Черкашин Н. Из книги «Одиночное плавание». Северодар (продолжение).

Николай Черкашин - Одиночное плавание

Книгу можно приобрести. https://www.chitai-gorod.ru/product/odinochnoe-plavanie-2905452?ysclid=lk3tcd6vgw278406046

Глава вторая

1.

Если бы я знал, чем станет для меня тот тёмный декабрьский день, я бы запомнил его во всех мелочах. Но мелочи забылись. Осталось главное — утром мы грузили боезапас в корму. Говоря проще, засовывали торпеды в кормовые аппараты. Дело это весьма ответственное и столь же нудное. Играют тревогу: «По местам стоять! К погрузке боезапаса!» Задраивают все люки, отдают носовые швартовы, и лодка, выбросив фонтан брызг, притопливает нос так, что якорный огонь уходит под воду и брезжит оттуда тусклым пятном, а рубка смотрит лобовыми иллюминаторами прямо в воду, будто субмарина тщится разглядеть что-то в чёрной глубине. Острохвостая корма её при этом поднимается из воды, обнажая сокровенные ложбины волнорезных щитков. Щитки вместе с наружными крышками торпедных аппаратов втягиваются внутрь легкого корпуса, и тогда ощериваются жерла алых торпедных труб. В них-то и надо засунуть нежную смертоносную сигару длиной с телеграфный столб. Для этого нужны ясная погода, понтонный плотик, крепкие руки и точный глазомер. Все это было, но, как назло, заела крановая лебёдка, и торпеда зависла над узкой щелью меж пирсом и корпусом. И старший помощник командира капитан-лейтенант Симбирцев пожелал много нехорошего капризной лебёдке, бестолковому матросу-крановщику и его маме… Мы смотрели на злополучную торпеду, как она, покачиваясь на тросе, поводит тупым рылом то в сторону лодки, то в сторону плотика со страхующими минерами. И когда на причале появилась женщина в красном полупальто, все по-прежнему не отрывали глаз от торпеды, будто завороженные её плавными поворотами. Но я нечаянно обернулся.

Она прошла шагах в десяти, не заметив нашей опасной суеты, не видя нас и не слыша ни ревунов крана, ни яростных матюгов минера, понукавшего зависшую торпеду, ни воя сирены застрявшего в тумане буксира.

«Опасно! Опасно! Опасно!»-кричали красный сигнальный флаг над рубкой, алый низ вздыбленной кормы, оранжевый жилет страхующего матроса, красная боеголовка зависшей торпеды. И красное полупальто незнакомки било в глаза все тем же тревожным цветом.

Бывает красота неяркая, мягкая; бывает броская, вызывающая, хищная. Она была безоговорочно, упоительно красива — не отвести глаз. И даже зависшая на тросе торпеда, казалось, поворачивала ей вслед удивлённую тупую морду.

Она шла легко, горделиво неся бремя своей красоты. Узконосые сапожки на тонких каблуках переступали через обледеневшие швартовы, через втаявшие в снег кабели зарядных концов, через отдраенные морозом рельсы железнодорожного крана…

Она шла мимо ржавых торпедоболванок, мимо чёрных фидерных ящиков, заиндевелых баков лодочных аккумуляторов, кряжистых чугунных палов, мимо торчащих из овчин постовых тулупов автоматных стволов, которыми, сами того не желая, провожали её вахтенные у трапов…

Она шла, и белое пламя сварки вспыхивало в бриллиантовой слезке её уха. Она попадала в тень — и превращалась в прямой строгий силуэт, она пересекала луч прожектора- и вокруг нее загорался неверный ореол неверного света, искрился мех воротника и шапки, и снова она гасла, становясь стройной быстрой тенью. Она исчезала в дымах и парах гудящего подплава, чтобы тут же возникнуть из белесого облака, из провальной тени, из клока нерассеянной лампионами ночи.

Она шла мимо дремлющих у причалов лодок, и чёрные узколобые черепа рубок впивали в нее жёлто-электрические зрачки лобовых стекол. И странно, и радостно, и тревожно было видеть её среди морского военного смертоносного железа, шествие женщины в исконно мужском заповедном мире.

— Ну что, Сергеич, — перехватил мой взгляд старпом, — работаешь в режиме АСЦ?

АСЦ — это автоматическое сопровождение цели. Шутка мне совсем не понравилась. Но я напустил на себя вид бывалого волокиты и спросил как можно небрежнее:

— Кто такая?

— Людка Королева. Начальница над гидрометемутью…

«Людка» — резануло слух, но зато фамилию Симбирцев произнес — или мне послышалось? — не Королёва, а Королева. И эта оговорка вернула все на свои места. Мимо нас прошла Королева. Королева Северодара, коронованная восхищенными взглядами и злыми наветами…

— Между прочим, живет в твоём доме.

Зависшая торпеда не выскользнула из бугеля и не сорвалась в воду, не задела мичмана Марфина, так некстати вылезшего из кормового люка; и матрос Жамбалов, поскользнувшись на пирсе, не выронил из рук пластиковую кокору с запалом, и та не скатилась с настила в море; и адмирал, проезжавший мимо в чёрной «Волге», не заметил двух наших великовозрастных дурил, вздумавших катать друг друга на торпедной тележке; и железнодорожный кран не поддал на ветру своим пудовым гаком по хвостовине последней торпеды с её взведенными винтами и хрупкими рулями… Ничего этого не случилось, не стряслось, не произошло. Быть может, она из тех редких женщин, что не приносят кораблям беды?

Прекрасное видение исчезло и забылось в привычной суете. Минер записал в вахтенный журнал номер последней погруженной торпеды и тут же в гавани объявили «ветер-три». Мы дружно вздохнули: успели!

 

2.

Вихревая звезда циклона зародилась над ледяным панцирем Гренландии. От Берега короля Фредерика VI до Земли короля Фредерика VIII встала и завертелась гигантская снежная мельница. Набрав силу, буря ринулась на юго-восток, штормя Ледовитый океан, круша айсберги, разбрасывая норвежские сейнеры и английские фрегаты на рубеже противолодочного дозора от мыса Нордкап до острова Медвежий.

Шторм летел на утесы скандинавских фиордов, подмяв под вихревые крылья Исландию и Шпицберген. Ветроворот, нареченный синоптиками «Марианной», накрыл Лапландию и в последнее воскресенье декабря ворвался в Северодар…

В Северодаре ждали на новогоднее представление цыганский цирк «Табор на манеже». С утра, когда метеослужба не предрекала ничего дурного, в Североморск — столицу флота — ушли два катера-торпедолова: один — за артистами; другой — за клетками с медведями. По пути они захватили жену помощника флагманского механика по обесшумливанию подводных лодок и жену мичмана-секретчика — обеим подошло время рожать. Едва катера вышли за боновые ворота и скрылись за горой Вестник, как в гавани объявили «ветер-три», то есть первичное штормовое предупреждение. На подводных лодках сонные от скуки дежурные офицеры слегка встрепенулись, распорядились завести добавочные швартовы и открыть радиовахты на ультракоротких волнах.

В послеобеденный-«адмиральский»-час я забежал домой привести в порядок пошатнувшееся хозяйство. Хозяйство состояло из трех белых сорочек и трех кремовых рубашек, приобретших со временем некий общий трудноопределимый цвет. Едва успел замочить их в тазу — о эта белизна флотской формы! — как ко мне заглянул сосед капитан 2 ранга Медведев и позвал к себе на «отвальную». Через день его лодка выходила в автономное плавание. Я натянул старый лодочный китель, виновник торжества меня простит.

Среди гостей — командиров, старпомов, «флагмачей», каких-то женщин из Дома офицеров — была и наша верхняя соседка Людмила Королёва, та самая, что утром шла по причалу. Смело отброшенные волосы окрыляли её лицо. В глазах, больших и чуть раскосых, таилась усталость от собственного женского могущества: «Гляну на любого — и будет моим… Боже, как скучно!» Она пыталась править шумным и бестолковым застольем, но все разговоры, каких бы тем ни касались и как ни старалась Людмила их возвысить, непременно возвращались к лодочному железу — сложному, хрупкому, жизнесущему…

Едва я увидел её здесь, как на душе сделалось тревожно и радостно. Старался не смотреть, но боковым зрением, седьмым чувством, звериным чутьём следил за каждым её кивком, улыбкой, за каждым движением…

Почему-то в компании, которой верховодит красивая женщина, всегда чувствуешь себя забытым, ненужным, чужим. Оттого что все время следишь за собой, хорошо ли выглядишь, умно ли говоришь, становишься нескладным и сбивчивым, замолкаешь наконец и сидишь мрачный, обиженный на себя и весь свет. С болезненной жадностью считаешь редкие её взгляды, брошенные на тебя, внимаешь каждому её слову, обращенному к тебе, даром что по пустяку. Красивая женщина окружена незримой броней из достоинств и доблестей своих поклонников. В какую-то минуту понимаешь это особенно ясно и больно, понимаешь, что тебе не пробить эту броню, и ты встаешь и уходишь за спины гостей, слоняешься по квартире, занимаешь себя дурацкими пустяками и все надеешься сказать вдруг такое, придумать вдруг эдакое, что всеобщее внимание, а главное, её глаза обратятся к тебе.

— Ну все, орлы, о службе ни слова! — воззвал хозяин дома, но всё-таки разговор сам собой перешел на отсеки и на тех, кто в них.

Она вдруг загрустила, задумалась, а потом тихо, медленно, из глубины своей печали запела песню про лучину, про кручину — подколодную змею… Пела она удивительно чисто, пела для себя, сквозь умный спор про надоевшие ей лодки. Перепалка громких голосов стала стихать. Я подобрал валявшуюся на тахте гитару, взял несколько аккордов. К песне подстроились соседки, и сложилось трио, в котором голос Людмилы вел высоко, уверенно и чуточку зло. За знакомыми словами чудилось иное, затаенное… И обе соседки, невзрачные, без меры накрашенные, игриво взбалмошные от избытка мужского внимания, вдруг похорошели, посерьезнели, ушли в себя и в песню.

Ах, как славно они пели! В окна льдисто царапалась пурга, будто кот, которого забыли впустить. Ветер подвывал вдруг шумно и яро, срываясь на свист и в свисте же умолкая. Наверное, все эти циклопы и антициклоны, с которыми она имела дело на вершине горы Вестник, слетались под окна своей хозяйки по первому же её вздоху…

Людмила передернула плечами, и Медведев, не прерывая спора о том, что эффективнее при аварийном всплытии- воздух высокого давления или подъёмная сила рулей, — расстегнул китель, снял и накрыл им плечи Королевы.

Терпеть не могу, когда женщины напяливают па себя фуражки мужей или набрасывают их тужурки — в этом много жеманства, и жеманства пошловатого. Но медведевский китель обнимал Людмилины плечи мужественно и романтично. Из нагрудного кармана торчал уголок расписки за полученные торпеды, подворотничок сиял белизной, и я со стыдом подумал, что не смог бы поручиться за подобную свежесть своего ворота. Там, в моей комнате, плавали в цинковом тазу неотстиранные рубахи, кашне и с полдюжины белых тряпиц, отрезанных от старой простыни. Щегольской китель Медведева сшит на заказ, над клапаном верхнего кармана блестят командирская «лодочка», сделанная ювелиром из настоящего серебра, и бронзовый знак нахимовского училища. Людмилины волосы — светлые, неуемные — ниспадали на кавторанговские погоны, закрывая звёзды. Она не сняла его китель, она приняла его. Королева сделала свой выбор. Увы, это так.

Я выбрался в прихожую, отыскал в копне чёрных шинелей свою. Я стал себе чужим и противным, я смотрел со стороны на невзрачного каплея с мелким крошевом звёзд на погонах, в замызганной лодочной ушанке, с пятнами сурика на обшлаге, с пуговицей на левом борту, закрепленной на спичке… Шалел его и ненавидел за то, что не он накрыл её плечи своим кителем, что не он познакомился с ней первым. И гнал его из дома прочь, вниз, в гавань, на подводную галеру…

 

3.

В Баренцевом море «Марианна» закружила на одном месте, будто решая, двинуться ли ей на восток, в сторону Диксона, или ринуться на юг — на Кольские сопки… В Северодаре не стали ждать её выбора, и на сигнальной мачте рейдового поста появились два чёрных конуса-«ветер-два».

В «ветер-два» фуражки, не закрепленные ремешками, обнаруживают отличные летные качества. Зато чайки прячутся в скалах. Но и эта непогода слишком обыденна для Северодара. В «ветер-два» поскучнели разве что командиры да лодочные механики, в чьи двери постучались матросы-оповестители: кому охота покидать воскресное застолье, чтобы сбегать в гавань, посидеть в прочном корпусе час-другой, а потом вернуться к остывшим бифштексам? Зимой эти «ветры-два» объявляют и отменяют по нескольку раз на дню… Но не успели командиры и механики добраться до пирса, как в штабах захрипели, зарычали, загудели динамики: «Внимание! Ветер-раз! Ветер-раз!» И по этажам всех казарм понеслось разноголосое: «Команде строиться для перехода на лодку!»

Таков закон: при угрозе сильного ветра на подводные лодки, стоящие у причалов, прибывают экипажи в полном составе во главе с командирами, машины готовятся к немедленной даче хода, к мгновенному маневру — мало ли куда шквал рванет лодку. А парусность у рубки большая…

Но что это? На реях сигнальной мачты — чёрный крест. И, точно не доверяя скупым полуденным сумеркам, вспыхнул на рейдовом посту ромб из четырех красных огней: «Ожидается ураган». И командиры всех лодок отдали одно и то же распоряжение: «Вооруженным вахтенным перейти с корпуса в ограждение рубки! Боевая тревога! По местам стоять!»

…Пурга ворвалась в город привычным путем — из гранитной трубы ущелья Хоррвумчорр. Белый вихрь с разлета ударился о гранитное основание Северодара — Комендантскую сопку. Взметнувшись снежной коброй, клубясь и завиваясь, буран разбился на два метельных крыла. Как всегда, правое крыло, расструившись на семь вьюг, ринулось в облет Комендантской сопки.

Вьюга первая, распустив веер поземок, понеслась над дорогой, полуподковой огибающей город. Белые плети её прошлись по чёрным зевам туннелей заброшенного торпедохранилища. Ходили слухи, что туннели, пробитые в скалах под городом, ведут прямо к причалам, но план подземного лабиринта был утерян вскоре после войны.

Другая вьюга взлетела на Комендантскую сопку и привычно обвилась вокруг полубашни штабного особняка, залепила окна адмиральского кабинета мокрым снегом, затем, сбивая с карнизов сосульки, понеслась по обмерзшему шиферу финских домиков; в печном дыму, в снежной пыли соскользнула она на Якорную площадь и завертела белый хоровод вокруг стелы в честь погибших подводников.

Третья вьюга помчалась по улице Перископной, где с балкона Циркульного дома, выходящего полукруглым фасадом на гавань, сорвала и подняла в воздух голубой персидский ковер. Его хозяйка, жена начальника Дома офицеров, певица Аврора Викторовна, как раз примеряла черное кружевное белье с этикетками «бонового» магазина, и, когда красавец ковер, вывешенный проветриваться, вдруг захлопал ворсистыми крыльями и поднялся в воздух, выскочила на балкон в чем была. Не чуя снега под босыми ногами, она тянула обнаженные руки вслед улетевшему голубому «персу». Драгоценный ковер, взмыв выше всех этажей, был подхвачен вьюгой четвертой, и та легко понесла его над воротами со шлагбаумом, над эскадренным плацем, над стареньким пароходом-отопителем и ошвартованной с ним плавказармой. Хозяйка горестно вскрикнула — ей показалось, что «перс» плюхнулся в воду, загаженную соляром; но ковер, трепеща и волнуясь, опустился на крышу плавказармы. Зацепившись за вентиляционный гриб, он дал знать О себе широким взмахом, и Аврора Викторовна бросилась к телефону звонить мужу, чтобы тот немедленно связался с дежурным по подплаву и попросил его звякнуть дежурному по плавказарме, да так, чтобы мичман-увалень не мешкая послал своего рассыльного на крышу, где взывал о помощи ковер-самолёт…

И вьюга пятая ничуть не отстала от своих товарок — взвыла премерзко в обледеневших тросах и веселой ведьмой пошла гулять по антенному полю, теребя штыри, растяжки и мачты — ловчую сеть эфира, настороженную на голоса штормующих кораблей. Она кидалась в решетчатые чаши локаторов, сбивая их плавное вращение так, что на экранах возникали белые мазки помех — следы её проказ.

Вьюга шестая пронеслась под аркой старинной казармы и, сотрясая деревянные лестницы на спусках к морю, скатилась по ступеням на причалы. С тщанием доброго боцмана выбелила она чёрные тела подводных лодок, скошенные гребни рубок, черночугунные палы, штабеля торпедных пеналов…

Вьюга седьмая ударила в фонари, как в набатные колокола, и бешеные тени заметались по домам и кораблям, улицам и пирсам. Померкла стена разноцветных городских огней, вознесённых над гаванью. Померкли мощные ртутные лампионы, приподнимавшие над причалами полярную ночь. И сразу же все огни в гавани — якорные, створные, рейдовые — превратились из лучистых звёздочек в тускло- жёлтые, чуть видные точки.

Метель левого крыла завилась вокруг горы Вестник, как белая чалма, оставив в покое бревенчатый сруб на лысой вершине и женщину, которая одна знала имя урагана, прочтя его с ленты телетайпа.

Слетев с горы, снежная комета настигла строй в чёрных шинелях. Матросы с поднятыми воротниками и опущенными ушанками возвращались из бани на подводную лодку. Передние ряды толкли вязкий глубокий снег, задние подпирали, пряча лица за спинами передних, и все сбивались плотнее, ибо одолеть такую завируху можно только строем; не дай бог перемогать такой буран в одиночку. Замыкающий матрос, согнувшись в три погибели, прикрывал свечной фонарь полой шинели. Он берег его так, будто это был последний живой огонь во Вселенной.

Поодаль таранил снежный вихрь широкогрудый рослый офицер, назло непогоде — в фуражке.

— Ну что, — кричал он строю, скособочив голову, — замёрзли?! Каль-соны надо носить!… — озорно орал старпом, зная, что настоящий матрос ни за что в жизни не наденет исподнее. — А то придется стоячий такелаж красить в чёрный цвет и писать «учебный».

Губы, обожженные морозом, с трудом растягивались в улыбке. Строй месил снег. Строй пробивался сквозь пургу. Строй шел на подводную лодку.

Белой медведицей ревела метель…

 

4.

Едва я приоткрыл двери подъезда, показалось, будто заглянул в топку, бушующую белым пламенем. Пуржило неистово, небывало. Тугой воздушный ком ударил в спину, и я, как на коньках, заскользил по раскатанной дороге, пока другой вихрь не сдернул меня за полы шинели в сугроб. Я засмеялся от удовольствия. Со мной играло невидимое мягкое, живое существо. Но существо было сильным. Оно легко водило меня из стороны в сторону. А когда ударяло в лицо, то перехватывало дыхание.

Поземка не мела, она текла сплошными белыми струями, которые время от времени закручивались в воронки. Я брел под гору, к нижним воротам подплава, ориентируясь по углам домов, едва выступавшим из снежной замети. Фонари слепо помигивали — видимо, где-то замыкало, — и когда они все же разгорались, то просвечивали сквозь роящийся снег тусклыми шарами. Шквалы один за другим врывались в улицы, крутились среди скал и домов, мчались и ревели в им одним только ведомых руслах. Они скатывались по крышам, как по водопадным ступеням, прорывались в арки, словно в бреши плотин, и низвергались в гавань, обрушивая белое половодье на чёрные струги субмарин, выдувая из прорезей корпуса визжащие вой. Визжало все, что могло взрезать ветер. Дрожащее разноголосие сливалось в жутковатый хор нежити. Прорвалась всеобщая немота, и вещи запели, завыли, застонали. Выли дверные скважины и воронки водосточных труб, стальные жабры подводных лодок и чердачные жалюзи, провода, леера, антенны. Залопотал брезент на зенитных автоматах. Загромыхала полусорванная жесть кровель. Задребезжали стекла.

Вертушка турникета в воротах подплава вращалась сама по себе, пропуская белые призраки, а те торопились, гремели настывшим железом и тут же с порога ныряли в снежную кутерьму, мчались по причалам кубарем, вскачь, коловоротом… Ну, мело!

Пудовый гак железнодорожного крана сорвался с привязи. Он мечется под вздыбленной стрелой буйно и страшно, словно огромная костистая рука крестит все, что попадает под скрюченный палец: рельсы, сопки, рубки подводных лодок, невидимые в пурге дома, арсеналы, казармы…

С мостика нашей лодки бьет прожектор. Луч его вязнет в метели, шквалы сдувают узкий свет. Шквалы сдувают меня с голых досок настила. Тараню упругую стену ветра, перебираю ногами, но ни на шаг не приближаюсь к трапу. Все как в дурном сне: идешь — и ни с места. Якорный огонь на корме брезжит маняще и недоступно. Я превратился в белую пешку, которую шторм передвигает с клетки на клетку, с половицы на половицу. Игра уже не игра. Снежный тролль кинулся под ноги, как самбист, которому нужно сбить противника. И ведь сбил же! Шинель тут же завернулась на голову, ветер вздул её чёрным парусом, и поволокло меня по скользкому настилу туда, где причал обрывался в море. И зацепиться не за что, и никому не крикнешь — верхний вахтенный укрылся в обтекателе рубки, а обшивка гудит, как огромный бубен.

Но буря смилостивилась и швырнула мне капроновый конец, за который втаскивают сходню на борт. Обычно трос скручен в бухту и лежит на причале, словно круглый придверный коврик. Но ветер давно разметал кольца. Подтянувшись, я ухватился за леер родной сходни. От медного поручня рубки меня не оторвать. Цепко перебираю руками; ещё шесть шажков по карнизному краешку борта — и ныряю в овальную нору обтекателя рубки. Здесь темно и тихо, если не считать бутылочно-сиплого подвывания газоотводного «гусака». Сверху, из выреза мостика, ещё захлестывают обрывки шквалов, но я уже дома. Отряхиваюсь, отфыркиваюсь, сдираю с усов сосульки. На рулевой площадке тлеет плафон, под ним боцман в ватнике, сапогах, шапке дымит сигаретой, поглядывая в лобовой иллюминатор, полузалепленный снегом.

— От бисова свадьба! — роняет Белохатко в знак приветствия. От боцмана веет ямщицким степенством, уютно становится и от его дымка, и от хохлацкого говора.

— Что командир?

— Ещё не прибыли.

 

5.

Так же, как и Башилов, только с другого конца города, пробивался сквозь буран невысокий офицер в шинели с каракулевым воротником. Воротник был поднят, ремешок фуражки, обычно спрятанный под золоченым шнуром, затянут под подбородком, а шинельный разрез застегнут на все пуговицы, так что полы не парусили, и Абатуров довольно ловко лавировал в тугих снежных струях, то прячась за углами домов, то, улучив секунду затишья, стремительно скатываясь по деревянным трапам, сбегавшим к гавани с вершин обстроенных сопок.

— От бисова свадьба! — роняет Белохатко в знак приветствия. От боцмана веет ямщицким степенством, уютно становится и от его дымка, и от хохлацкого говора.

— Что командир?

— Ещё не прибыли.

Так же, как и Башилов, только с другого конца города, пробивался сквозь буран невысокий офицер в шинели с каракулевым воротником. Воротник был поднят, ремешок фуражки, обычно спрятанный под золоченым шнуром, затянут под подбородком, а шинельный разрез застегнут на все пуговицы, так что полы не парусили, и Абатуров довольно ловко лавировал в тугих снежных струях, то прячась за углами домов, то, улучив секунду затишья, стремительно скатываясь по деревянным трапам, сбегавшим к гавани с вершин обстроенных сопок.

В свои тридцать шесть капитан 3 ранга Абатуров для командира лодки был староват. По службе его уже обгоняли кавторанги, которые в училище ходили под его комвзводовским началом.

Выбирать профессию Абатурову не пришлось. Отец выбрал её для себя и для сына. Слова «подводная лодка» маленький Славик услышал раньше, чем другие мальчишечьи слова: «мишка», «ружье», «велосипед»… Когда мама говорила, что отец плавал на «щуке», мальчик себе так и представлял: папа садится верхом на длинную зеленую рыбину и несется по волнам, словно герой из сказки. Потом он увидел «щуку» на картинке. Ребристая, бокастая, она и в самом деле походила на хищную рыбину. Портила её лишь зелёная глазастая рубка, она была сильно скошена к корме и напоминала детскую горку, с которой Славик скатывался во дворе.

Картинку вместе с вещами отца привез вскоре после войны штурман дядя Роба, Роберт Иванович Гусев. Он был единственным, кто уцелел из отцовского экипажа. Перед последним походом абатуровской «щуки» капитан-лейтенанта Гусева назначили штурманом дивизиона, и он стал служить на берегу.

Дядя Роба был первым моряком, которого Славик увидел в своём сухопутном Загорске. Он доставил из Полярного «тревожный» чемоданчик отца. Абатуров-старший брал его с собой в боевые походы, и ему посчастливилось уцелеть в береговой квартире командира — тот роковой выход в море назначили внезапно. В чемоданчике как хранились, так и сейчас хранятся чистая тельняшка, старомодный бритвенный прибор со стальным лезвием на костяной ручке, портсигар из «польского серебра», набитый пожухлым теперь уже, искрошившимся «Беломором», потёртый кожаный бумажник с мамиными письмами, маминой фотографией и прядью маминых волос в кармашке с тугой кнопкой…

Дядя Роба забрал с собой маму и Славика и увез их на Дальний Восток. За пятнадцать лет они прокочевали по «большому флотскому кругу» — Тихий океан, Заполярье, Балтика, Севастополь.

Чему бы ни учился и чем бы ни занимался Слава Абатуров, все делалось для того, чтобы добиться самого завидного на свете звания — командир подводной лодки. Если он зубрил ненавистную тригонометрию, то только потому, что командиру подводной лодки не определить без формул место в море, не рассчитать «торпедный треугольник». Если ходил в радиоклуб, только потому, что командир подводной лодки должен прекрасно разбираться в радиоэлектронике. И в бассейн заниматься плаванием влекла Абатурова все та же страсть, которой прибавляли силу то жюльверновский капитан Немо, то будоражащий фильм «Тайна двух океанов», то терпкие запахи настоящей подводной лодки, куда Слава не раз спускался с дядей Робой. Чтобы закалить волю, он ел малину с червяками, ходил по ночам на кладбище и никогда не выл у дантиста в кресле.

Первый удар судьба нанесла ему на отборочной комиссии в военкомате, когда выяснилось, что для поступления на командный факультет военно-морского училища Абатурову не хватило ничтожной малости для полной зоркости правого глаза. Тогда дядя Роба, к тому времени капитан 1 ранга, забрал Славины документы и отправился вместе с приемным сыном в Ленинград к начальнику Высшего военно-морского училища радиоэлектроники. Вот тут-то и пригодились призовые дипломы радиоклуба и плавательного бассейна.

Из училища новоиспеченный лейтенант рвался на подводные лодки, но попал на старый эсминец, который вскоре отправили в консервацию. Несмотря на то что корабль стоял на приколе, в моря не ходил и особых шансов отличиться своим офицерам не давал, лейтенант Абатуров, досрочно приколовший на погоны третью звёздочку, взлетел по служебной лестнице до старшего помощника командира — карьера довольно редкая и завидная. А он все три «надводных» года бомбардировал отдел кадров флота рапортами: «Прошу перевести меня на подводные лодки… Согласен на любую должность, в любой гарнизон». Рапорты возвращались с неизменной пометкой: «Вакансий нет». Об этой переписке узнал один из адмиралов-подводников, вызвал к себе неугомонного старлея: «Есть место командира группы. Пойдешь со старпомов?»

Абатуров согласился и начал с нуля — с командира группы, командира отсека. Ему уже шел двадцать восьмой год, и кадровики занесли его фамилию, которая всегда и везде открывала любые списки, в графу «неперспективные офицеры».

К тридцати годам, когда иные офицеры уже прочно стоят у командирских перископов, капитан-лейтенант Абатуров едва вышел в «бычки» — в командиры боевой части связи. Правда, на его кителе посверкивала серебряная «лодочка» — знак допуска к самостоятельному управлению подводным кораблем. Никто не заметил, как он сдал все зачеты и получил — единственный среди радиоофицеров — этот заветный подводницкий знак, который, как орден, носится справа и крепится к тужурке не на пошлой булавке, а привинчивается рубчатой гайкой с клеймом монетного двора.

Потом пришло указание об отборе кандидатов в командиры преимущественно из штурманских офицеров, и степень «неперспективности» Абатурова возросла ещё больше. В самую пору было уходить на берег во флагманские специалисты. Но Абатуров сжег и этот мост к большим звездам. Отправился в автономное плавание, и там, на крупных океанских маневрах, ему выпал один из тех случаев, какими славен театральный мир, когда волею обстоятельств скромный исполнитель с триумфом заменяет солиста и главная партия навсегда переходит ему. В торпедной атаке по флагманскому кораблю «неприятеля» посредник объявил командира убитым и велел старпому возглавить корабельный боевой расчет. Старпом, десница командира, прекрасный службист и организатор, в бою спасовал — с ним случилось нечто вроде шока, — и атаку возглавил капитан-лейтенант Абатуров. Мало того, что торпеда прошла под рубкой флагманского корабля, сигнальная ракетка, вылетевшая из подводного снаряда для обозначения места, упала на крыло мостика, прямо к ногам адмирала. То был высший шик, то была визитная карточка абатуровской фортуны.

После маневров «неперспективный офицер» был назначен старпомом этой же лодки, минуя ступень помощника командира. А через два года получил направление на классы командиров подводных лодок. Тут судьба подставила вторую подножку. Медики обнаружили, что правый — «перископный» — глаз Абатурова близорук. С таким зрением не то что в командиры идти, из плавсостава списываться надо.

Другой бы запил от подобного выверта фортуны. Но Абатуров ухватил рукояти командирского перископа, как быка за рога.

Кто его надоумил — неизвестно, но только оказался он на другой день после медкомиссии в Москве у знаменитейшего профессора-окулиста. Чтобы попасть к нему в институт и записаться в очередь на прием, надо было записаться прежде в очередь к гардеробщику, ибо в многоместной раздевалке не хватало номеров для всех страждущих. Запись велась ежеутренне за час до начала работы метро.

Как удалось Абатурову попасть в первый же день приезда к профессору — легенда умалчивает, ибо тут меркнет фантазия мифотворцев. Известно лишь, что старик гардеробщик полвека назад служил на линкоре «Парижская коммуна» вещёвым баталером и с тех пор питал большое уважение к чёрным флотским шинелям…

Профессор-окулист сделал всего лишь вторую успешную операцию по хирургическому устранению близорукости. Абатуров согласился стать третьим пациентом и расписался в бумажке, которая снимала с глазного хирурга ответственность в случае неудачи.

Через полмесяца капитан-лейтенант с серебряной «лодочкой» на груди увидел свою фамилию в списке принятых на классы — увидел правым глазом с дистанции, как он уверял, в один кабельтов.

После классов капитан 3 ранга Абатуров принял в Северодаре ту самую подводную лодку — «четыреста десятую», — на которую пришёл «золушкой» — командиром отсека.

Первым делом он переманил к себе старпома с медведевской лодки- капитан-лейтенанта Симбирцева. «Два медведя в одной берлоге не живут», — заявил он командиру «сто пятой». Тот оценил каламбур: жить и служить в одном прочном корпусе с Симбирцевым было трудно. Медведев, крутой и скорый на острое слово, держался старой заповеди: «Корабль хороший — заслуга командира; корабль плохой — старпом дерьмо». Он был убежден, что командир должен прибывать на лодку лишь для того, чтобы отдать приказ «Сбросить чалки!». Симбирцев так не считал и потому охотно ушёл к Абатурову.

Вторым офицером, которого Абатуров приглядел на стороне, был лучший механик бригады, спокойный и обстоятельный белорус Михаил Мартопляс.

Замполита Абатуров не выбирал. Капитан-лейтенанта Башилова ему назначили полгода назад.

 

6.

Буран не только не унимался, но набирал силу с каждой минутой. Я стоял в обтекателе рубки и смотрел сквозь полузалепленный иллюминатор на брезжущие огни города.

Странно было думать, что ещё вчера я и не подозревал о её существовании… Утром проводил взглядом на причале, днем обменялись ничего не значащими фразами, и вот уже на душе такая же смута, как за этими стеклами…

Я взял у боцмана сигарету, чем немало его удивил, с омерзением затянулся. Курил, стряхивая пепел в прикрученную к планширю жестянку из-под воблы, и убеждал себя, что мне очень хорошо оттого, что я могу вот тан встать и уйти (интересно, заметила ли она мой уход?), что я вполне владею собой и своими чувствами и могу напрочь вычеркнуть сегодняшний вечер из памяти. Хорошо мне и оттого, что у меня есть настоящее мужское дело, и в осатаневшую эту пургу я не отлеживаюсь в мягких спальнях, а слушаю её истошный вой в промерзшем корабельном железе вместе с верхней вахтой, ибо главный мой дом — здесь, в прочном корпусе, и вот вход в него — колодезный зев рубочного люка. Из шахты, отполированной нашими спинами, веет машинным тёплом, крепким духом соляра, резины, сурика, поджаренного хлеба и ещё чем-то таким, чем пахнут только подводные лодки.

Шестиметровая труба уходит отвесно — в самое сердце субмарины. Я спускаюсь в нее, как в колодец забвения, и с каждой перекладиной вертикального трапа тают вместе со снегом на погонах сердечные невзгоды. Страсти вокруг Королевы Северодара, как и белые взрывы бурана, бушуют уже высоко над головой, над подволоком, над рубкой, над гаванью…

В стальном убежище отсека — ровный гул механизмов, ровный свет плафонов, родные озабоченные лица. Вахтенный старшина записывает в журнал центрального поста, точно в книгу почетных посетителей: «На ПЛ прибыл ЗПЧ к-н-л-т Башилов».

В лодке все готово к немедленной даче хода на тот случай, если лопнут швартовы. Но на палы — чугунные тумбы причальной стенки — заведены дополнительные концы, не оторвет. К тому же мы в золотой середине, между причальной стенкой и лодкой Медведева — та стоит крайним корпусом, на ней тоже завели дополнительные швартовы, перебросив их на наши кнехты.

Медведева пока нет, службой правил старпом, сутулый мрачный субъект с язвой желудка, которую скрывает от врачей, дабы поступить на высшие офицерские классы.

А у нас все «на товсь»: включены машинные телеграфы, прогреты моторы. Штурман через каждые четверть часа выбирается с анемометром на мостик — замеряет ветер. Прибор зашкаливает, и он не устает этому удивляться:

— Тридцать два метра в секунду! Во даёт!… Боцман, гони верхнего вахтенного на причал! Если нас оторвет, будет хоть кому чалки принять!

Верхний вахтенный матрос Дуняшин греется в ограждении рубки, засунув под тулуп лампу-переноску. С превеликой неохотой выбирается он на причал и прячется за железнодорожным краном, колеса которого застопорены стальными «башмаками».

Ветер сдувает с неба звёзды, как снежинки с наших шинелей. Вода в гавани заплескалась, заплясала, зализала корпус, вымывая снег из шпигатных решеток. Лодку покачивает.

Боцман с сигнальщиками затягивают брезентом мостик,

чтоб не наметало в ограждение рубки. Вырез в крыше обтекателя — «командирский люк» — закрыли железной заглушкой. Законопатились.

 

7.

Три звонка. Это сигнал верхней вахты о том, что идет кто-то из начальства. Вертикальный трап дрожит и вздрагивает. В обрезе нижнего люка появляются ботинки, Облепленные снегом. Начальство на подводных лодках узнают по обуви. Эти широкие сбитые каблуки ботинок сорок пятого размера могут принадлежать лишь одному человеку — Гоше Симбирцеву, старпому. Я радуюсь его приходу, радуюсь ему, как родному брату.

Старпом — единственный на корабле человек, с которым я могу разговаривать на «ты», ничуть не поступаясь субординацией. У нас с ним равные дисциплинарные права и равное число нашивок на рукавах: две средние и одна узкая. У нас с ним все рядом — места за столом, каюты в отсеке, столы в береговой канцелярии. Наши пистолеты хранятся в соседних ячейках. Мне не терпится затащить его в каюту и посидеть, как давно не сидели, с веселой травлей под крепкий чай, с нечаянными откровениями и нетягостным молчанием.

Меня опережает дежурный по кораблю:

— Смирно!

Лейтенант Симаков подскакивает с рапортом:

— Плотность аккумуляторной батареи… Дизели прогреты. Моторы готовы к немедленной даче хода. Команда на местах. Двух людей выделил для наблюдения за швартовыми.

— Выделяют слизь и другие медицинские жидкости. Людей на флоте назначают. Ясно?

— Так точно. Назначены для наблюдения за швартовыми.

На бедре у Симакова пистолетная кобура, слипшаяся от застарелой пустоты, китель перехвачен чёрным ремнем, бело-синяя повязка надета с щегольским небрежением — ниже локтя.

— Повязку подтяни. На коленку съехала… Симбирцев разглядывает лейтенанта так, будто видит впервые. Трудно представить, что третьего дня на мальчишнике по случаю дня рождения Симбирцева Симаков хозяйствовал на старпомовской кухне и, когда вдруг кончился баллонный газ, проявил истинно подводницкую находчивость: поджарил яичницу на электрическом утюге.

— Идем, Сергеич, посмотрим, есть ли жизнь в отсеках.

Рослый, крутоплечий, с черепом и кулаками боксера-тяжеловеса, Симбирцев ходит по отсекам, как медведь по родной тайге, внушая почтение отъявленным строптивцам. Для него обход отсеков не просто служебная обязанность. Это ритуальное действо, и готовится он к нему весьма обстоятельно.

Сквозь распахнутую дверцу вижу, как Гоша охорашивается перед зеркальцем: застегивает воротничок на крючки — китель старый, с задравшимися нашивками, но сидит ладно, в обтяжечку; поправляет «лодочку» на груди, приглаживает усы, приминает боксерский ёжик новенькой пилоткой с прозеленевшим от морской соли «крабом».

— К команде, Сергеич, — перехватывает мой взгляд, — надо выходить, как к любимой женщине… франтом.

Симбирцев натягивает чёрные кожаные перчатки (не пижонства ради, а чтобы не отмывать потом пемзовым мылом руки, почерневшие от измасленного лодочного железа), вооружается фонариком-заглядывать в потаенные углы трюмов и выгородок, и мы отправляемся из носа в корму.

В дизельном отсеке нас встречают громогласные «Смирно!», а произносить «Вольно!» старпом не спешит.

— Кто это там прячется, как страус за яйцо? — вглядывается Симбирцев в машинные дебри отсека. — Е-ре-ме-ев!… Ручонки-то опусти. Была команда «Смирно!».

Еремеев неделю как нашил лычки старшины 2-й статьи. Теперь пусть молодые вытягивают руки по швам… Симбирцев не из тех, кто любит, когда перед ним замирают во фрунте, но надо сбить спесь с новоиспеченного старшины.

— Ерема, Ере-муш-ка… — В ласковом зове старпома играет коварство. — Ты чего такой застенчивый? На берег идешь — погон вперед, чтоб все видели: расступись суша — мореман идет! По килограмму золота на плече. И домой уж, поди, написал: «Мы с командиром посоветовались и решили…» Что, была команда смеяться?!

Команды не было, но это именно то, чего добивался старпом: над гоношистым Еремеевым смеются товарищи, это в десять раз больнее, чем начальническое одергивание.

Матросы любят Симбирцева. Он распекает без занудства: справедливо, хлестко и весело. Улыбаются все, даже пострадавший, хотя ему в таких случаях бывает — и это главное — не обидно, а стыдно.

— Ере-ме-ев! — Коварству старпома нет предела. — Говорят, у трюмных праздник. Большую посылку получили. Что, уже зашхерили? Неси-ка её сюда!

— Это не моя посылка, тарыщкапнант… Гардиашвили получил.

— Зови и Гардиашвили. Вместе понюхаем цитрусовые.

Око старпома, как и глаз божий, всевидяще. Симбирцев готов доказывать это на каждом шагу. Пока матрос извлекает из дебрей трюма посылку, на лейтенанта-инженера Серпокрылова обрушивается град вопросов:

— Командир отсека, когда наконец будут опечатаны розетки? Где пружина на защелке переборочной двери?

Это мелочи, но из разряда тех, что в море, под водой, в бою, могут стать роковыми. Люди и их оплошности опаснее, чем буйство стихии. Ураганы бывают не каждый день, но каждую минуту любой из нас может непоправимо ошибиться.

Подводная лодка «Минога» едва не погибла из-за того, что боцман сунул сигнальные флажки не под настил мостика, а чуть ниже — под тарелку клапана вентиляционной шахты. При погружении в отсек хлынула вода, и, так как злополучные флажки мешали закрыть клапан, «Минога» затонула на тридцатиметровой глубине.

От ошибки матроса погибла чилийская подводная лодка «Рукумилья». Привод забортного клапана имел левую резьбу. Матрос, забыв об этом, закрутил маховик так, как принято завинчивать что-либо при обычной правосторонней резьбе. Клапан не закрылся, а открылся, впустив гибельную воду…

Статистика учит: больше половины всех катастроф с подводными лодками произошло по чьей-то оплошности, неграмотности, халатности.

Придирайся, старпом, придирайся!

— Почему ветошь не убрана в «герметичку»? Почему открыта контакторная коробка? Почему резиновые перчатки обе на левую руку?

На лодках нет ни одного механизма или устройства, которому бы за сто лет подводного плавания не приносились человеческие жертвы. Даже поганой умывальной раковине.. На одной из французских субмарин матрос вылил в умывальник ртуть из неисправного лага. Ртуть осталась в колене сифона и отравила своими парами шестерых подводников.

Придирайся, старпом, придирайся!

— Где это чадо, что красит резьбовые соединения? Убрать фонарь на штатное место! Почему не наточены аварийные топоры?

— Не успели, товарищ капитан-лейтенант, — мнется румяный командир отсека.

— Гете спал по четыре часа в сутки. А вы — по восемь на спине сидите… Где боцман?… Андрей Иваныч, вы видели нашу сходню? Вы видели бортовой номер на отвесе? Кто начертал этот иероглиф? Предводитель секты трясунов или донор с сорокалетним стажем? Выявляйте в команде Айвазовских и Репиных. Пусть творят.

— Товарищ капитан-лейтенант, так…

— Мне показалось, я услышал «Есть!»!

— Есть…

— Театр начинается с вешалки, боцман, а корабль — с трапа. Это не сходня отличной подводной лодки, это подмостки плавзверинца. Кто и зачем намалевал на обвесе синих пингвинов?

— Это не пингвины, это дельфины.

— Они такие же дельфины, как…

Лишь появление матроса Гардиашвили с фанерным ящиком под мышкой спасает боцмана от сокрушительного сарказма.

— Между прочим, — кивает мне Симбирцев, — присутствовать при вскрытии посылок твоя обязанность.

Обязанность мне не нравится. Дело таможенников рыться в матросских вещах.

Кривой боцманский нож приподнимает фанерную крышку вместе с гвоздиками…

Как радостно было получать от бабушки посылки! Едва отрывали зубастую фанерку, как мы с братом запускали руки в таинственные недра ящика и извлекали коробки с помадкой, мешочки с орехами, благоуханные мандарины…

Кривой боцманский нож приподнимает фанерную крышку вместе с гвоздиками…

Как радостно было получать от бабушки посылки! Едва отрывали зубастую фанерку, как мы с братом запускали руки в таинственные недра ящика и извлекали коробки с помадкой, мешочки с орехами, благоуханные мандарины…

И Гардиашвили доставал точно такие же пахучие плоды, завернутые в обрывки газет с витиеватым грузинским шрифтом, мешочек с грецкими орехами, сладкие колбаски чурчхелы, синюю резиновую грелку, предательски взбулькнувшую в руках старпома. Симбирцев отвернул пробку, понюхал… Запах виноградной чачи расплылся по отсеку.

— Мать тебя любит?

— Так точно.

— Сестра?

— Любит.

— Отец?

— Тоже.

— Дед?

Гардиашвили обреченно кивает. Дед тоже его любит.

Симбирцев ещё раз подносит горловину к носу, выразительно вздыхает. Боцман улыбается, расплывается Васильчиков, веселеет и Еремеев, отделенный командир хозяина злополучной посылки. Матрос с надеждой поднимает глаза: может, пронесет?

— Кто чачу делал? — невинно интересуется старпом.

— Дед, — охотно сообщает Гардиашвили. Он ждет следующего вопроса, чтобы рассказать, как и из чего делает дед такую чудесную чачу, чей запах смакует грозный начальник. Но следующий вопрос обдаёт его холодом.

— Ты знаешь, что Указом Верховного Совета запрещёно самогоноварение?

Чернявая голова никнет. — Папа у тебя кто?

— Директор газовой конторы.

— Что, если мы ему на работу напишем? Мол, так итак, чадолюбивые родичи подрывают боеспособность могучего корабля.

— Не надо! — вскрикивает Гардиашвили.

— Ах, не надо?! Так зачем же ты подводишь своего отца, уважаемого директора газовой конторы? Зачем принес чачу на лодку? Почему не оставил в казарме, не вылив гальюн? Жалко было? Начальник твой новое звание получил. Решили в трюме банкет устроить? Так, что ли, Еремеев?

Еремеев молчит.

— Твой поступок, Гардиашвили, расцениваю как вредительский. Попытка споить своего командира, попытка разложить советского старшину…

Выразительный взгляд на краснеющего Еремеева.

— Пьянка на борту — корабль отстраняют от призовых стрельб. Вам экипаж за это спасибо скажет?! Идите оба и подумайте, как вредно пить что-либо, кроме молока… Отставить! Гардиашвили, поднимись на мостик и вылей эту гадость за борт. На неси. В руке не дрогнет пистолет…Грелку отдашь доктору. Пригодится в хозяйстве. Пошли, Сергеич, дальше!

Я молчу. Мне дан блестящий предметный урок. Посылки проверять надо.

По короткому трапу спускаемся в трюм. Луч фонарика нащупывает в ветвилище труб круглую голову матроса Дуняшина. Голова уютно пристроилась на помпе, прикрытой ватником.

— Прилег вздремнуть я у клинкета… Подъём!

Дуняшин вскакивает, щурится.

— А кто будет помпу ремонтировать? — ласково вопрошает старпом. — Карлсон, который живет на крыше? Хорошо спит тот, у кого матчасть в строю. Иначе человека мучают кошмары… Чтобы к утру помпа стучала, как часы на Спасской башне. Ясно?

— Так точно.

Верное правило подводника — отдыхать только тогда, когда порученная тебе техника готова к немедленной работе.

 

8.

Из-за пурги переход на береговой камбуз отменили, ужин будет на лодке сухим пайком. Коки кипятят чай и жарят проспиртованные «автономные» батоны: лодочный хлеб не черствеет месяцами, но, если не выпарить спирт-консервант, он горчит.

У электроплиты возится кок-инструктор Марфин, вчерашний матрос, а нынче мичман. Фигура его невольно вызывает улыбку: в неподогнанном кителе, до коленей, с длинными, как у скоморохов, рукавами, он ходит несуразно большими и потому приседающими шагами. По натуре Марфин из тех, кто не обидит мухи, незлобив, честен. Родом из-под Ярославля, служил коком на береговом камбузе, пошел в мичманы, чтобы скопить денег на хозяйство. По простоте душевной он не скрывает этого. В деревне осталась жена с сынишкой и дочерью.

У Симбирцева к Марфину, как, впрочем, ко всем, кто пришёл на флот за длинным рублем, душа не лежит. Симбирцев смотрит на кока тяжёлым, немигающим взглядом, отчего у Марфина все валится из рук. Горячий подрумяненный батон выскальзывает, обжигает Марфину голую грудь в распахе камбузной куртки.

— Пар валит — пища готовится. Дым валит — пища готова… — мрачно произносит старпом. — Для чего на одежде пуговицы? — вдруг осведомляется он.

— Застягивать, — добродушно сообщает Марфин.

— Во-первых, не «застягивать», а застёгивать. Во-вторых, приведите себя из убогого вида в божеский!

Марфин судорожно застегивается до самого подбородка. Косится на китель, висящий на крюке: может, в нём он понравится старпому?

— Эх, Марфин, Марфин… тяжёлый вы человек…

— Что так, товарищ капитан-лейтенант? — не на шутку встревоживается кок.

— Удивляюсь я, как вы по палубе ходите. На царском флоте вас давно бы в боцманской выгородке придавили. В борще — окурок! В компоте — таракан! Чай… Это не чай, это сиротская моча!…

Окурок и таракан — это для красного словца, чтобы страшнее было. Но готовит Марфин и в самом деле из рук вон плохо.

— Вы — старший кок-инструктор. Вы по отсекам, когда матросы пищу принимают, ходите? Нет? Боитесь, что матросы перевернут вам бачок на голову? Деятельность вашу, товарищ Марфин, на камбузном поприще расцениваю как подрывную.

Марфин ошарашенно хлопает ресницами. Мне его жаль. Он бывший шофер. «Беда, коль сапоги начнет тачать пирожник…» Беда и для экипажа, и для Марфина. Что с ним делать? Списать? Переучивать? И то и другое уже поздно.

Марфина раздобыл помощник командира лейтенант Руднев. Привел его сияющий: «Вот вам кок-инструктор! Целый мичман». Через неделю марфинской стряпни командир, старпом и я отправились к Медведеву с тайным умыслом — обменяться коками. Командир «сто пятой» обожал меняться всем, чем только можно и нельзя: торпедопогрузочными лебёдками и сходнями, книгами и швартовыми тросами, часами и фуражками. Для отвода глаз завели речь о фирменном сервизе, который украшал стол медведевской кают-компании, с военно-морскими вензелями и золочеными якорями.

— На кой черт тебе сервиз? — с неподдельным пафосом уговаривал коллегу Абатуров. — Все равно в автономке побьете… А нам ещё московскую комиссию принимать.

Мы тебе за него новенькую пишущую машинку дадим.

— «Москву»? — сардонически усмехался Медведев. — Что ты! Что ты! «Олимпию»!

— И новый прожектор, — расщедрился Симбирцев.

— И новый аккордеон, — добавил я.

Медведев задумчиво поглаживал бело-голубой сервизный чайник.

— Н-да… Сервизец-то у меня на шестнадцать персон, — набивал он цену. — На заказ делан. Бойца в Ленинград посылал. У него батя на фарфоровом заводе главный художник… Н-да…

— Вот что! — Абатуровская ладонь преотчаянно рубанула воздух. — Так и быть… Кто у тебя кок-инструктор? Старший матрос? А у нас целый мичман!

— В «Славянском базаре» шеф-поваром работал, — ввернул старпом.

— Забирай, черт с тобой! Давай нам своего старшого.

— За такой сервиз ничего не жалко.

Мы с Симбирцевым дружно состроили печальные мины: «Как? Лишиться нашего Марфина? Ради каких-то тарелок?»

— Товарищ командир… — умоляюще воззвал Симбирцев. — Может, лучше Еремеева отдадим? Моторист — экстра-класс.

Марфина! — отрезал Абатуров и протянул Медведеву ладонь: — По рукам?

— Э, погоди… Дай-ка мне взглянуть на ваше сокровище.

«Сокровище» было уверено, что «Славянский базар» — это что-то вроде центрального рынка, что анчоус — это разновидность соуса, а на последний медведевский вопрос, умеет ли он готовить картофель фри, кок честно признался, что зато он умеет крутить баранку.

— Э, нет, ребята! — погрозил нам пальцем Медведев. —

За вашего кока я не дам и битой тарелки из моего сервиза.

Более того, командир «сто пятой» выявил то, о чем мы даже не догадывались. Марфин наш оказался чем-то вроде «гастродальтоника»: он не различал на вкус соленое и сладкое!

 

9.

В кормовом отсеке, не дожидаясь официального отбоя, уже опустили койки, раскатали тюфяки. Никто не думал, что старпом явится в столь неурочный час.

— Картина Репина «Не ждали», — комментирует Симбирцев всеобщее замешательство. Выдерживает паузу. — Товарищи торпедисты большой дизель-электрической подводной лодки! Ваш отсек можно уподобить бараку общежития времен фабриканта Морозова. Бабы, дети, мужики лежат, отгородившись простынями… Я понимаю, вы измучены вахтами у действующих механизмов, вы не отходите от раскаленных орудийных стволов…

Ирония зла, ибо самые незанятые люди на лодке — торпедисты. Никаких вахт у действующих механизмов они не несут.

— Вижу, румянец пробежал по не-ко-то-рым лицам! Есть надежда, что меня понимают… — Последнюю фразу Симбирцев тянет почти благодушно. И вдруг рубит командным металлом: — Учебно-аварийная тревога! Пробоина в районе…дцать седьмого шпангоута, Пробоина подволочная. Оперативное время — ноль! Зашуршали!

Щелкнул секундомер, щелкнул выключатель, отсек погрузился в кромешную тьму. Темнота взорвалась криками и командами.

— Койки сымай!

— Аварийный фонарь где?

— Федя, брус тащи!…

— Ой… По пальцам!

Разумеется, «пробоина» там, где висит больше всего коек. С лязгом и грохотом летят вниз матрацные сетки, стучат кувалды, мечутся лучи аккумуляторных фонарей, выхватывая мокрые, оскаленные от напряжения лица, бешеные глаза… Работают на совесть, знают: старпом не уйдет, пока не уложатся в норматив.

— Зашевелились, стасики! — Симбирцев усмехается в темноте, поглядывая на светящийся циферблат.

Зажглись плафоны. Красный аварийный брус подпирает пластырь на условной пробоине. Вопрошающие взгляды: «Ну как?» Но старпом неумолим:

— Это не заделка пробоины. Это налет гуннов на водокачку. Брус и пластырь — в исходное. Повторим ещё раз. Учебно-аварийная тревога! Пробоина… — на глаза

Симбирцеву попадается раскладной столик с неубранным чайником и мисками; все ясно, «пробоина» будет в том углу, — в районе задней крышки седьмого торпедного аппарата!

Злополучный столик летит в сторону. Нерадивому бачковому теперь собирать миски под настилом. И снова: — Это не есть «вери велл»… Пробоина в…

Мы возвращаемся в центральный пост. Круглые хромированные часы на переборке штурманской рубки показывают время политинформации. Беседы с матросами проводят все офицеры — от доктора до механиков. Сегодня — мой черед. Обычно народ собирается либо в кормовом торпедном отсеке, либо в дизельном — там просторнее. Но сейчас объявлена «Боевая готовность — два, надводная», все должны быть на своих местах, поэтому я включаю микрофон общелодочной трансляции и разглаживаю на конторке вахтенного офицера свежую газету. Впрочем, она мне не нужна. То, о чем я прочитал утром, весь день не выходит из головы… Я рассказываю, как рыбаки, зацепившись за что-то на дне тралом, спустили аквалангиста; и это «что-то» оказалось подводной лодкой типа «щука», погибшей в начале войны. К месту находки подошло аварийно-спасательное судно. Водолазы сумели открыть верхний рубочный люк, и из входной шахты вырвался воздух сорок первого года. Спасатели проникли в центральный пост «щуки» и обнаружили скелеты подводников. Все они лежали там, где им положено быть по боевому расписанию. Я говорю о мужестве, о воинском долге и знаю, что сейчас меня слушают все — кто бы чем ни занимался и в какой бы глубокой лодочной «шхере» ни находился.

Щелчок тумблера. Политинформация окончена. Забираюсь в свою каютку с чувством хорошо выполненного дела. Тут и Симбирцев пролезает в гости. Диванчик под его тяжестью продавливается до основания.

— Зря ты, Сергеич, эту тему поднимал… — вздыхает

старпом. — Завтра в море выходим. А ты про скелеты. Мысли всякие в голову полезут.

— Ты это серьезно?

Симбирцев усмехнулся:

— С мое послужишь, тогда узнаешь… «Трешер» погиб именно на глубоководном погружении. Слышал об этом?

— В общих чертах.

— Ну так вот я тебе расскажу в подробностях. А завтра посмотришь, каково тебе будет на предельной глубине.

Они вышли из Портсмута в Атлантику — новейший американский атомоход «Трешер» и спасательное судно «Скайларк». После ремонта «Трешеру», как и нам, надо было проверить герметичность прочного корпуса. Сначала он погрузился в прибрежном районе с малыми глубинами — двести полета, двести шестьдесят метров. Ночью пересекли границу континентального шельфа, и глубины под килём открылись километровые…

Симбирцев поглядывает на меня испытующе. Я беззаботно помешиваю ложечкой чай.

— Значит, так, глубина впадины Уилкинсона, где они начали погружение, две тысячи четыреста метров. На борту «Трешера» команда полного штата и заводские спецы — всего сто двадцать девять человек.

В восемь утра они ушли с перископной глубины и через две минуты достигли стодвадцатиметровой отметки. Осмотрели прочный корпус, проверили забортную арматуру, трубопроводы, Все в норме. Доложили по звукоподводной связи на спасатель и пошли дальше. Через шесть минут они уже были на полпути к предельной глубине — метрах на двухстах. Темп погружения замедлили и к десяти часам осторожно спустились на все четыреста. На вызов «Скайларка» «Трешер» не ответил. Штурман, сидевший на связи, забеспокоился, взял у акустика микрофон и стал кричать: «У вас все в порядке? Отвечайте! Отвечайте, ради бога!» Ответа не было.

Чай в моем стакане остыл. Я без труда увидел этого американского штурмана, привставшего от волнения и кричавшего в микрофон: «Отвечайте, ради Бога!»

Чай в моем стакане остыл. Я без труда увидел этого американского штурмана, привставшего от волнения и кричавшего в микрофон: «Отвечайте, ради Бога!»

— Они ответили. Сообщение было неразборчивым, и штурман понял только то, что возникли какие-то неполадки, что у них дифферент на корму и что там, на «Трешере», вовсю дуют главный балласт. Шум сжатого воздуха он слышал с полминуты. Потом сквозь грохот прорвались последние слова: «…предельная глубина…»

На спасателе ещё не верили, что все кончено. Решили, вышел из строя гидроакустический телефон. Часа полтора «Скайларк» ждал всплытия «Трешера». Но всплыли только куски пробки, резиновые перчатки из реакторного отсека, пластмассовые бутылки…

Обломки «Трешера» обнаружили через год на глубине два с половиной километра. К нему опускался батискаф «Триест» и поднял кое-какие детали. Но по ним так ничего и не определили…

— Но какую-то версию всё-таки выдвинули?

— Версий было много. Американские газеты писали про «тайную войну подводных лодок», мол, его, «Трешера», подстерегли и всадили торпеду. Но это чушь, и они сами это признали. Возможно, кто-то из личного состава ошибся, и они пролетели предельную глубину. Но скорее всего, в сварных соединениях были микротрещины. Очень спешили в море, не провели дефектоскопию…

 

10.

Снова три предупредительных звонка. Командир!

Мы поспешно выбираемся в центральный пост. Сюда же перелезают из смежного отсека инженер-механик Мартопляс и тучный, несмотря на свои двадцать пять, лейтенант Федя Руднев, помощник командира. Дружно смотрим вверх, на нижний обрез входного колодца. Абатуров вывалился из шахты, густо выбеленный снегом. Отодрал примерзший к подбородку ремешок фуражки, блаженно растер уши.

Симбирцев гаркнул «Смирно!» и отдал рапорт.

— Чай пили?

— Вас ждали, товарищ командир.

— Штурман, тенденция ветра?

— На убыль идет.

Гуськом, соблюдая старшинство — командир, старпом, зам, помощник, механик — перелезли в люк жилого отсека, расселись за длинным и узким столом кают-компании. Абатуров восседал во главе стола — спиной к корме, лицом по ходу корабля. Невысокий, чернявый, с быстрыми глазами скородума, он, как и все северодарские командиры, отличался подчеркнутой щеголеватостью. Пробор ровный, как просветы на погонах. И столь же ровно — на миллиметр, и не больше, — оббегала смуглую шею белая каемочка стоячего воротничка.

Электрочайник поспел, и Абатуров, не доверяя священнодействия вестовым, сам заварил чай, натрусив из заветной коробки душистую смесь мяты, зверобоя и смородинового листа.

Чаю предавались молча, без обычных шуток, подначек и баек. Помощник Федя расщедрился — не иначе по случаю урагана! — и выставил консервированные языки в желе, которые обычно выдаются в море на ночные завтраки. Но и это не вызвало оживления за приунывшим столом. В кои-то веки — читалось на лицах — стоим в родной базе, и вот на тебе, вместо вожделенного берега — семейных очагов, свиданий, приятельских застолий — ночевка по-походному: прокрустово ложе корабельной койки, храп соседа, смена вахт, звонки, команды, гул батарейных вентиляторов…

Непогода будто нарочно губит третье воскресенье подряд.

— Похоже, Новый год будем в прочном корпусе встречать… — вздохнул механик и оспаривать его никто не стал.

Пришёл штурман и сообщил, что на рейдовом посту горит сигнал «ветер-два», шторм стихает. Сообщение встретили молча, и, хотя кое-кому уже можно было уходить домой, никто не «шевельнулся. Сидели каждый сам по себе — кто, откинувшись на жесткую спинку, кто навалившись на стол и обхватив голову руками. Похоже, все оцепенели, думая одну общую невеселую думу. Абатуров скрестил руки на груди новенького кителя, ушёл взглядом сквозь носовую переборку и вдруг нараспев стал читать:

Человек молчаливый и грустный
Перебирал свои ребра,
Словно гитарные струны…

Семь пар глаз уставились на него с изумлением, с легкой оторопью и даже с сочувствием. А Абатуров продолжал как ни в чем не бывало, разве что голос его сделался ещё заунывнее:

Магические движения?
Меланхолическое настроение?
Лирические вздохи?

Он обвел кают-компанию насмешливым взглядом и ответил на все вопросы:

О нет, гитаристом он не был.
Человека кусали блохи!

И тут же, не дав лейтенантам вволю наулыбаться, сменил элегический тон на обычную скороговорку:

— Товарищи офицеры, нас тоже кусают блохи. Множество мелких бумажных блох. Я имею в виду неподбитую документацию в боевых частях и службах. Знаю, что каждый из вас сейчас клянет в своей мореманской душе бюрократа Абатурова. Но не забыли ли вы, дорогие соплаватели, что послезавтра комиссия Главного штаба? Послезавтра к нам приедут седые мужчины с мальчишеской искрой в глазах. Они привезут с собой большую лопату и будут копать ею глубоко и больно. И начнут они, как показывает горький опыт предшественников, с папок отсечной документации. Штурман, время?

— Ноль часов десять минут по Москве.

— Время позднее. И перед очами мужественных офицеров стоят образы прекрасных дам. Не так ли, Симаков?

— Так точно, товарищ командир, стоят, как живые!

— Отставить, дам! Вспомнить курсантские времена. Вспомнить весенние сессии. Помощник, всем кофе! За мой счет. Угощаю!… Кто первый покажет пример трудового энтузиазма?… Так… Добровольцев нет. Никому не хочется первым покидать столь изысканное общество. Тогда так… Чтобы никому не было обидно, сыграем на вылет в одну прелестную игру… Алексей Сергеевич, как дела у нас с кроссвордом?

Я извлек из-за приемника свежую флотскую газету «На страже Заполярья».

— Та-ак! — протянул Абатуров, заядлый кроссвордист. — Ничто так не сближает офсостав, как совместные настольные игры.

— Может, морского забьем, товарищ командир? — тоскливо вопросил Федя-пом, предчувствуя интеллектуальные муки.

— А в лото не хотите? Как на бабушкиной даче — по копейке за карту?

— Давайте, в самом деле, в «козла»! — поддержал помощника Симаков.

— До тех пор, пока я на этом пароходе, — отчеканил Абатуров без улыбки, — домино в кают-компании стучать не будет! У нас не клуб пенсионеров при ЖЭКе номер «пять», это во-первых. А во-вторых, стук костяшек нарушает скрытность плавания. Те, кто не сможет жить без самой умной игры после перетягивания каната, пусть отводят душу в мичманской кают-компании… У кого с собой секундомер? Поехали! По горизонту пять букв: река в Северной Америке. Штурман, минуту на раздумье.

— Миссури! — выпалил круглощекий лейтенант Васильчиков и тут же спохватился: — Ой, семь букв… Миссисипи тоже отпадает…

— Все, штурман. Время вышло. Учите географию. Река Огайо. Пять букв… Назначаю фант: идите в рубку и заполните формуляры на якорь-цепи.

— Все, штурман. Время вышло. Учите географию. Река Огайо. Пять букв… Назначаю фант: идите в рубку и заполните формуляры на якорь-цепи.

Васильчиков, смущенно улыбаясь, полез из-за стола.

— Доктор, по твоей части. Старинное название простуды… Девять букв.

Лейтенант медицинской службы Коньков назвал инфлюэнцу с опозданием в две секунды и безропотно отправился заполнять слуховые паспорта на акустиков. Вслед за ним покинул кают-компанию Федя Руднев, не ответив на вопрос по своей «провиантской специальности»: «пряность из восьми букв». Дольше всех держался Мартопляс, но Абатуров подловил и его на «древней метательной машине из восьми букв», и механик, ворча в усы, ушёл заполнять дифферентовочный журнал. Симбирцев засел за журнал боевой подготовки, я — за карточки учета взысканий и поощрений.

Боже, сколько бумаг! Мы сидели до трех ночи, пока каждый не представил Абатурову на просмотр свою «красивую документацию».

— Ну как? — спросил меня командир, показывая на стопку лодочных журналов. В эту минуту он был похож на школьного учителя, проверяющего тетради учеников.

У нас с ним отношения настороженно-выжидательные. Ему кажется, что я его не всегда понимаю, а у меня тоже нет уверенности, что он до конца со мной откровенен. Поэтому мы постоянно объясняем друг другу свои поступки даже тогда, когда это совсем не требуется.

— Ты думаешь, мне самому эти бумаги не осточертели? — вскидывает на меня Абатуров ясно-зеленые глаза. — Но ведь никуда от них не деться, и проверка начнется именно с документов… Приказать людям корпеть вместо законного сна над отчетностью язык не поворачивается. А под кроссворд оно ничего. Вроде в шутку. Никому не обидно… Да ты садись. Надо что-то с Марфиным решать…

Я присаживаюсь на командирскую койку — больше не на что. И мы, перемыв коку все косточки, все же решаем оставить его на лодке. Семья у человека немалая, ну а готовить выучится в море.

Абатуров с трудом подавил зевок. На часах — четыре утра.

— Ну что, Сергеич, посидим на спине минут полтораста?

Я раскатываю тюфяк, застилаю диванчик простыней и укладываюсь между стальной боковиной стола-сейфа и бочечным сводом правого борта. Подводная лодка вздрагивает от шквальных порывов, будто лошадь от ударов хлыста. Поскрипывает дерево обшивки. Покачивает.

Лежу как в колыбели. Думаю.

Самонадеянный вы малый, Алексей Башилов. Университетский диплом и комиссарский мандат — разные вещи. Назвался подводником — полезай в прочный корпус. Назвался, полез… Легко любить море с берега, а корабль на картинке…

Боевой корабль, сложная и малопонятная техника, оружие, секретные документы, океанские походы… Да мало ли что может случиться в кубриках, в отсеках на глубине или в нейтральных водах! И за все, что натворит любой член м о е г о экипажа, за все, что случится с моим кораблем, отвечать мне, замполиту, наравне с командиром — перед адмиралом, перед парткомиссией, перед трибуналом, перед совестью, перед отцами и матерями, доверившими нам своих сыновей.

Вся моя прошлая — предкорабельная — жизнь казалась сплошным благоденствием.

(Поодолжение следует)

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *