Глава 4, из которой ясно, что не так страшен черт.
ОПЕРАЦИЯ
Ночь была плохой… Ну и задал же я им в ночь перед операцией жара! Не из вредности вовсе, а просто было очень уж хреново и как то само сабой получалось, что сон оказался здесь лишним. Любаня, как Ванька-Встанька в полудреме на топчане, пристроенном рядом с краватью-великаном, то и дело вскакивала проверить капельницы, сменявшие друг друга непрерывно, поправляла уползавшие подушки, бегала к сестричке за подмогой и вообще делала много всякой всячины, чем бывает наполнена жизнь простой русской женщины перед нейрохирургической операцией мужа… Темнющим и тревожным утром, которое плавно появилось как продолжение бессонной ночи, снова пришла дежурная сестра. Она была с помазком фронтового дизайна и бритвой, никому неизвестной фирмы, к сожалению, вовсе не «Жиллет».
— Нужно подготовиться к операции! – И я с тоской сразу почему-то подумал о клизме: «Но бритва-то тут при чем?… А с другой стороны, откуда я знал, что и когда нужно брить!?»
Сестра разрешила сомнения в самую неожиданную сторону, достав еще и эмалированную миску с отбитыми краями и кусочек розового туалетного мыла:
— Мне побрить или сами? — показывая глазами гораздо выше, чем я уже было подумал, прямо на голову спросила она.
Мне даже показалось, что сестричке почему то хотелось сделать это именно самой. Может монотонная работа — клизмы, уколы, капельницы, опять уколы, давно наскучила ей, а быть может, талантливый визажист пропадал в ней, но твердый ответ Любани «Я сама!» — явно разочаровал сестрицу.
Поставив на прикроватную тумбочку нехитрый набор цирюльника, она гордо удалилась, всем своим видом показывая, что больше нам она уже побриться не предложит никогда!
…Кто-нибудь пробовал подставить свою голову под непрофессиональную, хотя и родную, руку с третьесортной бритвой и пеной из «Земляничного»обмылка? С меня слетела вся давешняя болезненность и симптомы, когда эта пытка началась!
Любаня, стараясь делать свое дело аккуратно и красиво, начала скрести голову от темечка вниз. Она боевым помазком макала в миску с теплой водой, прилежно терла им концентрическими сходящимися в центре головы кругами, пытаясь смочить волосы, а поверх этого терла розовеньким обмылком… И опять бралась за мазок. Потом в ход шел бритвенный станок. Широкими сильными движениями Любаня пыталась отщипнуть с помощью станка от головы прядь не сказать так уж чтобы копны непокорных русых волос и, отвоеванное с трудом от редеющей в некоторых местах шевелюры, смыть в мисочке. Удавалось это ей очень плохо и трудно, по всему было видно, что она этому училась и тренировалась недостаточно. Первое время я даже как то отвлекся от своих ощущений, но быстро стал уставать и вскоре, как курица, склонился низко и покорно положил голову на Любанины колени. Так прошло еще минут пятнадцать.
Оказалось, что от бритья и лысого как коленка черепа состояние совершенно не улучшилось, напротив, все новые и новые чебурашки нездоровья бегали по черепушке изнутри и снаружи, забегали в живот и оттуда кидались желтой пеной, кололи глаза и тарабанили в уши. При этом их чертов хоровод как видно передавался удивительным образом и мне, отчего не только ходить, но и лежать становилось все труднее — все время было ощущение неверного парящего движения поверхностей и вконец искаженного пространства… Это страшно надоело мне и мечась по подушке в поисках твердого угла, за который могла бы зацепиться голова и ощутить точку опоры, я вообще перестал ощущать что-либо и погрузился в нирвану наоборот.
Наконец, послышался приближающийся почти долгожданный грохот каталки. Я, да и Любаня услышали его еще издалека и сразу притихли, взялись за руки и молча впились в глаза друг другу. Думаю, что если бы в эту минуту был изобретен и рядом стоял прибор, измеряющий плотность и напряжение потока несказанных друг другу слов и чувств, эмоций и желаний, то стрелка его пробила бы циферблат, потолок палаты, крышу и улетела бы ракетой… Но такой прибор отсутствовал, а характерный скрип и перестук больничной колесницы, на которой в изголовьи синей краской вкривь-вкось было написано «ГЛ. ОПЕРАЦ.-не брать», все нарастал и было ясно, что вот-вот откроется дверь палаты и я уеду…
И опять Любаня проявила себя не слабой барышней, а настоящим сильным и верным другом — после того, как она помогла уложить меня на каталку и укрыть простыней, успела ласково погладить меня по лысенькой плешке, как будто поворошить копну непокорных волос, улыбнулась гляюя прямо в глаза и сказала твердо и убежденно:
— Все будет хорошо! — и никакой трагичности, прощальной патетики, слез, обнимашек…
Молодец!
И меня увезли…
Было около восьмиутра, больница только просыпалась, коридоры были пустынными и тихими. Дежурные сестрички, завершающее свое нелегкое дежурство, собирали градусники, разносили лекарства, делали утренние уколы… Каталка на этот раз ехала медленно и, редкие, встречавшие нас на пути, вежливо сторонились и провожали взглядами. Если бы не ужасное состояние, то возможно от такого уважительного отношения, я возгордился бы, а сейчас мне это было безразлично — выкручивало все сильнее, и карусель в голове не давала ни о чем думать.
Единственной мыслью постоянно присутствовавшей в этот момент оставалась горечь и даже страх от того, что не мог, не нашел в себе сил, не захотел сказать правду родителям. Не знаю, на что я рассчитывал, сейчас уже и не припомнить, но вот просто так сообщить, что у меня завелся Головняк и что мне предстоит сложнейшая хирургическая операция, не смог!
И ведь это при установленном между нами жестком и так необходимом обоим, и родителям, и мне, регламенте — ежедневном хоть и коротком звонке.
Обычно это сводилось к короткому обмену приветствиями, планами и пожеланиями на день, но вслушиваясь в интонации и паузы мы читали между слов и утаить что либо было практически невозможно. Особенно внимательно мы относились к вопросам здоровья и чутко вслушиваясь в любые отклонения от привычного тонуса, тембра и смысла, тут же разоблачали любые попытки утаить и забаррикадировать свои болячки от близких.
Именно поэтому, может быть предчуствуя неминуемость своего разоблачения, еще когда земля впервые качнулась под ногами и поплыла кружить, всю телефонную дипломатию я попросил вести Любаню. С минуты, когда я понял, что болен, мои разговоры стали гораздо короче и дипломатичней… И сейчас, приближаясь на каталке к плотно притворенной двери операционного блока, я был уверен — Любаня подменит меня на этом коммутаторе, а потом и сам оправлюсь и позвоню… Отлично понимая, что дела мои сейчас не очень, как ни странно, желания звонить и прощаться с любимыми и близкими не было совсем!
Операционная встретила меня совершенно необыкновенной для такого раннего времени суток движухой и ярким светом, который резанул по глазам и заставил их зажмуриться. Обилие народа и их постоянное перемещение по залу, где я находился, больше напоминало муравейник, чем создавало ощущение целенаправленного действия большого числа людей.
Поскольку все они были в одинаковых халатах зеленоватого цвета, в марлевых повязках на лице и двигались каждый по своим неведомым делам, определить ни их специализацию, ни иерархию, ни даже пол, было совершенно невозможно.
Из под приопущенных век я безуспешно пытался высмотреть Марину, ну хоть одну знакомую душу тут узреть, но мне этого не удавалось — все были одинаково нейтрально-доброжелательны и неуловимы!
Самое интересное начало происходить дальше — до меня помаленьку стало доходить, что при всей кажущейся бессистемности их передвижений, за чередой снования по залу множества людей, прослеживался некий центр, вокруг котороговсе это вращалось. И этим центром несомненно являлся именно я!
Вот подошел человек в маске и женским голосом спросил, обращаясь ко мне:
— Как вы себя чувствуете?
— Хорошо, — даже не соврал, а констатировал я, и вправду будто ощивший и приободрившийся от этого энергичного хоровода вокруг.
— Сейчас мы введем вам лекарство и вы заснете, когда вы проснетесь постарайтесь не двигаться, особенно головой, — инструктировал меня уже совершенно другой тоже женский голос.
Следующий человек без пола и лишних прелюдий ловко и быстро установил какие-то иголочки с пластмассовыми заглушечками у меня под подбородком и на руке и тут же растворился. А за ним уже со шприцем в руке подошла фигура и вколола укольчик. Тем временем еще один начал устанавливать стойку с флаконом на нем рядом со мной и опять беззвучно растворился…
В этой деловитой суете и движении боль и мои ощущения как бы отошли на второй план, оттеснив туда же и все фатальные мысли или варианты дальнейших событий. Словно забыв, что это вовсе не спектакль, что моя жизнь сейчас висит на тонюсеньком волоске, я уже с неподдельным интересом смотрел за этим медицинским ульем, где почти в полной тишине шла большая слаженная работа и, честно говоря, даже восхищался этим!
Я любил любую красивую работу, какой бы она не была. В эту минуту мне показалось, что это вовсе и не операционная, а командный пункт соединения флота при подготовке к бою с авианосным ударным соединением противника!
Чисто по-человечески и профессионально, увлекшись этим слаженным хороводом, хотелось досмотреть фильм до конца, ну или возможно дольше, узнать кто и как победит в этом сражении, ну хотя бы почувствовать тот самый момент, когда глаза начнут слипаться и начнет одолевать сон, отодвигая на задний план все…
Дудки! Ничего этого не случилось! Просто меня выключили. И никаких тебе расширяющихся и сужающихся коридоров со светом в конце, ощущения парения или полета… Как обычный телек или стиралку, одним щелчком костяшек чьих- то мудрых пальцев, мол: «Ну, поехали!» — хотя в слух этого и не произносилось или я, уже засыпая, упустил этот самый интересный момент!
Потом мне сказали, что операция продолжалась больше шести часов подряд, и за все это время никто из операционной бригады не отошел от стола. Что там было, я до сих пор не знаю… Однажды, потом по прошествии времени, я спросил у Марины:
— А сложная была операция?
Ответ поразил меня своей прозаической откровенностью:
— Да нет, просто в неудобном месте.
И все…
Любаня с довольно значительной дружиной близких все шесть часов отсидела в буфетной одного из отделений несколько этажами ниже операционной, воспользовавшись старыми медицинскими связями. Их запустили туда утром и все шесть часов они сидели тесной группкой, заняв целый стол, разговаривали о всякой всячине, гоняли чаи, а то и просто молчали…
Интересным, наверное, в этой ситуации было то, что по какому-то внутреннему этикету, совершенно не договариваясь между собой, они ни разу не заговорили об операции, о том, что ей предшествовало, о всяких страстях-мордастях и больничных историях. Да и обо мне, они практически не говорили, разве что в моменты, когда речь заходила о будущих планах семьи, где я всегда выступал совершенно здоровым и почти всемогущим. В этих своеобразных посиделках не было никакого здравого смысла или цели, они конечно же с материалистической точки зрения не могли повлиять ни на что, а уж тем более на ход и исход операции. Хорошей приметой могло служить лишь то, что все эти долгие минуты никто не посматривал на часы, не вспоминал вдруг о неотложном деле или звонке… Просто сидели и все!
Наконец зазвонил Любин телефон, лежавший перед ней на столе, отчего она сразу растерялась и долго не могла его взять и ответить. Только смотрела расширившимися внезапно глазами… А он все звонил и звонил, и всем вокруг было понятно, что там за мембранами, электроникой и эфиром спрятана важнейшая информация, по сути, жизнь и судьба. Никто не мог сам протянуть руку, нажать кнопку, ведь для этого всего-то нужно было сделать маленькое движение, просто снять трубку и выслушать…
Наконец, Любина рука как в замедленном фильме при установившейся сразу тревожной тишине медленно дотронулась до трубки и нажала зеленую кнопку…
Она слушала сообщение глядя перед собой, может быть всего несколько секунд, но всем вокруг эти секунды растянулись в долгое и напряженное ожидание и, когда пересохшими вдруг губами она проговорила еле слышно:
— Закончилось. Он в реанимации… — все вокруг поняли, что пройден только первый этап, а сколько их будет и чем закончится каждый из них не знал в эту минуту даже сам Господь!