие глубины — прочный корпус.
Быть в центральном посту и не заглянуть в штурманскую рубку очень трудно. Это единственное место на подлодке, где ощущается движение корабля, где своими глазами видишь, как пожирается пространство: в окошечках штурманского прибора переползают цифры миль, градусы и секунды пройденных меридианов, параллелей…
Мне нравится бывать здесь ещё и потому, что деревянная каморка в железных джунглях центрального поста — с полками, заставленными томами лоций, крохотными шкафчиками, выдвижной лампой и самым широким на лодке столом (чуть больше кухонного для малометражных квартир) — напоминает об уюте оставленного дома. К тому же это самая что ни на есть моряцкая рубка на подводной лодке: карты, секстанты, хронометры, звёздный глобус… Тонко отточенные карандаши, резинки, мокнущие в спирте, параллельная линейка из грушевого дерева, острый блеск прокладочных инструментов…
За прокладочным столом сегодня младший штурман лейтенант Васильчиков. Широкий, круглолицый, с красными губами. Смотришь на него и почему-то сразу представляешь его мать: дородную, добрую, чадолюбивую. Мне всегда становится неловко, когда с губ Васильчикова срывается порой крепкое словцо. Как будто его мать где-то рядом и краем уха все слышит. Ругаться ему органически не идет: он добродушен и начитан. Единственный офицер в кают-компании, у кого ни с кем никаких конфликтов. Тип универсальной психологической совместимости.
«Тип» только что бросался ластиком, привязанным к леске, в лопасти вентиляторов — здорово отскакивает! Вахта выпала скучная — карта пустая, ни островов, ни банок, серая цифирь глубинных отметок. До точки поворота ещё ой как не скоро!…
Заметив меня, Васильчиков смущается и поспешно разворачивает свиток ватмана.
— Вот, Алексей Сергеевич, все готово!
На листе каллиграфически вычерчена схема нашего похода. Схему повесим на самом бойком месте — в коридоре четвертого отсека, — и штурман ежедневно будет отмечать на ней положение корабля.
Я беру в руки изящную коробочку из лакированного дерева — футляр из-под давно утопленных палубных часов. Шкатулочка обшита изнутри зеленым бархатом и снабжена медными крючочками — идеальное вместилище для моего богдыханчика. Васильчиков хранит в ней предохранители, и давний наш торг — три пачки дефицитнейшей в мире цветной фотопленки — никак не состоится. Я выразительно вздыхаю, и Васильчиков не менее выразительно поднимает брови: дело хозяйское…
— Две, — предлагаю я.
— Побойтесь бога, Алексей Сергеевич! Ручная работа.
Работа-то ручная… Но вещь остается вещью: фотопленка — продолжение памяти. А в памяти хочется удержать так много…
Следующий отсек — жилой, мичманский. Устроен он почти так же, как и второй, — те же аккумуляторные ямы под настилом, тот же коридор купированного вагона. Тут расположены рубка радистов, каюты механика и помощника, сухая провизионка, мичманская кают-компания, она же — восьмиместный кубрик…
По сравнению с первым отсеком, где в тропиках самый благодатный прохладный климат, атмосфера здесь пахучая и жаркая даже в Арктике. Причиной тому — электрокамбуз, приткнувшийся к кормовой переборке. Напротив, чуть в стороне от двери, разверзся в полу люк мрачно знаменитой среди молодых матросов боцманской выгородки. Сюда спускаются провинившиеся, чтобы вершить на дне её тесного трюма сизифов труд по наведению чистоты и сухости.
В дверях камбуза замечаю Симбирцева. Что-то жует.
— Не спится, Сергеич?
— Бессонница.
— Это от голода, — авторитетно заявляет старпом. — Море любит сильных, а сильные любят поесть.
Если это так, то море непременно любит Симбирцева — волгаря с бурлацким разворотом плеч.
Камбуз — сплошной перегонный куб: пары конденсируются на холодном подволоке, и крупный дождь срывается сверху. Догадливые коки сделали себе навес из распоротого полиэтиленового мешка. Мичман Марфин печет оладьи. Наверху шторм, глубина небольшая — качает. Масло стекает то туда, то сюда и все время подгорает. Оладьи наезжают одна на другую — спекаются в пласт. Марфин кромсает его ножом.
— Ну так что, «Марфа — зеленые щи»,- продолжает старпом прерванный разговор, — загубил пролетарское дело на корню. В провизионке зверинец развел.
Вчера в трюме центрального поста под дверью рефрижераторной камеры старшина 2-й статьи Пяткин поймал мышь.
— Дак один только мышь, товарищ капитан-лейтенант. Дуриком завелся. Ни одного больше не будет.
— Мышь, говоришь, одна? — усмехается Симбирцев. — Смотри. Попадется зверь — ящик коньяка поставишь.
Марфин радостно улыбается:
— О, дак за ящик подпустить можно!
— Фу, как плохо ты думаешь о своём старпоме! Симбирцев оставляет камбуз с напускной обидой. Дело сделано: психологическое напряжение снято. Марфину уже не так тягостно. Мышь под водой живет, а уже он, Марфин, и подавно выживет.
Там, где побывал старпом, — делать нечего: порядок наведен, люди взбодрены. Иду в корму по инерции.
Получить представление о здешнем интерьере можно, лишь вообразив такую картину: в небольшом гроте под сенью нависших зарослей вытянулись рядком три длинные плиты — что-то вроде доисторических надгробий. Так вот: заросли — это трубопроводы и магистрали. Плиты — верхние крышки дизелей. В надводных переходах на них обычно отогреваются промокшие на мостике вахтенные офицеры и сигнальщики.
Над средним дизелем подвешен чайник, и отсек стал похож на цыганскую кибитку.
Вахтенный отсека — старший матрос Еремеев. С мотористами вообще трудно найти общий язык, а с Еремеевым у нас отношения и вовсе не сложились.
У Еремеева открытое, располагающее лицо рабочего паренька. Наряди такого в косоворотку, сбей ему картуз набекрень, и любой режиссер охотно пригласит его на роль питерского мастерового. При веем своём обаянии он один из тех людей, которые четко знают свои права и чужие обязанности. Механик на него не надышится — Еремеев лучший моторист на лодке, золотые руки, умеет много больше того, что требуется от матроса срочной службы. Еремеев давно набил себе цену и ведет себя с тем вызовом, с каким водопроводчик торгуется с хозяином квартиры, где то и дело подтекают краны, барахлит унитаз. И все же есть в нём что-то подкупающее, особенно когда смотришь, как лихо и уверенно управляется он со своими вентилями, кнопками, рычагами на запуске дизеля. К тому же держится Еремеев даже в самых невыгодных для себя ситуациях с таким достоинством и степенством, что ни один мичман и ни один офицер, по-моему, ни разу не повысили на него голоса.
С погружением под воду рабочая страда мотористов перемещается к электрикам. После стального клекота дизелей глухой гуд гребных электродвигателей льется в уши целебным бальзамом. Палуба по понятным причинам сплошь устлана резиновыми ковриками. От них ли, от озона ли, который выделяют работающие электромеханизмы, здесь стоит тонкий крапивный запах.
Во всю высоту — от настила под подволоки — высятся параллелепипеды ходовых станций. Между ними-койки в два яруса. Точнее, в три, потому что самый нижний расположен под настилом — в трюме, — только уже в промежутках между главными электромоторами. Спят на этих самых нижних койках мидчелисты — матросы, обслуживающие гребные валы и опорные подшипники размером с добрую бочку. Из квадратного лаза в настиле торчит голова моего земляка и тезки — матроса Данилова. Я спускаюсь к нему с тем облегчением, с каким сворачивают путники после долгой и трудной дороги на постоялый двор. После «войны нервов» в дизельном в уютную «шхеру» мидчелистов забираешься именно с таким чувством. Здесь наклеена на крышку контакторной коробки схема московского метро. Глядя на нее, сразу же переносишься в подземный вагон. Так и ждешь — из динамика боевой трансляции вот-вот раздастся женский голос: «Осторожно, двери закрываются. Следующая станция — «Преображенская площадь».
Данилов знает мою особую к нему приязнь, но всякий раз встречает меня официальным докладом с перечислением температуры каждого работающего подшипника. Лицо у него при этом озабоченно-внимательное — так ординатор сообщает профессору после обхода температуру больных. Подшипники, слава богу, здоровы все, но подплавить их — зазевайся мидчелист — ничего не стоит. Это одна из самых тяжёлых и легко случающихся аварий на походе, и я выслушиваю доклад с интересом отнюдь не напускным.
Данилов — из той волны безотцовщины, что разлилась уже после войны. Мать — он всегда называет её «мама» — дала ему «девичье» воспитание: Данилов робок, застенчив, нелюдим. Он штудирует том высшей математики — готовится в институт. Частенько стучится ко мне в каюту: «Товарищ капитан-лейтенант, разрешите послушать мамину пленку». Перед походом я собрал звуковые письма-напутствия родителей многих матросов, и Данилову пришла самая большая кассета. Я оставляю его наедине с магнитофоном и ухожу обычно в центральный пост или в кают-компанию. Он возвращается к себе с повлажневшими глазами…
— Подшипники не подплавим?
— Как можно, товарищ капитан-лейтенант! Напоследок я задаю ему почти ритуальный вопрос:
— Гражданин, вы не скажете, как лучше всего проехать…- придумываю маршрут позаковыристей,- со «Ждановской» на «Электрозаводскую»?
Данилов расплывается в улыбке и, не глядя на метро-схему, называет станции пересадок.

3.

Жилой торпедный отсек вполне оправдывает свое парадоксальное название. Здесь живут люди и торпеды. Леса трехъярусных коек начинаются почти сразу же у задних аппаратных крышек и продолжаются по обе стороны среднего прохода до прочной переборки. Стальная «теплушка» с нарами. Дыхание спящих возвращается к ним капелью отпотевшего конденсата. Неровный храп перекрывает свиристенье гребных винтов. Они вращаются рядом — за стенами прочного корпуса, огромные, как пропеллеры самолёта.
Площадка перед задними крышками кормовых аппаратов своего рода форум. Здесь собирается свободный от вахты подводный люд, чтобы «потравить за жизнь», узнать отсечные новости, о которых не сообщают по громкой трансляции. Здесь же чистят картошку, если она ещё сохранилась. Здесь же собирается президиум торжественного собрания; вывешивается киноэкран — прямо на задние крышки. Сюда же, как на просцениум, выбираются из-за торпедных труб самодеятельные певцы и артисты.
Матрос Жамбалов, присев в уголке на красный барабан буй-вьюшки, старательно выводит в тетради затейливые бурятские письмена.
Я беру у него тетрадь. Полистав и убедившись, что письмо он пишет не в конспекте для политзанятий, возвращаю ему его письмена.
По отсекам нельзя ходить просто так. Если ты носишь офицерские погоны, умей подмечать любой непорядок. Матрос не обидится на дельное замечание, но он не простит тебе, если ты с важным начальническим видом пройдешь мимо незадраенной переборки или распломбированного аварийного бачка… Он быстро поймет, что ты стоишь как подводник. И никакие нашивки не спасут твой авторитет. Поначалу я выбирался только с Симбирцевым, мотая на ус его старпомовские распоряжения и указания. Глаз у него острый, язык ещё острее. Теперь отваживаюсь проходить по лодке из носа в корму без провожатых.
Смена дня и ночи под водой незаметна, но, чтобы не ломать подводникам «биологические часы», уклад жизни построен так, что на ночные часы приходится как можно больше отдыхающих. В это время сокращается обычно освещёние в отсеках, команды передаются не по трансляции, а по телефону.
Устроить себе ложе на подводной лодке- дело смекалки и житейского опыта. Хорошо на атомоходах — там простора в отсеках не занимать: матросы спят в малонаселенных кубриках. На дизельных субмаринах о такой роскоши приходится только мечтать. И хотя у каждого есть на что приклонить голову, человек ищет, где лучше.
Вон электрики расположились в аккумуляторных ямах. Там тихо, никто не ходит, не толкает, а главное, ничто не мешает вытянуться в проходе между аккумуляторными баками в полный рост.
Торпедный электрик изогнулся зигзагом в извилистой «шхере» между расчетным стрельбовым аппаратом и выгородкой радиометристов.
Мерно гудят под пойолами настила гребные электродвигатели. Там, между правым и средним мотором, спит мидчелист Данилов. В изголовье у него смотровое окно на коллектор с токоведущими щетками. Щетки немного искрят, и окно мигает голубыми вспышками, будто выходит в сад, полыхающий грозой. Что снится ему сейчас в электромагнитных полях под свиристенье вращающихся по бокам гребных валов?
Яркий свет горит в штурманской рубке, до дыр истыкана карта иглами измерителя, лейтенант Васильчиков высчитывает мили до поворотной точки.
Берется с дремотой командир, подстраховывающий в центральном посту новоиспеченного вахтенного офицера. Сидит он не в кресле, а в круглом проеме переборочного лаза на холодном железе, чтобы легче было гнать сон. Время от времени он вскидывает голову, запрашивает курс, скорость, содержание углекислоты, и снова клонится на грудь голова, налитая лютой бессонницей.
Боцман у горизонтальных рулей неусыпно одерживает лодку на глубине.
И конечно же, бодрствует гидроакустик, единственный человек, который знает, что происходит над лодкой и вокруг нее. Слышит он и как журчит обтекающая корпус вода, и как постукивает по металлу в пятом отсеке моторист Еремеев, ремонтирующий помпу, и как кто-то неосторожно звякнул переборочной дверью в седьмом. Стальной корпус разносит эти звуки под водой, словно резонатор гитары.
Подводная лодка спит вполглаза тем осторожным сном, каким испокон веку коротали ночи и на стрелецких засеках в виду татарских отрядов, и в кордегардиях петровских фортеций, и у лафетов на бородинских редутах, и на площадках красноармейских бронепоездов, и в дотах Брестского укрепрайона…
Подводная застава России…
— Горизонт чист! — Акустик.
…Сегодня после обеда члены поста народного контроля- доктор, помощник, боцман и я — проверяли наличие и содержание стрелкового оружия. Вскрыли в жилом офицерском отсеке железную пирамиду, выкрашенную в безмятежно-голубой цвет, извлекли автоматы со складными прикладами. Я взвесил на ладони свой пистолет.
О, ярая мечта детства — обзавестись собственным оружием! Это она, неотступная, властная, толкала нас, мальчуганов послевоенной поры, на «археологические» раскопки в старых траншеях и дотах — земля белорусская изобилует ими — в надежде отыскать настоящий пистолет или автомат. Увы, как часто гремели взрывы, унося юные жизни слишком любопытных и неосторожных!… Не найдя ничего стоящего, мы насыщали страсть к оружию самодельными арбалетами, всевозможными стрелометами и самопалами чудовищных конструкций… И вот теперь пальцы мои ощупывают вороненый металл личного пистолета. Радостно ли мне? Хоть бы одну искорку того мальчишеского вожделения! Да и что мне пистолет, если сама подводная лодка — гигантское оружие-торпедомет и я живу в нём, в его механизме.
Тяжесть ответственности. Ни в чем она не ощущается так весомо, как в тяжести оружейного, корабельного металла. И вместе с тем под спудом этого бремени живет и крепнет чувство мужской гордости: вся эта грозная мощь доверена нам, мне…
Чтобы такая сложная конструкция из металла, электроники и человеческих отношений, как военный корабль, действовала безукоризненно и эффективно, необходимо, чтобы каждый одушевленный её элемент на какое-то время — не на всю жизнь, на время службы или хотя бы на время дальнего похода — сознательно согласился быть винтиком, шестеренкой в общем механизме, забыв или, точнее, припрятав человеческую гордыню; сознательно согласился бы делать быстро и четко только то, что от него требует координирующая центральная система — ГКП — главный командный пост. Быть винтиком, не превращаясь в него, ибо жизнь может потребовать мгновенного превращения винтика в ведущее звено. Так случалось не раз, и, когда в бою на «Щ-402» погибли командир, штурман и большая часть офицеров, лодку привел на базу матрос — штурманский электрик Александров, который, будучи «штифтиком», отвечающим лишь за исправность электронавигационных приборов, фактически был мастером, знающим не толику, а все дело разом. В истории морских войн известен случай, когда командование подводной лодкой принял доктор.
На корабле каждый должен уметь заменить другого — и рядом, и выше, и ниже. Просто винтику это не под силу. Такое умение должно питать уважение к самому, себе, компенсировать моральный ущерб от выполнения куцых обязанностей функционера.
Бывают такие простые истины о всеобщем благе, постижение которых происходит не умом, а озарением сердца. Так было и со мной, когда я нутром прочувствовал, что только сознательное, а значит, добровольное исполнение своих обязанностей каждым из нас поможет легко и без издержек решить главную задачу, которая стоит в мирное время перед любым кораблем, — высокую боевую готовность.
Чтобы внушить эту важнейшую истину хотя бы малому кругу лиц — членам своего экипажа, у замполита есть немало возможностей и целый набор «инструментов», отточить которые он обязан сам: партийное бюро корабля, комитет комсомола, советы, посты, группы, кружки… «Схема расстановки коммунистов в отсеках и по боевым сменам» так и останется схемой, если ты сам не подберешь людей, не объяснишь им новыми, незатертыми словами, как важно то, что они делают; если их не зажжешь. И здесь мало гореть самому, тут надо быть и психологом, и командиром, дипломатом и воином, прокурором и исповедником. И Человеком. На должности замполитов нужно подбирать людей по самому строгому конкурсу, как на замещёние профессорских вакансий. Тем более что профессор лишь учит, в лучшем случае ещё и воспитывает, тогда как комиссар учит, судит, ведет за собой на самые тяжкие испытания, на смерть.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *