Полторанин М. Власть в тротиловом эквиваленте. Наследие царя Бориса (выдержки из книги)

Полторанин Михаил Никифорович фотография с Iobninsk.ru

Эта книга, наверное, вызовет скандал с эффектом взорвавшейся бомбы. Хотя вынашивалась и писалась она не ради этого. Михаил Полторанин, демо­крат-идеалист, в свое время правая рука Ельцина, был непосредственным сви­детелем того, как умирала наша держава и деградировал как личность первый президент России. Поначалу горячий сторонник и ближайший соратник Ельци­на, позже он подвергал новоявленного хозяина Кремля, который сдавал страну, беспощадной критике. В одном из своих интервью Полторанин признавался: «Если бы я вернулся вто время, я на съезде порекомендовал бы не давать Ельци­ну дополнительных полномочий. Сказал бы: «Не давайте этому парню спички, он может спалить всю Россию…»

Спецкор «Правды», затем, по назначению Б.Н. Ельцина, главный редактор газеты «Московская правда», в начале 1990-х он достиг апогея своей политиче­ской карьеры: был министром печати и информации, зампредом правительства. Во всей своей зловещей достоверности открылись перед ним тайники кремлев­ского двора, на глазах происходило целенаправленное разрушение экономики России, разграбление ее богатств, присвоение народной собственности кучкой нуворишей и уничтожение самого народа. Как это было, какие силы стояли и по-прежнему стоят за спиной власти, в деталях и лицах рассказывает в своей книге, в чем-то покаянной, основанной на подлинных фактах и личных наблюдениях, очевидец закулисных интриг Кремля.

ОТ   АВТОРА

Горькая правда похожа на оголенные провода, по которым бежит ток. Дотронешься — тряхнет.

Чтобы народ к такой правде не прикасался, власть закрыто­го общества обматывает ее, как изолентой, враньем и цензурны­ми воспрещениями. Иначе током будет бить по сознанию нации, и невозможно его усыпить для последующего сковывания народ­ной воли. А бодрствующее сознание всегда враждебно режиму, нацеленному на свои корыстные интересы.

Если мы хотим знать правду о том, кто нас ведет, куда и за­чем — надо чаще браться за оголенные провода. То есть вникать в суть происходящего и, называя вещи своими именами, делать определенные выводы.

Честный анализ событий может способствовать этому.

Когда я возглавлял госкомиссию по изучению и рассекречи­ванию закрытых документов, много спрятанной правды откры­лось мне из недавнего прошлого. А работа в российском прави­тельстве и других органах власти позволила дотянуться до строго охраняемых секретов нынешнего Кремля. Собирался еще раньше выплеснуть кое-что на читателя.

Классик русской литературы Виктор Петрович Астафьев ска­зал мне: «Не торопись». Мы снимали о нем фильм в Овсянке на берегу Енисея и в перерыве ели гороховый суп, приготовленный классиком. Тогда одни за другими издавались «размышлизмы» действующих политиков. Больной, но бодрый Виктор Петрович посмеивался над ними: «Какое-то недержание у людей — торопят­ся с конъюнктурными скороспелками попасть на книжные полки. Но нет от них сытости мысли: не отстоялось. Я даже гороховому супу даю отстояться. Писать надо, когда нельзя не писать».

Нельзя не писать — это теперь про меня. В молодежных ау­диториях нас, ветеранов политики, стали терзать расспросами: а как на самом деле умирал Советский Союз и почему Россия не выбирается из колеи, которая ведет туда же, где вдруг очутился СССР? Люди хотят достучаться до правды, а она за тяжелыми за­совами демагогии и удобных для власти мифов, сочиняемых по заказу. На официальном уровне идет героизация палачей постсо­ветской эпохи и воспевание палачества как явления, а защита ин­тересов народа выдается за злодеяние.

Почему так происходит? В своих заметках, основанных на редких документах, на личных наблюдениях и в чем-то покаян­ных, я попытался ответить на этот вопрос. Можно воспринимать изложенное в книге как свидетельские показания: на моих глазах происходили события — от подготовки к разгрому великой дер­жавы и подбора кадров для достижения этой цели до превраще­ния демократической России в угрюмый Паханат.

Многие факты, как оголенные провода. Прикасаться к ним или не прикасаться — дело читателя.

Глава 1 Воруй город и красная гусеница

Перемывать косточки власти — любимое занятие наших лю­дей. На кухнях. За дружескими застольями. И даже в тайге.

Был у меня знакомый охотник-промысловик Федор Паутов, ловил капканами баргузинских соболей. В его закопченной сто­рожке я пару раз ночевал. Долгими зимними вечерами Паутов об­рабатывал в избушке шкурки зверьков. Постоянное одиночество при подрагивании язычка пламени в керосиновой лампе рожда­ло в охотнике самодеятельного философа. Он всему находил свое объяснение.

— Власть — это эгоистичная женщина, — говорил Паутов. — Она хочет быть у тебя единственной и на всю жизнь. Сколько про­клятой ни давай, ей все мало. Ты вроде бы сам приводил ее в свой дом, а захочешь прогнать — не получится. С местными начальни­ками проще. А с самыми большими — никак. Оплот у них очень надежный.

А оплот— кто? На это у охотника тоже имелся ответ: феода­лы. Они были и будут всегда. Разговоры наши шли еще в советские времена, и феодалами Паутов называл партийных секретарей.

Охотник мужицким чутьем доходил до понимания характера власти в Советском Союзе. Да и не только он. Народ хоть и не уча­ствовал в назначениях кремлевских постояльцев, но видел, из ка­ких элементов конструировался режим.

Кремлевские постояльцы — генеральные секретари ЦК КПСС не были самодержцами Всея Руси. Из своей среды их отбирали и ставили на божницу члены Центрального комитета — первые секретари обкомов, крайкомов, ЦК компартий союзных республик. По определению охотника Паутова, феодалы. Сговорившись, эти феодалы могли сместить генсека, что они сделали с Никитой Хрущевым. Но это был исключительный случай. Первые секрета­ри оберегали режим от малейших встрясок, потому что были его опорой и сердцевиной.

Они, как гусеницы, готовились превратиться в бабочек, что­бы, расправив крылья, самим взлететь на божницу. И до сих пор непонятно, по каким признакам секретари отбирали себе вож­дей. Теперь это не так важно.

Важнее осмыслить другое: как умудрились они сдать свою, казалось бы, неприступную власть и страну? Как из партийных секретарей выклевывались руководители постсоветской поры и, в частности, новой России? Как из номенклатурной гусеницы вы­зревало крылатое существо и воспаряло в большую политику? И наконец, какая среда формировала взгляды, сортировала крас­ных партийных гусениц по полочкам иерархии? Прежде чем пе­рейти к конкретным фамилиям — ив первую очередь, к фамилии Ельцин, — сделаю краткий экскурс в историю с секретарями.

За двадцать пять лет работы в советской печати я повидал много партийных функционеров. С кем-то сходился накоротке, с кем-то общался по долгу службы. Сегодня их преподносят как этакий монолит, как безликий отряд исполнителей, обструганных сусловским ретроградством. Нет, это были разные люди, порой разные до противоположности — и по широте кругозора, и по отношению к людям, к работе и даже по отношению к святая свя­тых — самой машине власти в СССР. Опираюсь в этих выводах на личные наблюдения. Поделюсь некоторыми из них.

С первым секретарем Восточно-Казахстанского обкома пар­тии Неклюдовым я познакомился, как говорится, по случаю. Мо­сковский журнал «Партийная жизнь» заказал ему статью о пер­спективах социально-экономического развития Рудного Алтая. Край этот был тогда на подъеме: добывал золото, серебро и ред­коземельные металлы, перерабатывал урановое сырье, выпускал машины, строил заводы и гидростанции. Как там трудились в об­коме над материалом, не ведаю, но звонит Неклюдов редактору областной газеты «Рудный Алтай»:

— Мне отделы набросали статью — не статья, а сухая справ­ка. Подошли молодого парня, не зашоренного штампами, мы тут с ним поработаем …

Молодым литсотрудником был я, меня и отрядили на раб­ское дело.

Мне пришлось поднять ворохи документов, протоколы пле­нумов и заседаний бюро — там же, в обкоме, накропал на машине новый вариант статьи Неклюдова, который журнал и опубли­ковал. Через какое-то время звонит помощник секретаря: его шеф вызывает меня к себе.

Никогда не ждешь приятностей от походов к начальству. Но тут хозяин кабинета подходит к столу в комнате отдыха — там са­моварчик и два стакана в «партийных» подстаканниках, ломтики лимона на блюдцах. Это был фирменный набор для приватных бе­сед у обладателей номенклатурных кабинетов. В самоваре не чай, а коньяк. Секретарь нацедил по полстакана, открыл сейф и протя­нул мне конверт с деньгами.

— Вот гонорар за статью, он ваш, — сказал он, взявшись пра­вой рукой за стакан. — Нет, нет, возражать бесполезно. Чужую ра­боту я присваивать не приучен. Давайте за успешное дело и еще раз спасибо!

На том и расстались.

У партработников считалось за правило ездить по своим ре­гионам и «шевелить» хозяйственное начальство. Часто мотался по области и Неклюдов. Но было у него еще одно правило: он всегда готов был подсадить в свою машину кого-то из журналистов. Не для пиара, а чтобы подбросить к объекту. Звонит редактору газе­ты помощник секретаря: «Завтра шеф едет на Зыряновский свинцово-цинковый комбинат. Есть место в машине. Быть в семь утра у обкома». Или: «Завтра шеф едет на Бухтарминсткую ГЭС, выезд в шесть утра». Расстояния в области большие, а с транспортом у ре­дакции было худо. Иногда редактор отказывался из-за нехватки штыков, а чаще звал кого-то из свободных сотрудников и отправ­лял в командировку «окунуться в проблемы». Многократно при­ходилось ездить и мне.

В долгой дороге не всегда попадались столовые. Останавли­вались и, подняв капот машины, подогревали на двигателе банки с тушенкой. Управлялись с банками всем экипажем.

Мы не составляли свиту секретаря. А, добравшись в его ма­шине до места, шли заниматься своими делами, возвращаясь об­ратно на перекладных. И все же я видел не раз, как этот прямо­линейный рязанский мужик резко отчитывал директоров за оч­ковтирательство, за тесноту в рабочих бытовках и даже за грязь в туалетах.

По правде сказать, думалось поначалу, что этот человек с боксерскими кулаками такой смелый с людьми, от него зависящи­ми. Но как-то на территории титано-магниевого комбината я сто­ял в окружении монтажников и слушал их жалобы на неустроен­ность. Подъехали несколько легковых машин, из первой вышли Неклюдов и всесильный председатель Совмина СССР Косыгин, прилетевший в область с инспекцией. Они покрутились вокруг строящегося цеха и направились к монтажникам. К моим недав­ним собеседникам стали подтягиваться другие рабочие.

Обычные вопросы приезжего начальства: Как живете? Как дела? Будто трубу прорвало, как полилось из людей недовольст­во. Плохо с жильем, нет детсадов, прожить на зарплату трудно. И все в том же духе. Косыгин слушал, покусывая губы, потом, как мне показалось, со злобой произнес:

— Хватит! Плохо работаете! Надо лучше работать — тогда и жить будете лучше.

Наступила неловкая тишина. И тут раздался простуженный голос Неклюдова:

— Не надо людей обижать, Алексей Николаевич. Работают они хорошо. Плохо работает ваш Госплан: дает средства и фонды только на промышленные объекты, а весь соцкульбыт зарубает. Вот достроим цеха, но кто в них будет работать? Некому!

Было заметно, как у предсовмина краснеют уши.

— Ну, это обсуждать не на митингах, — сердито бросил Ко­сыгин. И они уехали.

Не знаю, какие у них разговоры были потом — ив области, и в Москве, только пошли вскоре деньги и на жилье, и на школы с детсадами, и даже на дворец культуры. За короткое время вы­рос большой поселок Новая Согра. А Неклюдов работал еще не­сколько лет.

Почему так подробно рассказываю о человеке с чужого те­перь для России Рудного Алтая. Не потому, что это впечатление молодости. Неклюдов не составлял исключения, более того, он был типичен в секретарской среде 60—70-х годов прошлого века. Перейдя работать в газету «Правда»— «Правда» была тогда не нынешним зюгановским бюллетенем, а могущественным издани­ем тиражом 14 миллионов экземпляров, где, помимо официоза, печатались публицистические статьи, фельетоны, аналитические материалы — я имел возможность много ездить по стране. И ви­дел немало подобных секретарей — особенно в России.

Невозможно забыть того же Конотопа, первого секретаря Московского обкома КПСС. Он не просто противился установкам партии на уничтожение «неперспективной» деревни, а даже с не­которым вызовом бросил все силы на благоустройство этой де­ревни— жильем, школами, детсадами и магазинами. К тому же Василий Иванович сидел как заноза в номенклатурной попе чи­новников центральных аппаратов ЦК и Совмина — не позволял

вырубать леса Подмосковья под расширение дачных угодий. И те в отместку стучали на него Брежневу при каждом удобном слу­чае. Мы в «Правде» старались поддержать руководителя москов­ского обкома сочувственными публикациями. Хотя всякий раз по­лучали за это нагоняй от наших кураторов.

И Конотоп, и Неклюдов, и множество других первых секрета­рей попали на эти должности в хрущевский период демонстратив­ного «очеловечивания партийных кадров». Вычищая сталинских назначенцев и являя себя демократом, Хрущев двигал на клю­чевые посты людей от сохи, которые придерживались здравого смысла в работе и еще не научились жить по принципу «чего изво­лите»? Немало этих секретарей досталось в наследство Брежневу.

Развращает любая власть. У первых секретарей она была не­малая. Но в эпоху раннего Брежнева разгуляться им не давали — над всеми постоянно висел дамоклов меч в виде твердой руки Суслова. Того самого Суслова, второго секретаря ЦК КПСС, ведаю­щего партийными кадрами. Он имел тогда огромный вес, боль­шое влияние, и даже генсек побаивался его — в костлявом Сусло­ве ему мерещилась тень Сталина.

С одной стороны, это был закостенелый догматик, малю-та Скуратов для отступников от постулатов марксизма. Вынюхи­вал инакомыслие в трудах творческой интеллигенции. А с дру­гой, представлял из себя бессребреника, аскета. Годами носил одну пару галош, а половину зарплаты отдавал в партийную кассу. Спартанского образа жизни Суслов требовал и от кадров. Он раз­вернул борьбу с партийными попойками, получившими распро­странение при Хрущеве. Как приговор, не подлежащий обжало­ванию, стали звучать для секретарей обвинения в барстве и стя­жательстве.

Сусловскую инквизицию— Комитет партийного контроля (КПК) при ЦК КПСС возглавлял другой экзекутор — Пельше. Он рассылал своих опричников по регионам, и те рыли землю в поис­ках компромата. По линии КПК было снято много голов с партий­ных секретарей, возомнивших себя удельными князьями. Результа­ты проверок и беспощадные вердикты по ним направлялись в пар­тийные комитеты страны. Это заставляло других призадуматься.

С годами, однако, все заметнее набирал силу Брежнев, от кол­лективного руководства оставались одни ошметки. Была задвину­та на задворки, и спарка Суслова с Пельше. Построенная на прин­ципе жесткого централизма КПСС уже в который раз за свою ис­торию подчинила себя воле чиновников из аппарата ЦК. Иного и быть не могло: централизм всегда приводит к единоначалию. Создавая любую вертикаль власти, упрешься в это единоначалие, где вождь только царствует, а его полномочия растащила стая при­ближенных чиновников.

При «ручном управлении» страной только сверхэнергичный Сталин, закаленный Гражданской войной и интригами, ухитрялся не отдавать свою власть в руки чиновничьего аппарата. Те же, кто шел после «вождя всех народов», в той или иной степени стано­вились марионетками этого аппарата.

Брежнев, как известно, был сам большим жизнелюбом — и гулянки ему подавай, и золото, и охоту. А куда конь с копытом, туда и рак с клешней: чиновники аппарата ЦК тоже возлюбили подношения, поездки в те регионы, где и сауны с угощениями и чемоданы с подарками занесут в самолет. Секретари обкомов, привыкшие честно работать и считавшие скромность за норму, в результате аппаратных интриг оказались чужими на этом празд­нике жизни. Система стала выдавливать их — человека за челове­ком. Ершистая позиция кадров, их твердость в отстаивании инте­ресов дела воспринималась бюрократами-жизнелюбами наверху, как покушение на общественные устои.

Послевоенный экономический ренессанс убаюкивал многих. Все, что поднимало страну, все, что делало ее сверхдержавой — и ракетостроение, и воздушный флот, и ядерная мощь, и многое дру­гое — закладывалось и проектировалось в сталинские годы. Пусть иногда и в шарашках или зонах, окруженных колючей проволокой. Даже решение о строительстве первой атомной подводной лодки в СССР было подписано еще в сентябре 1952 года Сталиным.

А за темпами мирового научно-технического прогресса ста­линская система кнута стала не поспевать. Дальновидные техно­краты — в Политбюро и Правительстве — бились с «карьерными партийцами», не нюхавшими производства, за обновление эконо­мических механизмов. Удивительно, но борьба шла между про­грессивными членами ЦК и заскорузлыми аппаратчиками, спе­кулировавшими близостью к генсеку. Надо было менять машину власти и принципы руководства экономикой, чтобы на всех уров­нях людям стало выгодно добиваться высоких результатов рабо­ты. Только зачем это празднолюбивым чиновникам аппарата ЦК, если жареный петух не клюет! Они изо всех сил держались за систему кнута, но у которой для удобства «своих» вождей регио­нов свинтили гайки безответственностью и очковтирательством. Кнут — для рабочего люда, а для партийной бюрократии — боль­ше уюта и льгот. Началось плавное, пока не очень заметное, пе­рерождение этой бюрократии в буржуазию. Своего пика оно дос­тигнет к концу 80-х годов.

По логике чиновников из Кремля, и что это за демагогия о приоритете интересов дела! Руководство страны, дескать, щупа­ет теперь не результаты, а смотрит на показатели: нужна опти­мистическая цифирь в отчетах. И цифирь радовала. А дела? Они частично отодвинулись на второй план. На Балхашском медепла­вильном заводе в 1979 году я увидел в работе прокатный стан, выпущенный в Германии до войны. На нем красовались клейма со свастикой. По инструкции смазывать узлы стана полагалось са­лом шпик, но время было голодное, рабочие этого сала не виде­ли, и для смазки использовали солидол. А стан буянил и безбож­но мял лист: в цехе возвышались штабеля изуродованного про­ката. Между тем, на задворках завода уже не первый год лежал в ящиках новый импортный стан, купленный за валюту. Почему не монтируете? «А куда спешить, с плановыми показателями у за­вода полный ажур, к чему лишняя головная боль». В те годы мно­го рыскали по предприятиям «народные мстители» — активисты комитетов народного контроля. Они доносили по инстанциям, что под дождем и снегом валяется по стране нового импортно­го оборудования на десятки миллионов долларов. В тех ценах! Центральные газеты охотно печатали материалы контролеров, а КПК исключал виновных расточителей из партии и отдавал на расправу прокуратуре.

Правда, аппаратчики ЦК всячески старались умерить пыл «народных мстителей». Чтобы они не лезли в газеты с разоблаче­ниями и чтобы сами журналисты не зарывались, была дана коман­да Главлиту — этому защитнику гостайн — не допускать к печа­ти материалы о громких фактах бесхозяйственности. Варварское использование недр— государственная тайна. Печатать нель­зя. Опасное загрязнение окружающей среды — государственная тайна. Даже низкую урожайность зерновых ввели в разряд госу­дарственных тайн. Первые секретари, которые думали только о личной карьере и которых народ называл временщиками, бла­женствовали. Влиятельные чиновники из ЦК ставили заслоны от критики этих людей и их регионов. Потому что курировали их, кормились там и могли погореть, донеси до верхов кто-то правду. Появилось множество так называемых закрытых зон.

В одну из таких зон я прилетел как-то по просьбе народных контролеров. Шел теплоход по Оби и на фарватере в районе Сур­гута натолкнулся на что-то и пропорол днище. Полезли водолазы смотреть, а там все завалено стальными трубами. В Тюменском об­коме на контролеров прицыкнули: не выносить сор из избы! Вы­яснилось, что виновник инцидента Миннефтегазстрой СССР — он прокладывал в области нефтепроводы. Трубы с «материка» приво­зили на баржах, складировали на берегах Оби, а дальше на маши­нах по участкам. Трассу нужно строго вести по проекту: геодези­сты указывали проектировщикам гиблые места, где могут дефор­мироваться трубы на стыках, и нефтепровод на чертежах огибал эти места. По утвержденному километражу составлялась смета.

Но строители шли напрямик, плюхали трубы в эти «сучьи места» (может быть, когда-то отрыгнется сие авариями!) и состав­ляли отчеты о досрочном выполнении проектного задания. Лиш­них труб набралось несколько десятков километров. Как с ними быть? Чтобы они не мозолили глаза пассажирам вертолетов, столкнули штабеля бульдозерами в Обь.

Повадки показушников из Миннефтегазстроя мне были из­вестны. За несколько месяцев до поездки в Тюмень я летал на по­луостров Мангышлак: там вводили в строй нефтепровод от нового месторождения к морскому терминалу. Все было торжественно — телекамеры, речи, оркестры. В величавых позах стояло руково­дство обкома партии. Запульсировала нефть из трубы, заммини­стра подставил ладони, и все вокруг озарилось от фотовспышек. Потом нефть перестала идти, сказали, что нужно кое-где подналадить. Что-то подозрительное было в этом шумном мероприятии. Назавтра я поехал по трассе и уже километров через пятнадцать увидел конец нефтепровода и там цистерны, из которых закачи­вали жидкость для показушной акции. А до месторождения, от­куда и должна была течь нефть по трубам, ой как далеко! Про­ехал до него по нетронутой пустыне, и там меня встретили два гу­дящих огненных столба высотой с девятиэтажный дом — горели фонтанирующие скважины. Такие пожары случаются из-за грубо­го нарушения техники безопасности. Так что до реального пуска месторождения коню негде было валяться еще не один месяц.

Какой смысл обкомовским чиновникам Мангышлака и здесь, в Тюмени прикрывать очковтирательство бракоделов? Вопрос профанистый по тем временам. Кому же было не понятно, что об­ком и прежде всего его первый секретарь — руководящая и вдох­новляющая сила всех трудовых побед региона. Вернее, рапортов о них. Главное протрубить о досрочном вводе объектов. А мини­стерство еще долгое время не будет спускать им плановое зада­ние. Под видом доводки оборудования. Продукции нет, зато есть награды обкомовским и министерским чиновникам.

Тюмень и города вокруг нее (в состав области входил и Хан-тымансийский национальный округ) поразили меня тогда своей убогостью: деревянные домишки, сгорбленные от старости, непролазная грязь. Ни культурных центров, ни современных мик­рорайонов. Многие семьи жили в балках. Балок— это горе, лы­ком подпоясанное: обрезок газопроводной трубы диаметром 1г4 метра, обшитый досками с торцов и с вырезанными сварщи­ками окошками. Тюменские главки получали «под нефть» из Гос­плана громадные деньги и пытались обустраивать город. Кивали при этом на Арабские Эмираты. Но все усилия пресекались пер­вым секретарем обкома партии Богомяковым. «Никаких побоч­ных трат! Все средства только для выкачки нефти». И шли отчеты из области — один радужнее другого.

Эта позиция Богомякова очень нравилась его кремлевским кураторам: в экономике образовывались провал за провалом, а на нефть можно купить за границей и зерно, и оборудование, и даже преданность ленинизму некоторых африканских режимов. На секретаря, журча, стекали награды — орден Ленина, орден Ок­тябрьской Революции, два ордена Трудового Красного Знамени и прочая, и прочая. Я спросил при встрече Богомякова: почему в области ничего не делается для людей?

— Стране нужна нефть, — ответил секретарь. — А народ может потерпеть.

Мы с ним тогда еще не знали, что всякому терпению прихо­дит конец.

В Тюмени я подружился с одним из первооткрывателей си­бирской нефти — начальником Главтюменьгеологии Фарманом Салмановым. Он тоже испытал на своей голове силу обкомовско­го кулака: несмотря на предупреждения построил крупный спор­тивный комплекс и получил строгий выговор.

— Нефть утечет, — сказал Салманов Богомякову на заседа­нии бюро обкома, — А что вы оставите области?

Фарман сам сконструировал агрегат для разделки рыбы на строганину. Пригласил к себе на дачу для опробования изобрете­ния начальников других главков и меня. Заправили агрегат моро­женой нельмой — грохот, чешуя по всей комнате и истерзанные кусочки мяса. За вечер успели и над хозяином пошутить и откро­венно поговорить о проблемах Сибири.

А вскоре Салманов стал замминистра геологии СССР. Чтобы потом не возвращаться к его персоне, расскажу о казусе, произо­шедшем с ним.

В середине 92-го, будучи вице-премьером российского пра­вительства, я порекомендовал Салманова Президенту РФ на должность министра топливной промышленности. Вместо одно­го из «мальчиков» гайдаровского призыва. Все-таки сколько открытий на счету Фармана, лауреат Ленинской премии, Герой Соцтруда, ученый — член-корреспондент Академии наук. И главное принципиальнейший человек, любимец рабочего люда. Уж он бы не позволил Гайдару сначала обескровить доходную отрасль, а потом рассовать ее по карманам различных жучков. Ельцину по­нравилось досье на Салманова, и он пригласил его на беседу.

В тундре Фарман простудился и стал глуховат на одно ухо. На это же ухо был глуховат и Ельцин. В кабинете они сели наиско­сок друг к другу — тугое ухо в тугое ухо, и так общались несколь­ко минут.

  • Странный у нас был разговор, — сказал мне после встре­чи Салманов. — Какой-то нелепый разговор. Я ему об одном, а он мне про другое.
  • Не подходит кандидатура, — позвонил мне после их встречи и Ельцин. — Я ему про Фому, а он мне про Ерему. Страннова­тый человек.

 Я расспросил Фармана, как они сидели за столом, и все понял.

Так неверный поворот головы оставил целую отрасль без хо­рошего хозяина.

Тогда, по возвращении из Тюмени, я написал статью обо всем увиденном. Скандалил с цензорами, защищая абзацы, уговари­вал начальство не резать по живому. Наконец материал постави­ли в номер. А поздно вечером по ТАССу прислали литерную лен­ту с пометкой «в номер!»: поздравление Брежнева Богомякову с очередным взятым рубежом и благодарность за ленинскую забо­ту о жителях области. Ну, какой из журналиста конкурент товари­щу Брежневу, и моя статья полетела в корзину. Оперативно рабо­тали ребята в аппарате ЦК!

Ну а были секретари, которые понимали губительность по­литики’ Центра и осуждали ее? За «всю Одессу» сказать не могу — многих из них наблюдал только на съездах КПСС, чинно слушаю­щих доклады и так же чинно жующих сосиски в буфетах Крем­левского дворца. Пишу только о том, что сам наблюдал, и о тех, с кем встречался. Да, были среди них люди, у кого диктат крем­левских чиновников вызывал тошноту, и кто приходил в ярость от их глупых решений. Некоторые открыто выступали на плену­мах ЦК КПСС, отстаивали передовые позиции. Чем и продвигали общее дело. Но чаще мятежи эти случались в кабинетных бесе­дах, что называется, без права выноса разговора. Свидетелем та­ких камерных бунтов мне быть приходилось.

Меня командировали как-то в Приморье, посмотреть, на­сколько продвинулась работа по созданию единого транспортного узла из Дальневосточного морского пароходства, железной до­роги и автопредприятий. Страны тихоокеанского региона готовы по Транссибу перебрасывать в Европу свои морские контейнеры и платить за это большие деньги. Дело для СССР весьма выгодное. Я поездил по краю, поговорил со специалистами. От порта Наход­ка, куда должны приходить контейнеры, до Транссиба проложе­на только одна колея. Там железнодорожные составы и заткнут пробкой весь транспортный поток.

В разговоре с первым секретарем Приморского крайкома партии Ломакиным я поинтересовался, ставил ли он перед Мо­сквой вопрос о выделении средств для срочной прокладки вто­рой колеи между Находкой и Владивостоком. Расстояние там не­большое, можно управиться быстро. Ломакин поднялся из-за сто­ла и подозвал меня к большой карте Советского Союза, висевшей на стене.

— Конечно, ставил, — сказал он. — И о деньгах на реконст­рукцию угольных шахт тоже ставил — они у нас загибаются. Но один очень известный в Союзе партийный вельможа подвел меня в своем кабинете к такой же карте и говорит: «Вот видишь, Примор­ский край свисает мешком к Китаю. Перекроют китайцы верхуш­ку мешка южнее Хабаровска, и плакали наши денежки. Средств не получишь».

Ломакин помолчал немного, потом, добавив в голосе яда, произнес:

— Вы что же там, в Москве, совсем очумели. Уже и территориями готовы разбрасываться!

В порыве гнева он причесал под одну гребенку с партийны­ми вельможами и меня. Тут было, конечно, не до обид.

Не меньше желчи вылил в своих высказываниях, и первый секретарь ЦК компартии Киргизии Турдакун Усубалиев. Я прие­хал во Фрунзе (Бишкек) уже во время правления Андропова зани­маться проблемами местничества. Таким приглушенным терми­ном именовали тогда национализм. Киргизы с узбеками не могли поделить горные пастбища, дело доходило до перестрелок. Узбе­ки в отместку прекратили поставки цемента из Кувасая строите­лям гидростанции на реке Нарын. А еще были крупные межна­циональные разборки из-за воды для полива сельхозкультур.

Территорию Киргизии распирает клином Андижанская об­ласть Узбекистана. Проехать из Фрунзе на юг своей республики, в Ош, можно только через эту область, Иных дорог нет. И вот по распоряжению первого секретаря ЦК компартии Узбекистана Рашидова соорудили на границах шлагбаумы и выставили около них

милицейские посты. Останавливали все без исключения машины с киргизскими номерами. Высаживали пассажиров. И, вручив им мешки, направляли в поле собирать узбекский хлопок. Если насо­бирали по 20 килограммов каждый — езжайте дальше. А кто от­казывался или не выполнял норму — поворачивайте назад.

— Я пытался поговорить с Шарафом Рашидовым, — делил­ся со мной Усубалиев. — Но он ультимативно предложил пере­дать его республике наши пастбища. Разве мы ханы какие делать друг другу такие подарки. В Узбекистане полно денег для подмазки москвичей, плюс к этому-Шараф кандидат в члены Политбюро ЦК КПСС. А кто я со своим Кыргызстаном?

По стране как раз шли «андроповские облавы»: в кинотеат­рах вдруг прерывали сеансы и милиционеры с собаками прове­ряли у зрителей документы. Так пытались отлавливать тех, кто прогуливает в рабочее время; Хватали людей на рынках и в ма­газинах.

— Не тем занимается Андропов, — коснулся Усубалиев и этой темы. — Мелкая, вредная суета. По единству Союза уже тре­щины намечаются — вот за что надо браться всерьез. Я доклады­вал в ЦК КПСС о нарастании межнациональных кризисов в Сред­
ней Азии, а мне отвечают: разбирайтесь между собой сами. Если здесь сами начнут друг с другом разбираться, еще с оружием в руках— что будет? О чем думает руководство партии?

О чем думали в руководстве партии, можно было судить хотя бы по высказываниям одного из влиятельных членов Политбю­ро ЦК КПСС, первого секретаря ЦК Компартии Казахстана Кунаева. В том же году, мы, группа публицистов центральных газет, прилете­ли в Алма-Ату, и нас привезли на встречу с Кунаевым. На одной сте­не кабинета секретаря большой портрет хозяина из рисовой соло­мы («Подарок хлеборобов Кзыл-Орды»), на другой еще один порт­рет, вытканный из шерсти («Подарок чимкентских ткачих»). Чай с сушками на столе, недолгий рассказ об успехах республики. По­том Кунаев стал перечислять города Казахстана куда бы он поре­комендовал съездить. Можно в Караганду, там черная металлургия и шахты. Можно в Павлодар, где тракторный завод и производство ферросплавов. Можно в Актюбинск, в Усть-Каменогорск …

  • А можно поехать в Орун-бори, — сказал после некоторой паузы Кунаев. — По-русски его называют Оренбург.
  • Но это же Россия, — напомнил кто-то из журналистов.
  • Нет, это Казахстан! — проговорил хозяин кабинета, при­щурившись.
  • Россия прикарманила Оренбургскую область. Номы считали и будем считать ее казахской.

До этого мне уже говорили, что любимое произведение Ку­наева — националистическая книга Олжаса Сулейменова «Аз и я», где утверждается, будто цивилизацию в Европу принесли ка­захи на копытах своих лошадей.

Кстати, с середины 80-х годов прошлого века наше общество стало озабоченно почесывать в затылке: откуда в стране взялось столько нарывов, из которых потек гной сепаратизма и этниче­ской нетерпимости. В союзных республиках и автономных образо­ваниях России один за другим начали формироваться националь­ные народные фронты и им подобные организации, чьи усилия направлялись на разрушение государства. Продукция агитпропа винила в этом только и только происки империалистов и подрыв­ную работу агентов влияния. Но нам, журналистам, хорошо знав­шим закоулки партийных трущоб, в общем-то было понятно, кто закладывал динамит под интернациональные основы страны. Это были сами партийные функционеры. Радикалы от интеллигенции и молодежь — только инструмент в их руках. Они вскармлива­ли националистическое подполье, науськивали на Москву, а ко­гда возня за власть в Кремле при череде замен фамилий Бреж­нев — Андропов — Черненко — Горбачев ослабила скрепы, по­тащили козыри из рукавов.

Зачем это делалось? Выскажу парадоксальное мнение — от безысходности. Бюрократы союзного центра, желая сказать, кто в доме хозяин, переусердствовали в продавливании на местах сво­их некомпетентных решений. И что пагубнее всего, грубо пережа­ли с администрированием. Заработанное всеми они складывали в общий котел, но делили уже по своему усмотрению. Те, кто был с командой Кремля на короткой ноге, или давал взятки, купались в фондах. А многие были вынуждены обивать московские кабинеты, сталкиваясь с чванством чиновников. (По той же опасной доро­ге пошла теперь путинско-медведевская администрация — о чем чуть позже). Национальные кадры воспринимали это как прояв­ление шовинизма великороссов. Мне запомнился разговор с пер­вым секретарем ЦК компартии Литвы Гришкявичюсом, когда при­езжал в Вюльнюс по заданию «Правды». Секретарь прошел всю войну, устанавливал в республике после нее Советскую власть.

— В молодости я выкуривал «лесных братьев» из схронов, — сказал Гришкявичюс. — А сейчас так затянули бюрократическую Удавку, что хоть самому отправляться в лес и начинать борьбу за свободу действий.

Партийные вожди автономных республик России тоже вовсю эксплуатировали чувство национальной ущемленности. Особенно в Татарстане, Башкирии и Туве. Они мечтали об этнократии — собственном мини-государстве, где все решается с позиций при­мата интересов доминирующей национальности. Опять забегу вперед. Совсем не случайно в Казани, желая заручиться поддерж­кой автономных образований, Ельцин позднее бросил популист­скую фразу: «Берите столько суверенитета, сколько проглоти­те!» Он по личному опыту секретаря обкома, да и горкома партии знал, насколько глубоко засел у всех в печенках диктат москов­ской бюрократии, и решил спекульнуть на чувстве протеста. По­лагая, естественно, что это просто слова, а действия будут совсем другими. Но он не рассчитал взрывной силы высказывания, и по­жар сепаратизма пополз по России.

Был обычай у журналистов центральных газет встречаться в пивбаре Домжура. Уютный подвал, где не переводились соленые сухарики, а иногда бывали и раки. Там можно было поговорить, не спеша, поделиться увиденным в командировках. Рассказывали обычно истории, которые вымарывала из статей сверхбдительная цензура. Истории смешные и грустные.

Перед приходом к власти Горбачева буйство партийной фан­тазии в стране набрало немалую силу. Кто-то из журналистов вер­нулся из Ленинграда и поведал, как обком возглавил в городе по­ход против кровопийцев-комаров. В Ворошиловграде газетчика из Москвы провели на пост № 1 — так, по-мавзолейному, назы­вали круглосуточный милицейский наряд у могилы жены перво­го секретаря обкома. Кто-то побывал в Краснодаре — там первый секретарь крайкома партии обязал население играть в шахматы. А в Волгограде областной вождь приказал снести бульдозерами все частные теплицы, чтобы люди покупали совхозные помидо­ры. Словом, поиск обкомами своего неповторимого почерка шел повсеместно.

При этом жизнь шла своим чередом: строились заводы, рабо­тали предприятия, снимали урожай с полей. Заведенный когда-то и обновленный «прогрессистами» механизм развития производст­ва и хозяйственных связей продолжал функционировать. Иногда четко, а часто с перебоями. Успехи к многим коллективам приходи­ли не благодаря помощи руководства областных комитетов, а во­преки их самодурским решениям. Потому-то союзные министры не подпускали обкомовцев к своим крупным предприятиям, особен­но ВПК: «Пропагандой занимайтесь, командовать производством не позволим». Даже кадрами директоров и главных инженеров ве­дали министерства. Политбюро их поддерживало: страна должна развиваться, а не болтать. Хозяйственники сплошь и рядом были украшены синяками от незаслуженных партийных взысканий.

У меня был знакомый первоцелинник Саша Христенко, ди­ректор совхоза недалеко от нынешней Астаны. Он купил в воин­ской части списанный танк за копейки, без башни, чтобы зимой по бездорожью подвозить сено к животноводческим фермам. Бу­раны в степи наметают такие сугробы, что даже на тракторе «Ки-ровец» не пролезть. Директора вызвали в обком и дали стро­гий выговор с занесением в учетную карточку за разбазарива­ние средств. Пришла зима, из-за метелей не видно белого света, а танк таскает себе на прицепах сено скоту. А по всей округе не мо­гут пробиться к кормам — идет падеж. Опять вызывают в обком: отдай танк в соседний район. А Христенко упертый, бывший мат­рос Балтийского флота, говорит: «Фиг вам! Я же предлагал осна­стить хозяйства танками, списанными на металлолом, а мне выго­вором по морде. Из принципа не дам!» Ну что же, раз из принци­па, тогда получай — исключили директора из партии. Не терпели во многих обкомах людей, кто хватался за принципы, будто за пистолет. Москва заступилась за Христенко.

Но были регионы, которые при разговорах в Домжуре почти никогда не упоминались. Ни со знаком плюс, ни со знаком минус. Среди них была и Свердловская область. Мне не доводилось бы­вать в ней, но знал, естественно, что область напичкана предпри­ятиями военно-промышленного комплекса. А в регионах, где была сосредоточена «оборонка», обкомам отводилась второстепенная роль. Если на территориях с гражданскими отраслями секретари считались главными толкачами — ездили в Москву вышибать ре­сурсы, то здесь правили бал влиятельные союзные министры от «оборонки». И со средствами у них задержек не было, и даже руко­водящие кадры предприятий они, как я уже говорил, подбирали и назначали сами, формально согласовывая с местными партийны­ми органами, А первые секретари, отодвинутые в сторонку, опека­ли, в основном, кто строительство, а кто сельское хозяйство.

И когда Ельцина утвердили сначала завотделом, а потом сек­ретарем ЦК КПСС по строительству, все выглядело логично. Не было в этом выдвижении ничего унизительного, о чем заговори­ли потом недоброжелатели Бориса Николаевича. Прежде чем вы­растить человека полноценным первым секретарем обкома, его, по неписанным правилам ЦК, обкатывали предварительно на раз­ных должностях в других регионах. Для расширения кругозора.

Тогда он, например, как Лигачев, мог сразу претендовать в ЦК на ключевые позиции. А Ельцин был из так называемых местечковых секретарей — в Свердловске учился, в Свердловске начал прора­бом, и в том же свердловском соку варился все остальные годы. Другой местечковый секретарь из Ставрополя Горбачев, несмот­ря на эксплуатацию курортных возможностей края, тоже не мино­вал ступеньки отраслевого секретаря. И свое перемещение в сто­лицу в такой ипостаси Ельцин воспринял как шаг наверх. Тем бо­лее, что генсек, как я позже узнал, намекнул ему на перспективы карьерного роста.

Заговорили журналисты о Ельцине весной 86-го года, когда он поработал несколько месяцев первым секретарем МГК КПСС. Годами сидел на этом месте член Политбюро Гришин, и от общест­венной жизни столицы тянуло такой казенщиной, хоть нос зажи­май. Гришин появлялся на людях только в дни редких пленумов, восхвалял в тусклых речах руководство страны и рассказывал, ка­кой рай создал для москвичей горком. Потом надолго исчезал в недрах охраняемых кабинетов, оставляя этих москвичей на рас­терзание взяточникам и бюрократам.

А Ельцин ввалился в Москву, как контролер в подсобку уни­вермага, где торгаши рассовывают дефицитный товар по сум­кам друзей. В городе с устоями «рука руку моет» поднялся пере­полох. Секретарь сам ходил по магазинам и рабочим столовым, а из Свердловска пригласил большую группу надежных ребят, и те под видом просителей-москвичей провоцировали чиновников на взятки. Потом их брали с поличным. Но впечатляло не столь­ко это, сколько откровенность публичных высказываний Ельци­на. В это же время на экранах ЦТ постоянно мелькал Горбачев: его округлые, как окатыши, фразы, с неизменным «углубить» и «осмыслить» не доходили до сердца. Люди истосковались по че­стным словам. А Ельцин откровенно говорил о произволе бюро­кратии и о том, что дальше так жить невозможно.

На его встречу с московской интеллигенцией в доме полит­просвещения я пришел из любопытства. Но в ответах секретаря на вопросы собравшихся звучала такая крамола, что впору наряд КГБ вызывать. Он возлагал вину на КПСС за многие промахи, а от са­моуверенности центральных властей не оставил камня на камне. Много еще политического кипятка вылил на наши головы Ельцин.

В «Правде» мы напечатали несколько выступлений Бориса Николаевича. Цензура тряслась от бессилия: фрондерствовал не какой-нибудь бумагомарака, а кандидат в члены Политбюро. Для него у них руки коротки. В редакцию пошли письма с просьбами связать авторов с первым секретарем МГК — они готовы рабо­тать при нем даже дворниками. Так искренне тогда верили слову. Осенью 86-го года, поздно вечером, у меня на квартире раз­дался телефонный звонок. В трубке я узнал скрипучий голос Ель­цина. Борис Николаевич хотел бы встретиться со мной завтра ут­ром, желательно часов в семь — больше будет времени для разго­вора. Приехал по еще темной Москве, в кабинете бодрый Ельцин за голым столом, на котором только раскрытая папка с вырезка­ми моих статей. Видимо, подготовленная помощниками. Погово­рили о наших семьях и о том, как непросто приживаться в столи­це сибирякам.

— Я прочитал ваши статьи, — прервал хозяин кабинета разминочный разговор, — готов подписаться под многими. Мне сей­час очень нужны соратники.

Он снял пиджак и повесил его на спинку стула. Подошел к журнальному столику в углу и, скривившись, большим и указа­тельным пальцами потянул газету «Московская правда». Так тянут из норки дождевого червя.

— Все, что она пишет, меня не устраивает, — произнес Ельцин. — Мне нужен новый главный редактор.

Он вернулся за стол и уже не таким жестким голосом про­должал:

— Предлагаю вам эту должность. Мне вас рекомендовал Валерий Иванович Болдин. Правда, у вас был там какой-то прокол, но это не поменяло его отношения к вам.

Прокол у меня действительно был. И серьезный. Болдин, бу­дущий член ГКЧП, служил тогда помощником Генерального секре­таря ЦК КПСС. Он хорошо знал меня по работе в «Правде». И в мае 85-го года, с ведома Горбачева, только что пришедшего к власти, включил в бригаду для подготовки доклада своего шефа на июнь­ском пленуме ЦК. Пленум должен был подхлестнуть темпы раз­вития научно-технического прогресса. Бригадой руководили бу­дущие члены Политбюро Александр Яковлев и Вадим Медведев, мобилизовали в нашу компанию и нескольких академиков, в том числе Абела Аганбегяна. Меня привезли в Волынское, где разме­щалась ближняя дача Сталина, и целых полмесяца не выпускали домой — там ночевал, там кормили и даже сигаретами обеспечи­вали. Секретность была, как в гулаговских шарашках: можно зака­зывать любые совминовские документы, но все твои выписки из них, все твои черновики охрана вечером запихивала в полосатые мешки и уносила сжигать.

Когда я «отмотал» за забором Волынского положенный срок, Яковлев разрешил мне взять с собой экземпляр доклада — пошлифовать кое-какие места. За чтением сего опуса меня и застал замглавного редактора «Правды» профессор от экономики Вало­вой. Он зашел ко мне в кабинет и, увидев разложенные по столу листы доклада, загорелся: «Дай взглянуть на полчаса. Прочитаю и сразу принесу». Как ни возражал, а настойчивость Валового свое взяла. Не зря он слыл прилипчивым человеком. Ни через полча­са, ни через час доклад мне не вернули. Поднялся на этаж к Вало­вому, а секретарша: «Он срочно уехал домой». Никаких бумаг не оставил. И дома телефон отключен. Только назавтра принес мой должник строго конфиденциальный документ, пробормотав ка­кие-то извинения.

А через пару дней в «Правде» выходит огромная редакцион­ная статья Валового, на полполосы — можно сказать, не статья, а конспект горбачевского доклада о научно-техническом прогрес­се. Не зря московский профессор прятался от меня почти целые сутки. До чего же шныроватый мужик! И меня-то угораздило по­пасться, как карасю на макуху, и подвести всю бригаду. Я был уни­жен и раздавлен. Ярость Горбачева, говорят, не знала предела. Еще бы! Ему читать доклад на пленуме, а с чем выходить — с пе­репевами газетной публикации? Пришлось помощникам срочно браться за текст.

Вкратце я рассказал эту историю Ельцину.

— Провинциальная простодырость, — равнодушно отреаги­ровал он. И припомнив, видимо, что-то свое, добавил. — Нам от нее надо избавляться в Москве. Иначе затопчут. А над моим пред­ложением подумайте.

И мы договорились встретиться дня через три.

Меня в «Правде» не припекало: вольность с командировка­ми у специального корреспондента, промышляющего анализом эффективности партийного руководства экономикой страны. Не было потогонной системы. Посмотришь на карту Советского Сою­за — вот тут еще не бывал, надо подумать над темой и съездить. А перейти в городскую газету значило надеть на себя вериги — в издании чиновники привыкли видеть сантехника и лезли с указа­ниями со всех сторон. Поэтому при следующей и других встречах с Ельциным я подробно обговорил условия перехода в «Москов­скую правду»: газета должна превратиться из подметальщика улиц в общественно-политическое издание с выходом по подписке на всю страну, а к редактору со всякими установочными звонками бу­дет обращаться только первый секретарь МГК. Он согласился.

А какую сверхзадачу ставит Ельцин перед газетой? Ну, сказал он, надо помогать Михаилу Сергеевичу Горбачеву в его перестроечных усилиях. Тогда он еще дышал почтением при упоминании имени генсека. А в чем помогать? Ведь почти два года стоял у вла­сти Горбачев, именно стоял, топтался на месте, и все это оберну­лось только эпидемией выборов директоров предприятий. Соби­рались на собраниях крикуны да бездельники и кричали: «Долой директора Петрова, он много требует. Сделаем начальником сво­его парня». Или призывы генсека шельмовать принципиальных хозяйственных руководителей, которые недовольны перестроеч­ной болтовней партийных функционеров. И в этом поддерживать Горбачева? А может быть в том, чтобы по-прежнему усиливался диктат чиновников Центра, все меньше отвечающих за дела? Но, как говорят китайцы: «Не тот дурак, кто на чердаке сеял, а тот, кто ему помогал». Тогда я не понимал, что Горбачев и сам повязан це­пями цековских условностей и не может рвануть постромки без риска потерять все.

Ельцин соглашался с доводами как-то пассивно, превозмогая внутренние сомнения. Одно дело бросать с трибуны на потребу публике якобинские фразы, но при этом в действиях своих строго придерживаться установок правящей стаи. И совсем другое — от­важиться на полное или хотя бы частичное неприятие правил, ус­тановленных этой стаей. Психологически он еще комфортно чув­ствовал себя в оболочке партийной гусеницы.

Все же мы пришли к общему мнению, что «Московская прав­да» должна сосредоточить огонь на партийных вельможах и при­вилегиях, которые те нагребли под себя. Это ахиллесова пята бюрократии, потому что отгораживание номенклатуры от наро­да больше всего уязвляло людей. Через прорывы этой закрытой темы в газеты и можно было создать у недовольства обывателей критическую массу, способную толкнуть на активный протест.

Но Виктор Афанасьев, главный редактор «Правды», воспро­тивился моему переходу. Он вытащил меня когда-то из Казахстана в Москву, дал квартиру и тут такой кувырок. Резонными были его доводы. Но мне хотелось, используя благоприятный момент, по­пробовать сделать из городской газеты общесоюзную. Да и пла­ны первого секретаря по расчистке авгиевых конюшен в столи­це сулили нескучную жизнь. Член Политбюро Александр Яковлев, куратор всех идеологических институтов, взялся «утоптать» Афа­насьева, но взамен потребовал у Ельцина уступить ему опытного китаиста из аппарата горкома партии. «Торгаши!» — ворчал Борис Николаевич, но все же согласился пойти баш на баш. И в декабре того же года я пришел в «Московскую правду».

За одиннадцать месяцев совместной с Ельциным работы мне пришлось стать свидетелем такой эволюции личности, которую другие переживали годами: от сгустка энергии, от уверенного в себе оптимиста до растерянного человека, упустившего твердь из-под ног. Он подробно описал свои московские ощущения в книге «Исповедь на заданную тему». Мне же хочется рассказать о своих ощущениях того непростого периода: как Ельцин выглядел со сто­роны, и какие интриги закручивались в столичных кабинетах.

Кто и когда повесил на Москву ярлык образцового города — не так важно. Но было принято всем ставить ее в пример. Особен­но по части производственных успехов. Не дай Бог, если какой-нибудь щелкопер вякнет в газете по простоте своей о недостат­ках на заводах — его в ЦК замордуют внушениями. Не могло быть негатива под боком ЦК! Но стоило внимательно присмотреться к делам, и открывалась безрадостная картина.

В министерствах москвичей называли «декабристами». Как и всем в стране столичным предприятиям спускали из министерств задания на выпуск продукции. И часто эти годовые задания не выполнялись. А в декабре райкомы партии Москвы, спасая свои предприятия, упрашивали руководителей ведомств скорректиро­вать планы. Министры тоже не без греха. Они стояли на партуче-те в столичных райкомах и старались с ними не ссориться. Пла­ны задним числом уменьшались, «декабристы» на бумаге оказы­вались в передовиках, да еще получали премии. А то, что Москве убавляли, профильным предприятиям других регионов прибав­ляли дополнительными заданиями. Чтобы не падали общие пока­затели отраслей. Так продолжалось многие годы.

Нужно поискать директоров-чудаков, чтобы при такой рай­ской жизни они еще утруждали себя, скажем, модернизацией производства. Оборудование старело, заводы травили выброса­ми целые микрорайоны и шлепали продукцию, подобную автомо­билю «Москвич». Когда делали фильм «Карл Маркс: молодые го­ды», производственные кадры снимали на одной из столичных фабрик. Натура удачно передавала ощущение той эпохи.

Мне не раз приходилось ездить с Ельциным по предприяти­ям. Бросалось в глаза, что он почти всегда был ошарашен уви­денным. Возможно, сравнивал со свердловскими заводами воен­но-промышленного комплекса, где к автоматизированным лини­ям привыкли, как кухарка к сковороде. Еще более ошарашенным выглядел Ельцин, когда директора таких предприятий и секрета­ри райкомов вместе с ними, вызванные на заседание бюро МГК, зачитывали по бумажкам отчеты о своей работе. И к хвастливому тону докладов, и к заверениям: «вып — перевып» дубовые стены зала давно привыкли. А Ельцин изумленно смотрел на докладчи­ка («За идиотов, что ли, он нас принимает?»), не перебивая, что-то энергично записывал, а потом начинал «распиливать» его по час­тям. Мне многократно приходилось бывать на заседаниях бюро ЦК союзных республик, крайкомов, обкомов, и я признавался себе, что такую цепкость, такую «убийственность» вопросов и та­кое знание деталей обсуждаемых проблем видел редко. Пишу во времена, когда доброе слово об интеллекте Бориса Николаевича считается неуместным. Но из любой песни не выкинешь слов. Он очень тщательно готовился к заседаниям и в процессе обсужде­ния, без криков и грубости, превращал самоуверенных особ, как бы пришедших за наградой, в наперсточников-очковтирателей. Но это было в первые месяцы нашей совместной работы.

Чем заканчивались такие сеансы моментов истины? Чаще всего с виновных сдирали начальственные погоны. Или застав­ляли выкладывать партбилет на стол. Когда позже Ельцина обви­нили в издевательстве над московскими кадрами, имели в виду и эти открытые уроки ниспровержения. Коронуя его на Москву, Горбачев дал карт-бланш свердловскому выходцу в очищении столицы от гришинской мафии. И Ельцин со свежими силами ру­бил партийной секирой направо-налево, снимая головы с первых лиц районного чиновничества! А кого назначать вместо них? Не мобилизовать же из регионов Союза эшелоны честных профес­сионалов — назначали тех, кто прежде «ходил» под этими первы­ми лицами. У них была одна выучка, одни принципы жизни. По­скольку «первые» в закрытой от общества власти всегда подбира­ют «вторых» и всех остальных под себя. Оценивают их через сито своих моральных критериев. И сколько ни черпай из отравленно­го колодца, вода будет все та же.

Газета не могла стоять в стороне от борьбы с безответствен­ностью чиновников. Поработав в «Мосправде» немного, я обна­ружил в коллективе замечательных журналистов — они умели и материал подать ярко, и докопаться до сути проблем. Не их вина, что газета прятала зубы перед чинушами даже среднего уров­ня, да и не очень заботилась о разносторонних интересах чита­телей. Такие были обозначены рамки под прессингом опекунов. А заставь того же краснодеревщика постоянно сколачивать ящи­ки для отходов, и в нем тоже будут признавать лишь косорукого плотника. Мне было легче, чем прежним редакторам — в карма­не у меня обещание Ельцина оградить творческий коллектив от мстительного дерганья многочисленными начальниками. Как шу­тили ребята, их, голодных, выпустили из загородки в урочище не­пуганых бюрократов. И редакция постаралась использовать сво­боду в интересах общего дела.

Приятно было, смотреть, как раскрываются аналитические способности Аллы Балицкой или Марины Гродницкой. Работу райкомов партии и райисполкомов они изучали, что называется, с лупой в руках — в печать шли их статьи, где обнажались корни казенщины и показухи. На стройках и предприятиях готовы были кричать: «Полундра!» при появлении Наталии Полежаевой. Где брак, где приписки — она находила даже под толстым слоем вра­нья. Заблистал публицистическими материалами и Шод Муладжа-нов, нынешний главный редактор «Мосправды»: я сказал ему по секрету о договоренностях с Ельциным начать кампанию против беспредела вельмож. И он согласился взвалить на свои плечи не­безопасную тему привилегий чиновников. Методично сдирая мас­ку святош с лица бюрократии, ставил в газете вопрос: «почему?» Почему в обычных школах на головы детям валится штукатурка, а в спецшколах для отпрысков партийных вельмож бассейны в зер­калах, меблированные комнаты психологической разгрузки? По­чему в обычных детсадах холод и теснота, а в спецдетсадах за ту же плату райский простор и даже зимние сады с певчими птич­ками? Почему в больницах для народа постоянные очереди и не хватает врачей, а в ЦКовских поликлиниках на каждого пациента по нескольку медиков? Или почему во всех магазинах тотальный дефицит, а в спецраспределителях полный ассортимент продук­тов и промтоваров по сниженным ценам? И таких «почему» с пуб­лицистическими раздумьями было много. Перед читателями от­крывалось истинное лицо номенклатуры: хищное, неприглядное.

С азартом работали и другие журналисты — хотел бы всех перечислить, да не об этом разговор. Одни устраивали рейды по магазинам и овощным базам — чем кормят москвичей? Дру­гие занимались дегустацией духовной пищи — шли материалы о репертуарной политике, об отношении издательств к «неофици­альным» писателям. Постепенно в редакции дозрели до вопроса: вот полощут всюду слово «перестройка», а что и как должно пе­рестаивать общество? Если политическую систему, то на просев­шем фундаменте возводить новые стены небезопасно. Что делать с фундаментом-то? Если браться за хозяйственный механизм, то как не выплеснуть вместе с водой и ребенка? Должны же мы вме­сте с читателями поискать брод через бурную реку проблем.

И газета завлекла к себе в авторы экономистов с реформа­торскими идеями, специалистов по государственному устройству. С немалым трудом, после долгих стычек с цензурой и маскировки острейших мест, напечатали несколько громких статей. Об ущерб­ности уравнительных принципов коммунизма и даже об архаич­ности ряда ленинских положений. Вскоре мне это припомнят, вы­тащив на ковер перед всем составом Политбюро, но про это чуть позже. Зато еще больше возрос интерес к нашему изданию.

Подписка на «Мосправду» росла по стране из квартала в квартал. Тираж поднялся в десять раз — со ста тысяч до миллио­на экземпляров. Тут и вмешалось управление делами ЦК, по по­нятным причинам ограничив подписку.

Люди стали распространять газету, оттискивая на ксероксах полосы. Но все это было уже к концу 87-го года.

А в начале лета у нас состоялся с Ельциным памятный разго­вор. Мы остались в кабинете одни, выглядел Борис Николаевич обеспокоенно. «Вы ничего не замечаете?» — спросил он. А что кон­кретно надо было заметить? «Я снимаю чиновников за безобра­зия, а их устраивают на работу в ЦК, — продолжал он. — На бюро заставляем предприятия увеличивать выпуск продукции, а мини­стерства целенаправленно режут фонды на сырье. И везде так: мы толкаем вперед, а нас тянут назад — какой-то тихий саботаж».

Ельцин поднялся из-за стола и стал прохаживаться по каби­нету. Внешних причин для тревоги вроде бы нет, рассуждал он, и дисциплину в Москве подтянули, и все идеи первого секрета­ря чиновники одобряют. Но на словах. А на деле важные решения игнорируют — не демонстративно, но и без особой утайки. Кру­гом, как болото: бросаешь камни — только чавкает и тут же затя­гивается. Даже круги перестали идти. Все как будто чего-то ждут.

Мы в редакции тоже заметили: горком начал работать на хо­лостых оборотах. Но объясняли это другим. Ельцин предпочитал внешний эффект от своих поступков: пошумит прилюдно о недос­татках и ткнет в чью-нибудь сторону пальцем — «Поручаю!» или «Исправить!» Полагая, что все будет сделано как надо. А чинов­ники — народ ушлый. Первое время тут же брались за работу, но потом поняли, что Ельцин вскоре забудет о сказанном, переклю­чится на другие проблемы. И что нужно только согласно кивать, а делать не обязательно. Никто не спросит. У горкома был большой аппарат инструкторов и инспекторов, но контроль за исполнени­ем решений налажен из рук вон плохо. Любое дело гибнет от бес­контрольности: нужны не импульсивные жесты, а системная ра­бота. Поручил — проверь: что, когда и как сделано.

Как можно мягче я сказал об этом Борису Николаевичу. Мой ответ его разозлил.

— Вот пусть редакция и возьмет на себя контроль, — про­бурчал он.

Это было, конечно, нечто! Небольшой коллектив журнали­стов станет бегать по столичным предприятиям и сверять по пар­тийным цидулькам — какие пункты каких решений еще не выпол­нены. А аппарат горкома будет дремать в кабинетах. Но первый секретарь уже забыл про свою идею. Он вслух размышлял, и из этих размышлений выходило: кто-то координирует действия про­тив Бориса Николаевича, чтобы создать впечатление у Горбачева, будто Ельцин может только молоть языком, а на серьезное дело не способен. Ведь генсек не вникает в детали.

Подозрение засело в нем так глубоко, что он возвращался к этому разговору не раз. И было видно, как с каждой неделей им все сильнее овладевала апатия. Я часто приходил в горком. И если рань­ше стоял шум от посетителей в «предбаннике» Ельцина, то с середи­ны лета это была, пожалуй, самая тихая зона. А директора предпри­ятий, и секретари горкомов кучковались в приемной второго сек­ретаря горкома Юрия Белякова. Центр власти переместился туда. Беляков был верным соратником Бориса Николаевича, очень по­рядочным человеком — по просьбе шефа он переехал в Москву из Свердловска. Ельцин ему доверял и взвалил на него всю работу.

Были ли основания у подозрений Бориса Николаевича? Ду­маю, были. Московская бюрократия— это не только гигантское осиное гнездо, где ткнешь в одном месте — загудит и примется жа­лить весь рой. Московская бюрократия — это еще и что-то типа масонского ордена, где все скорешились на взаимоуслугах, пере­женились и сплелись в липкую паутину финансовых связей. Она простерла щупальца в Кремль и различные министерства, деле­гировав туда своих представителей. Эксплуатируя притягательную силу столицы — кому для родственников союзных чиновников квартиру по блату, кому здания для подпольной коммерции, — мо­сковская бюрократия повязала номенклатуру тугим узлом круго­вой поруки. Как говорится, живи в свое удовольствие да радуйся!

А тут свалился на голову заезжий гастролер из Свердловска. Если бы Ельцин сидел, подобно Гришину, как мышь под веником, не дергая мафию за хвост, его бы на тройке с бубенцами ввезли в члены Политбюро, О чем, кстати, очень мечтал Борис Николае­вич, являясь только кандидатом. Но Ельцин посягнул на устои бю­рократии, на ее уникальное положение, и она как один подня­лась на оборону Москвы от «чужеземца». Как не поднималась в 41-м году, отдав эту черную работу сибирякам.

А сама отсиживалась в чистых квартирах города Куйбышева.

Бог не обделил Ельцина хитростью и коварством. И при же­лании он мог с их помощью нейтрализовать интриги бюрократии, разделяя и властвуя. Что потом Борис Николаевич с успехом делал на президентском посту. А здесь он видел, как Лигачев все откро­веннее выражал ему свою неприязнь. Но демонстративно, не учи­тывая несоразмерности сил, отвечал тем же. Он все еще надеял­ся на безоговорочную поддержку генсека и продолжал наживать врагов лобовыми атаками. Он полагал по каким-то ему извест­ным причинам, что Горбачев и дальше будет тискать его, как нянь­ка младенца, загораживая от колючего ветра и отгоняя партий­ных мух. Но ставропольский говорун уже начал увязать во внутрикремлевской борьбе и, потеряв интерес к московскому бузотеру, всем своим поведением как бы стал говорить: «Разбирайся там, парень, сам!» Я не раз заставал Ельцина в кабинете очень расстро­енным: звонил Горбачеву, там отвечали, что занят— освободится, перезвонит. Но ответных звонков не было. По неписанным прави­лам номенклатуры это воспринималось как тревожный сигнал.

Ельцин начинал понимать, что он Один. Но вместо того, чтобы собраться внутренне, активно искать выход из положения, секре­тарь горкома «поплыл». Из него, как из мяча, стал выходить воздух. Что делать дальше? Кругом враждебная среда, Москва, как клетка для вольнолюбивого льва. В Свердловске Ельцин махнул бы на се­вер области, и там, у костра, под шулюм из куропаток и сосьвинскую селедочку пропустил бы с товарищами стаканчик-другой. На сердце полегчало бы, и в себе разобрался получше. А тут съездил раз-другой на Воробьевы горы побродить в одиночестве, полежал в барокамере, насыщаясь кислородом — никакого удовлетворе­ния. Душно от притворных улыбок чиновников с большой фигой в кармане. Кислорода в душах людей так не хватает, а всю Москву в барокамеру не засунешь! Могу свидетельствовать, что Ельцин то­гда не пил, по крайней мере, мне это видеть не приходилось. Он жил в своей московской клетке постоянно на людях и за ним сле­дили сотни предвзятых глаз. Он все больше скисал.

Каждый понедельник, ранним утром, мы по-прежнему со­бирались в кабинете первого секретаря — члены бюро горкома и редактор газеты. Совещания теперь проходили вяло, без при­вычного ельцинского громогласия: «Это ш-шта такое ?!» Члены бюро кратко и по-казенному отчитывались за неделю, Ельцин ладонью правой руки молча катал по столу горсть карандашей. Ис­кру возмущения в сидящих высекал обычно председатель Мосгорисполкома Валерий Сайкин. Вообще-то это был не амбициоз­ный человек, а дорога его по жизни начиналась как у меня: рос в многодетной семье без отца, погибшего на фронте, занимался классической борьбой… Правда, он коренной москвич—рабо­тал на «ЗИЛе» директором, там его приметил Горбачев и сосватал Ельцину в предгорисполкома. Уже тогда замаячила в столице ка­тастрофа с коммунальным хозяйством — тысячи километров во­допроводных и канализационных труб превысили все сроки экс­плуатации. Срочных мер требовали другие большие проблемы.

Сайкин считал, что всем этим должны заниматься райис­полкомы, а сам взялся за строительный комплекс. Он исходил из здравого смысла. Но райисполкомы при Промыслове были как бы на беспривязном содержании и разучились работать. Дело шло с большим скрипом — ответственных за него не сыщешь. По­звонишь Сайкину, чтобы поговорить, а секретарша: «Валерий Ти­мофеевич на железнодорожной станции на разгрузке пиломате­риалов». Или: «Валерий Тимофеевич на разгрузке шифера…» Так и хотелось ругнуться: «Елки-палки, он что, работает бригадиром кровельщиков, а не председателем горисполкома?» Газета писала обо всем этом — Сайкин скандалил. Они там, на ЗИЛе были защи­щены от критики пуленепробиваемым гришинским щитом и та­ким же щитом хотели теперь опоясать горисполком. Почему-то особое раздражение вызывали у Сайкина публикации о плохом качестве овощной продукции в столице.

Он привел к себе в замы химика — работника Минхимпрома СССР, тоже коренного москвича, и поручил заниматься пло­доовощными базами. При мне его утвердили на заседании бюро горкома, и Ельцин, перекладывая бумаги, сказал: «Будет теперь у Сайкина зам по капусте». Этим замом стал нынешний академик значительного числа академий, почетный работник почти всех отраслей и главное инициатор переброски северных рек в сто­рону руководителей правящей партии мэр Юрий Лужков. К нему еще вернусь в следующих главах. Мы вместе с ним были депута­тами Моссовета, встречались на сессиях, но никогда он не подхо­дил ко мне с какими-либо претензиями.

Эти претензии Сайкин, видимо, копил для понедельничных совещаний у Ельцина. Он взлетал в рассуждениях с вялых вилков капусты до твердых позиций в политике: газета зарвалась, все ее полосы надо обрамлять в черные рамки. Температура за столом поднималась. Члены бюро по очереди, исключая Юрия Белякова, апеллировали к первому секретарю: газета призвана поднимать авторитет коммунистов-руководителей, а «Мосправда» втапты­вает их в грязь. Ельцин слушал молча, время от времени посмат­ривая на меня. Его глаза как бы говорили: «Мотайте себе на ус!» Обычно он заканчивал совещания, не комментируя выступления членов бюро. Но как-то очень усталым голосом сказал мне:

— Знали бы вы, что приходится выслушивать в ЦК мне по по­воду газеты…

Вскоре об этом узнал и я. Политбюро проводило совеща­ние с главными редакторами центральных газет. Вызвали и меня, поскольку я утверждался на свою должность секретариатом ЦК КПСС. В небольшом зале длинный стол президиума, за кото­рым живые боги, вершители судеб нашего брата-объекта пере­стройки: в центре Горбачев, по разные стороны от него члены По­литбюро: Лигачев, Соломенцев, Зайков, Чебриков, Воротников, Никонов и другие. Начался ровный разговор: какая газета удачно проводит линию партии, а какой нужно бы добавить оптимизма в статьях. Перестройка вступает в решающую стадию, и журнали­сты обязаны уже сами видеть человеческое лицо социализма и с выгодных ракурсов показывать его людям. Щипнули «Аргументы и факты», пожестче прошлись по «Московским новостям» …

И тут почему-то Никонов, секретарь по селу, с которым горо­жан связывали разве что поездки на уборку картошки, заговорил о «Московской правде». На его взгляд, это очень вредная газета — она заражает народ пессимизмом. В президиуме поднялся шум. Сильнее всех распалился Лигачев. «Это не газета, это антипартий­ное безобразие, — нажимал он на голос. — Такие надо закрывать к чертовой матери». Конкретизировал причины разноса секре­тарь ЦК Александр Яковлев. «Московская правда», говорил он, как крыса, подгрызает коммунистические основы, и — какое кощунст­во! — замахивается даже на Ленина. Из президиума волной плес­нулся выдох негодования. Это потом они, в безопасные времена, стали выдавать себя за давних борцов с тоталитаризмом.

За несколько дней до совещания мы опубликовали статью Шода Муладжанова «Чья карета у подъезда?» В ней — о кортежах лимузинов с сановными чиновниками, которые носятся по ули­цам, подвергая опасности всех остальных. В статье назывались и адреса, где у подъездов спецшкол и спецучилищ всегда столпо­творение государственных машин — привозят и отвозят отпры­сков крупных вельмож. И когда очередь в президиуме бросить свой камень дошла до председателя КГБ СССР Чебрикова, он го­лосом железного Феликса сказал, что как раз эти публикации привели к вчерашнему опасному инциденту. Двигался кортеж секре­таря ЦК, а из кустов его забросали камнями. «Полторанин под­стрекает народ на бузу, — заключил председатель КГБ. — За это надо под суд отдавать!»

Я вжал голову в плечи — неужели сейчас зайдут с наручни­ками? И взглянул на Горбачева. Он смотрел на меня. В его глазах искрилась усмешка, а лицо выражало удовлетворение. Два года спустя на первом съезде народных депутатов СССР с таким вы­ражением лица он смотрел в зал из президиума, а с трибуны ка­тились потоки речей — одна смелее другой. В числе депутатов-москвичей я сидел в первом ряду, и наши взгляды встретились. Горбачев что-то быстро набросал на листе бумаги, поманил меня рукой и протянул записку. «Какой разброс мнений! Какой накал плюрализма!» — было в этой записке. Михаил Сергеевич очень любил, когда вокруг стояла пыль столбом от споров, но только не задевающих лично его. Он купался в удовольствии от столкно­вений одних групп с другими. И от возможности в любой момент непререкаемым словом рассадить всех сверчков по своим шест­кам. Но сейчас, в этом зале, столкновений не было, если не брать во внимание чью-то цель бить по стороннику Ельцина, а рикоше­том по самому Ельцину. Была обычная порка несговорчивого че­ловека, шел тяжелый каток по улице с односторонним движени­ем. Политбюро хотело и дальше превращать всю страну в эту ули­цу и давить катком тех, кто отважился двигаться не по правилам верховных властителей. Перестройка не тронется с места, пока не спустишь партийных богов с их защищенного от законов поли­тического неба.

Члены Политбюро, видимо, рассчитывали на оргвыводы. Но Гор­бачев завершил заседание неожиданно примирительным тоном.

— Ладно, — сказал он, — люди здесь все взрослые. Понима­ют, на что идут. Пусть делают выводы из нашего разговора.

Выходили в «предбанник» молча. В одних глазах коллег я видел злорадство: «Доигрался, парень!»,— в других сочувст­вие. И тогда, и сейчас редактора — народ очень разный. У боль­шинства из них в генах сидит священный трепет перед началь­ством, они готовы поклоняться даже пеньку, если его водрузили по недоразумению на божницу. Они будут гнобить несогласную мысль, прикрывая свое ничтожество демагогией о высоком дол­ге перед страной. И гораздо реже — перед тобой люди с внут­ренним стержнем, которые учитывают объективную ситуацию, но при этом стараются соответствовать своему профессиональному предназначению.

Вернувшись в редакцию, я долго сидел в одиночестве и от­ходил от высочайших оплеух. Ох и паскудная у меня жизнь — ни пня, ни ночи покоя. До моего прихода в «Мосправду» по утвер­жденному свыше графику номера газеты сдавали в печать ран­ним вечером. После шести в столице происходили значительные события, творились сенсации, а завтрашний номер в типогра­фии уже был отпечатан и приготовлен к доставке. Новости моск­вичи узнавали по телевидению — зачем им газета, которая дает материал с опозданием на сутки. Это, естественно, сказывалось на тираже. Я упросил Ельцина повлиять на управделами ЦК, что­бы с нас не брали штрафы за сдачу в типографию номеров в бо­лее поздние сроки. Он договорился. И мне приходилось работать в редакции до двух или даже до четырех часов утра, а в десять утра — планерка. Но до нее нужно еще успеть прочитать подго­товленные отделами материалы. Да к тому же постоянные дерга­нья по инстанциям и споры с опровергателями.

У меня от авитаминоза уже проступили пятна на руках. Так я сидел, вспоминая злые лица членов Политбюро, и фантазиро­вал: очутиться бы на прежней работе, да отправиться в команди­ровку, например, к рыбакам Камчатки, где лососи пляшут в стру­ях водопадов, пробиваясь вверх по течению. Или поехать опять к воркутинским шахтерам и там после спуска в забой, соскоблить с себя в бане угольную пыль, выпить залпом ковш холодного кваса, да поговорить с горняками по душам. Только ведь снова начнут шахтеры мучить вопросами: почему они в богатой стране сидят даже без жратвы. И неужели я, мужик из народа, не вижу, сколь­ко развелось вокруг паразитов. Вижу, конечно. (Догадывались бы они, сколько станет паразитов лет через 10 — 15!). И знаю давно, что главные паразиты сидят в Кремле, а они, как тарантулы, рож­дают скопище паразитов поменьше. И пока маток-тарантулов не раздавишь, все будет изрыто норами вседозволенности. Нет, не до созерцания мне лососевых карнавалов, надо не обращать вни­мания на синяки и делать свое маленькое дело. Капля за каплей, капля за каплей — и даже от чиха ягненка поползет по валуну ши­рокая трещина.

Правда, выпускать интересные номера становилось все сложнее. Почти ежедневно мы сцеплялись с цензором из Главлита, приставленным к «Мосправде». Он взял манеру третиро­вать нас ультиматумами далеко за полночь. Днем, как хорек, от­леживался где-то в дупле, а по темноте принимался за наш курят­ник: или надо кастрировать материалы, или цензор вышвырнет их из номера. Я своими злыми ночными звонками просто достал его начальника, главного цербера страны Болдырева. Спросонок он долго не понимал, о чем речь, просил передать трубку стояще­му рядом со мной цензору. Иногда дозволял пропустить статьи в прежнем виде, а чаще нам приходилось кроить их абзацами (вре­мени для переверстки номера не оставалось), выплескивая зало­женный смысл.

Зазвонил телефон — в трубке был усталый голос первого секретаря.

  • Вернулись? — с нотками равнодушия спросил он. — Почему не докладываете?
  • А что, — говорю, — докладывать? Ну топтали меня, ругали последними словами…
  • Знаю, — сказал Ельцин, — в горкоме уже потирают руки.

Этой фразой он как бы отделял себя от горкома. Случайно вы­рвавшись, фраза выдала его настроение последнего времени: он один, и по ту сторону идеологического плетня остальной горком.

Помолчав, Ельцин предложил:

—       Надо пригасить критику. Зачем гусей дразнить.

Что значит пригасить? Газета ведь занимается критикой не ради критиканства. Мы отстаиваем конституционные права гра­ждан, и тех, кто ставит себя выше Основного закона, за ушко вы­тягиваем на солнышко. Любое предложение в газете по рефор­мированию системы можно заклеймить очернительством. Любую статью о воровстве чиновников можно истолковать как призывы к погромам. У демагогии нет берегов. И нельзя перед ней выбра­сывать белый флаг. Это я постарался объяснить Ельцину. Он слу­шал, не перебивая, но в конце разговора сказал:

—       Все-таки подумайте…

Летнее затишье в конторах чиновников дело обычное. От­пуска, поездки делегаций за рубеж. И к концу лета 87-го москов­ская политическая жизнь находилась в состоянии дремы. Но это было затишье с настораживающим подтекстом. Будто сидишь у себя в комнате дома, а в подполе что-то шуршит, кто-то возится беспристанно. Знаешь, там обитают мыши. Но почему они так воз­будились?

Газета продолжала свое дело, нужно было уточнять с чинов­никами кое-какие факты или моменты. А позвонишь отраслево­му секретарю горкома, и секретарша тебе: «Он уехал в ЦК». По­звонишь кому-то еще — то же самое. Один уехал, другой … Ель­цин терпеть не мог, когда кто-либо из работников горкома бегал в ЦК за его спиной. А тут кот еще на крыше, но мыши уже пусти­лись в пляс. С чего бы это?

В августе меня вызвал к себе зав. отделом пропаганды Юрий Скляров. Тоже бывший правдист — суховатый, педантичный ис­полнитель. Он сказал, что в секретариате ЦК готовится вопрос об отстранении меня от должности. Тут же был зам. заведующего, и Скляров велел мне идти с ним для мужского разговора. Меня по­вели по этажам Старой площади, ключом открыли двери непри­метной комнатки и усадили за стол. В комнатке не было даже те­лефона. Замзав сказал, что они выполняют поручение товарища Лигачева, и изложил суть этого поручения.

Оказывается, они считают меня своим человеком, который участвовал в разработке концепции перестройки, и по поруче­нию ЦК как правдист расследовал неприглядную деятельность некоторых первых секретарей обкомов КПСС — их потом снима­ли с работы. Но вот я связался с авантюристом Ельциным и порчу себе карьеру. Зачем мне это нужно! Мне надо только написать за­писку на имя Лигачева, будто я раскаиваюсь как истинный лени­нец и что антицековская, антипартийная и другая анти-зараза ис­ходит от Бориса Николаевича: это он меня заставляет делать та­кую омерзительную газету. Напишу — и вопрос о снятии меня с должности отпадет. Могу работать хоть до Второго Пришествия.

Вот с какой стороны они решили ударить! Сказать, что я силь­но был огорошен, значит ничего не сказать. Оскорбительно, конеч­но, когда тебя принимают за такой же партийный пластилин, как и они сами. Система вылепила из них не то сторожевых тварей, не то падальщиков, и они абсолютно уверены в податливости мо­ральных устоев других. Но меня встревожило иное. Чтобы трусова­тые клерки из аппарата ЦК начали говорить о кандидате в члены Политбюро в таком непочтительном тоне и так развязно, должны были произойти наверху события исключительного характера. Со­бытия, предопределяющие крутой поворот в судьбе Ельцина. Я до­гадался: Лигачев шьет дело против московского секретаря. Не слу­чайно, выходит, активно таскают работников горкома в кабинеты ЦК. И от меня требовали забить свой гвоздь в гроб его политиче­ской карьеры. На такую акцию пойти самостоятельно Лигачев не мог — не того он полета. Значит, получено «добро» от генсека?

Записку писать я отказался. Не надо меня унижать предложе­нием стать Иудой, тем более, что Ельцин никогда не вмешивался в политику газеты — ее определяю я, как редактор. И я один несу ответственность за содержание «Мосправды». Сказал это замзаву и поднялся уходить.

— Нет, номер не пройдет, — остановили меня. — Приказано закрыть в комнате и пока не будет записки, не выпускать.

Замок в двери щелкнул, и я остался один.

Все это походило на дурной сон. Они хотели припугнуть меня, пройтись шантажом по нервам, как наждаком? Что-то совсем обна­глели ребята из аппарата ЦК, но не должны же они заигрывать­ся. Однако время шло, а обстановка не менялась, через каждый час в дверь просовывалась физиономия замзава: «Написал?» — «Нет!» — «Ну тогда сиди дальше!» Не бить же его стулом по голо­ве. Потом замзав, видимо переключился на другую работу, и вме­сто его, знакомого до боли лица, стало появляться очкастое диво инструктора.

Давно закончился обеденный перерыв — сижу без еды, без воды, без возможности сходить в туалет. Надо что-то придумы­вать! Без телефона не позвонишь никому (о мобильниках тогда еще слыхом не слыхивали), а нужно срочно выйти на Ельцина, и на работе меня, конечно, уже потеряли. Стал настойчиво сту­чать в дверь, инструктор появился не сразу. Я сказал, что созрел до записки. В ответ самодовольная ухмылка: «Давно бы так!» Толь­ко, говорю, сто лет уже не пишу от руки, мне нужна пишущая ма­шинка и приспичило в туалет. Инструктор остался ждать у дверей приемной замзава, где стояла машинка, а я направился к туалету в конец коридора. И, поравнявшись с лестницей, стремглав бро­сился вниз, а там мимо постового — на выход.

Ельцин был в кабинете один. Мой рассказ он выслушал с оза­боченным видом. Иногда останавливал и просил вернуться к ка­ким-то деталям.

— Я чувствую, как меняются настроения наверху, — сказал Борис Николаевич. — И Лигачеву Михаил Сергеевич уступает все больше власти. Тот им пытается командовать на заседаниях Политбюро. А с Лигачевым у меня сейчас отношения хуже некуда.

Ельцин встал, повесил на спинку стула пиджак и медленны­ми шагами принялся ходить по кабинету. Кривясь от подступаю­щей боли, потирал время от времени левую часть груди правой рукой. Ходил молча и долго.

О чем он думал? Терзала Ельцина, мне кажется, мысль, что Горбачев отступился от него окончательно. Сдал на милость мо­сковской мафии. Сдал на милость ненавистного аппарата и пре­жде всего аппарата ЦК, который расставлял руководящие кадры в обкомах, крайкомах, ЦК компартий союзных республик. И мог в удобный момент, настроив этих людей, попортить кровь генсеку. А у аппарата свой царь и бог — его могущественный куратор, вто­рой секретарь ЦК Егор Лигачев.

Может, он думал о чем-то о другом? Но вот Борис Николае­вич остановился у телефонного аппарата кремлевской связи, по­стоял в раздумье и, решительно сняв трубку, позвонил Лигачеву.

— Егор Кузьмич, — сказал он, чуть звенящим от напряжения голосом, — у меня Полторанин — он сбежал от ваших людей. Зря вы томите его в какой-то камере, как заключенного. Спросили бы лучше меня…

В трубке с сильной мембраной даже на расстоянии было слышно нервное возмущение Лигачева.

  • Какая тюрьма? Какие люди? Что ты там напридумывал! — кричал он, то ли не понимая причины звонка, то ли делая вид, что не понимает.
  • Спросили бы лучше меня, — повторил Ельцин с нажи­мом, — я сам в состоянии отвечать. Да, это я направляю редакто­ра! Да, это я даю ему поручения! Что вы хотите еще услышать?

Он говорил, конечно, неправду, потому что до поручений не опускался никогда. Мы сами творили, полагаясь на свои взгля­ды и опыт. Он просто решил отвести удар от меня, взять огонь на себя. В такой-то тяжелый момент, когда к ногам его уже подступи­ли потоки грязной партийной подлости.

Это был поступок с большой буквы. В нем снова проснул­ся Боец, ему нравилось чувствовать себя хозяином положения. Пусть даже на короткое время.

— Без нашего согласия они вас не снимут, — решил он на прощание успокоить меня, хотя знал, что я пришел совсем не за этим. — А мы согласия не дадим.

Ельцин навряд ли знал, что Горбачевым замышлялись рево­люционные, одному ему ведомые реформы в стране. Ради них генсек должен был уцелеть, не потерять силу. Поэтому ему нужны сторонники и союзники, крепко стоящие на ногах. Он обязан был не ошибиться в выборе между враждующими сторонами. И этот выбор был сделан. Боец Ельцин все еще вызывал симпатию свои­ми бесхитростными поступками и убежденностью в необходимо­сти жесткой ломки системы. Но он одиночка по сути. Ушлый Ли­гачев с двойным дном, считал перестройку временной блажью. Но — за ним аппарат, и он предсказуем. Публично Лигачев заяв­лял: в партии у нас один вождь, а все мы — его тень! И в этом он был союзником. Хотя за кулисами вел свою игру. Ельцин шумел: в партии не должно быть вождя, мы все отвечаем за дело в равной степени. И этим он нес опасность, расплескивая по стране бензин анархизма, где уже занимались очаги недовольства. Хотя для себя воспринимал Горбачева как безусловного лидера.

Так что выбор был сделан не в пользу Лигачева или Ельци­на. Победить должен Горбачев. Но для этого проиграть предстоя­ло Ельцину.

После памятного разговора мы виделись очень редко. Он еще попытался вынуть голову из петли и отправил в сентябре отдыхавшему на море генсеку длинное письмо. В нем с позиций «рябины кудрявой», корил Горбачева за отвергнутую любовь. Но генсек не ответил. Так поступают эстрадные звезды с назойливы­ми фанатами.

А потом грянул октябрь, с его пленумом ЦК и речью на нем Бориса Николаевича.

На следующий после пленума день и пространство вокруг ельцинского кабинета, и даже весь «секретарский» этаж словно вымерли. Конца ждали, но стремительная развязка всех оглоуши­ла. Ельцин сам сдирает с себя погоны, он больше Никто!

В гостинице «Москва», еще накануне вечером, знакомые чле­ны ЦК из регионов пересказали мне выступление Бориса Николае­вича. Почти со стенографической точностью. Выходила какая-то невнятица: Ельцин просил отставки, потому что кто-то наверху ме­шает ему развернуться, и партия начала отставать от народа. Это звучало жалобой на судьбу, высказанной клочковатыми мыслями. ВИП-постояльцы гостиницы поиздевались надо мной. Мол, не мог написать своему шефу приличную речь. А я узнал о ней вместе со всей Москвой, когда покатился слух и затрещали все телефоны. Почему и помчался к знакомым в гостиницу за новостями.

По звонку Ельцина я пришел к нему по этому вымершему пространству — Борис Николаевич сидел бледный, подавленный. Он поинтересовался реакцией московской интеллигенции на вче­рашнее событие (он всегда спрашивал меня о мнении людей на происходящее). А какая реакция, если никто ничего не знает — одни слухи! Правда, рассказал о встречах в гостинице и спросил, как он мог подняться с такой неподготовленной речью?

— Не собирался выступать, — признался Ельцин. — Но си­дел, слушал похвальбы Горбачеву с его окружением — что-то на­катывало. Начеркал короткие тезисы на обшлагах рубашки. И ре­шил выложить все, что думаю.

Это нервы. Они у него не выдержали напряжения, которое нарастало с каждым днем. И получилось, что думает-то он мел­ковато. Убого. И никакой Ельцин не боец, а капризный политиче­ский недоросль.

Зная о приготовлениях неприятеля, он должен был сам гото­виться к генеральному сражению. Готовиться основательно, подтя­гивая крупнокалиберные идеи. И дать это сражение в удобный момент. А он, юнец, выскочил на поле раньше времени, да еще с обык­новенной хлопушкой. И не только подарил ненавистной бюрократии повод поизмываться над своей интеллектуальной несостоятельно­стью. Он плюнул на тех, кто поверил в него, и укрепил убежденность воровской чиновничей шайки столицы в ее безнаказанности.

Как и сейчас, Москва соединяла в себе два непохожих горо­да. Один — это серые непричесанные кварталы для, как теперь говорят, рядовых москвичей. А удел рядовых — томиться в оче­редях за дряблой морковкой, за справками у приемных чинуш, за разрешением на копеечные льготы. Их никто не заковывал в цепи — они сами уступили свои права. И вместо того, чтобы вер­нуть их активными действиями, ждали мессию от партии. Но мес­сия вроде бы появился и вот уже шлет прощальный привет.

А другая Москва — это лоснящийся от самодовольства Во­руй-город. В нем лучшие дома, лучше устроен быт и ломятся от изобилия закрома. Трудно очистить Воруй-город от скверны. У него — хозяева взяточники-чиновники самого высокого ранга. За ними идут их подельники, их прихлебатели, прикормленные преступные авторитеты. А еще из Воруй-города проложено мно­го тайных ходов — в Кремль и правительство, — по которым раз­носят воровскую долю влиятельным персонам. И вот чуть было пригорюнившийся Воруй-город засалютовал самоубийственной выходке первого секретаря. И схватил за грудки другую, нищую Москву: «Ну, кто тут тявкал, что нас можно победить?!»

Помнится, в тот же день Ельцина уложили в больницу, и я увидел его только одиннадцатого ноября, когда Бориса Николае­вича привезли прямо из палаты на пленум Московского горкома.

Я не был членом горкома, но усиленная охрана пропустила меня на этаж, где шла подготовка к политической казни первого секретаря. На сцене-эшафоте трибуна и пустой пока стол для пре­зидиума. Первые пять пустых рядов зала отгорожены тряпичным бордовым канатом, вдоль него спинами к сцене выстроились кэгэбисты-синепогонники. В конце зала уже рассаживались кучка­ми статисты-члены горкома. А у дверей зала заседания бюро еще один строй синепогонников — за дверями Лигачев с Горбачевым собрали будущих выступающих. На октябрьском пленуме Ельцин заявил только о самоотставке с поста кандидата в члены Полит­бюро, а про Москву самоуверенно сказал: будет так, как решат столичные коммунисты. «Петух свердловский! — наверно думал о нем Лигачев. — Как мы прикажем, так и решат!» И теперь шла последняя накачка: кому что и как говорить.

Я поболтался по коридору и заглянул в кабинет секретаря горкома по идеологии Юрия Карабасова. Это был безвредный че­ловек, с хорошим чувством юмора. У меня с ним наладились до­брые отношения. Я спросил, собирается ли он выступать, и что ждать от пленума.

— Не собираюсь, но могут заставить, — сказал секретарь. — А что ждать, сам не знаю. Это как повернет Горбачев.

Тут он распахнул свой пиджак и показал рукой на бумаги сна­чала в левом, потом в правом внутренних карманах.

—  На  всякий случай,  приготовил две противоположные речи, — улыбнулся и подмигнул Карабасов. — одна в поддержку, а другая с осуждением.

А мог ведь перепутать в суматохе дебатов — не приведи госпо­ди! Но на трибуну его не потянули. Все выступавшие были подобраны по особым лигачевским стандартам, как огурцы в супермаркетах.

Распахнулась дверь зала заседаний бюро и оттуда повели ко­лонну «поднакаченных» ораторов. С двух сторон колонну сопро­вождал строй синепогонников — это выглядело как конвой. Про­инструктированных рассадили на пяти отгороженных от всех ря­дах. Синепогонники остались в зале. Я пристроился на свободное место и вместе со всеми притих в ожидании.

Через какое-то время по рядам покатился шорох: «Ельцина привезли!» Так, наверное, катилось когда-то по Красной площа­ди: «Пугачева ведут!» Тут из боковой двери на сцену выплыло пар­тийное руководство страны — Горбачев, Лигачев, Зайков и Мед­ведев. Михаил Сергеевич вел под руку Ельцина, за другую руку первого секретаря поддерживал синепогонник. Все сели в прези­диум и поручили вести пленум второму секретарю горкома Юрию Белякову.

Несчастный Беляков! Его, приличного человека, сорвали из Свердловска с хорошего места, засунули в этот московский га­дюшник, где бюрократия относилась к Юрию Алексеевичу как к креатуре Ельцина и считала чужим. Он тащил на себе в послед­ние месяцы всю работу Бориса Николаевича, и теперь его выве­ли на эшафот распорядителем казни своего шефа. Не все выдер­живали высоковольтное напряжение партийных интриг, и вскоре Беляков ушел из жизни в возрасте пятьдесят с небольшим. А тут лигачевские шавки вручили ему список фамилий, подготовленных выступающих — там были сплошь люди, которых Ельцин выгнал с работы. По этому списку Беляков весь вечер бубнил, не поднимая глаз: «Слово предоставляется… Слово предоставляется…»

Ни до, ни после этого я никогда не видел столько помоев, вы­литых на одного человека. Поднимались по списку из первых пяти рядов — и по бумажкам клеймили Ельцина. Он негодяй, он подо­нок (я не придумываю эти слова) и ходит с ножом, чтобы ударить партию в спину. Он утюжит руководящие кадры дорожным кат­ком. Он выгнал с работы за ничтожные взятки большого чиновни­ка, и тот стал приносить домой меньше денег, поэтому вынужден был выброситься в окошко. И так весь вечер. Досталось по пер­вое число и «Московской правде». Некоторые в зале не понима­ли, что сами разоблачают себя. Ельцин сидел с фиолетовыми губа­ми и опущенной головой, Поднимал ее, скосив удивленный взгляд на трибуну, когда кто-то предлагал судить его как преступника. Он помнил, как эти же люди еще недавно на пленумах говорили: по­везло Москве, что у нее есть Ельцин. И сейчас, наверное, скажи вдруг Горбачев: «Хватит! Мы доверяем вашему первому секрета­рю», и все пять первых рядов, порвав заготовленные тексты и рас­талкивая друг друга локтями, побегут к трибуне клясться в любви. Ведь принципы чиновников, насаженных на властную вертикаль, как на осиновый кол, были, есть и будут мягче куриного студня.

С лица Лигачева не сходило выражение торжества. Лицо Гор­бачева менялось по мере того, как нарастал поток помоев с три­буны. К концу пленума генсек сидел красный, задумчивый, устре­мив взгляд в дальнюю точку зала. И мне показалось, что мыслен­но он уже не здесь. Мысленно он видит, как точно так же когда-то партийные подхалимы топчут его. Топчут грубо, до хруста костей, не соблюдая приличий.

И покаянные слова своего политического крестника он поч­ти не слушал. Не слышать бы их и нам, переживающим за Ельци­на. Это был лепет морально раздавленного человека. Это было обращение к «Воруй-городу» с просьбой простить его за времен­но причиненные неудобства столичной мафии.

Ельцина увезли в больницу, а первым секретарем горкома сделали Льва Зайкова. К Москве он отношения не имел, родился в Туле. Но ближе к ночи лигачевские службы передали во все га­зеты по ТАССу биографию Зайкова, где, черным по белому было написано: родился в Москве. Да еще подчеркнули: обязатель­но дать в этой редакции. Деталь незначительная, но говорила о многом. Для рабочего люда столицы нет разницы, кто где родил­ся или крестился. А «Воруй-городу» из Кремля был подан сигнал: «Мы человеку даже документы подделали, чтобы его приняли за своего». А свой своему в этом городе, как ворон ворону…

Зайков принял мою отставку, но попросил какое-время еще поработать, пока в ЦК не подберут нового редактора. Пошли пустые дни, мы все выскребали из души, как грязь, впечатления от московского судилища. Академия общественных наук собрала как раз на семинар редакторов партийных и молодежных газет всех областей Советского Союза. Они захотели встретиться со мной — и как с редактором, и как с секретарем Союза журналистов СССР. Я приготовил выступление о жизни столицы и вышел было с ним перед коллегами. Но какое там! Они сказали:« Брось валять дура­ка! Расскажи, что тут за грохот вокруг имени Ельцина!» Его высту­пление на октябрьском пленуме так и осталось секретом, а гру­бая ругань по поводу Бориса Николаевича на московском поли­тическом шоу была опубликована повсеместно. Редактора хотели понять, почему такое бешенство номенклатуры на речь Ельцина. Не из-за пустяков же! Знали бы они, что именно из-за пустяков, что именно из-за больного самолюбия партийных вождей, заде­того только мизинцем. Но как Vim объяснить?

Кровь из носу, но я должен достать стенограмму выступле­ния — чего тогда стоит работа в Москве! Такое коллективное ре­шение вынесли мои коллеги. Я загорелся вместе с ними, еще раз вспомнил перекошенные хари на московской трибуне и сказал: хорошо, буду стараться! Тем более, что редактора молодежных га­зет пообещали найти лазейки и напечатать текст. У них отноше­ния с комсомольским начальством либеральнее.

А дома я сел и задумался: что сейчас народ волнует больше всего? Да то же, что и нас в редакции. Кругом трескотня об успе­хах, а жизнь все хуже и хуже. И я стал писать. Болтовня о пере­стройке — это дымовая завеса, за которой прячутся истинные на­мерения высшей номенклатуры. Она не думает о людях, а только обустраивает свою жизнь. Вместо школ и детских садов, воздви­гает на берегу моря дворцы для себя. Вместо того, чтобы улуч­шать обеспечение народа, забирает у него последнее для своих спецраспределителй. Лигачев создал в ЦК удушающую атмосферу подхалимажа и лепит из Горбачева нового идола. Слово правды в партии под запретом. А именно партия доводит страну до ручки. И если партия не начнет внутри себя срочное очищение, народ вынесет ей приговор. И дальше в таком же духе почти на четыре страницы. Не ахти, какая смелость по сегодняшним временам, но пережимать тоже не стоило.

Этого не было в выступлении Ельцина. Но это рассчитывали от него услышать многие люди. Я знал, что стенограмму в ЦК мне никто не даст, да и не нужна она никому в том состоянии. И офор­мил свою писанину как выступление первого секретаря МГК. То­гда становится понятным взрыв бешенства в рядах номенклату­ры. Она сама играет без правил, как преступное формирование, и не заслуживает рыцарского отношения к ней. И в выступлении — все правда. Просто одна фамилия будет заменена на другую. А в общем, это теплый привет родному ЦК.

На ксероксе с друзьями мы изготовили больше ста экземп­ляров. Я передал их редактору молодежки из Казахстана Федору Игнатову, и он «одарил» ими коллег. Знаю, что выступление было опубликовано в прибалтийских газетах, на Украине и даже на Дальнем Востоке. Текст пошел по рукам. О Ельцине заговорили. Позже стали гулять по стране еще два или три «выступления». Бо­лее радикальные. А потом партократы спохватились и напечатали речь в журнале ЦК. Но ее-то народ и посчитал за подделку.

С женой Ельцина Наиной Иосифовной и мамой Клавдией Ва­сильевной мы поехали к нему в больницу на Мичуринке. Я поки­дал «Московскую правду», переходил политическим обозрева­телем в Агентство печати «Новости» (АПН) и хотел сказать про­щальное «спасибо» за совместную работу. Жена и мама Бориса Николаевича сделали свое дело и уехали. А мы остались одни. В центре холла журчал фонтан, мы сели на скамейке под декора­тивными пальмами. И долго говорили про жизнь.

Выглядел он получше— чувствовалось, что поправляется человек. И лицо у него стало злее, и кулаки сжимались чаще. Он о многом передумал здесь, на больничной койке, и, видимо, многое переосмыслил. В нем происходили заметные, качественные изме­нения. Вроде бы обсуждали постороннюю тему, вдруг он перево­дил разговор на партию — вихрь возбуждения рождался внутри него и поднимался вверх. Злость, если не сказать злоба, сипела сквозь стиснутые зубы, как пар из перегретого чайника.

На скамейке под пальмами, на свежие впечатления, я еще не готов был делать для себя какие-то выводы. Но вот мы прости­лись — я по дороге перебирал в памяти наш разговор, вспоминал выражение лица Бориса Николаевича и многое понял.

Именно на моих глазах, под пальмами, на скамейке, прохо­дил или продолжался процесс трансформации человека. Превра­щение партийной гусеницы в еще непонятное существо. Оболоч­ка красной гусеницы начала шелушиться, трескаться и осыпаться. Изнутри, как черные иголки, стали высовываться мокрые лапки — но что появится оттуда завтра, было еще непонятно ему самому.

Ельцин писал в своей книге, что в бане смыл с себя предан­ность партии. Это метафора. Мне кажется, он определился там, на больничной койке. Раньше у него было деление: Он и горком. Те­перь взята новая высота: Он и партия. (Потом будет еще одна: Он и народ!)

Как всякий функционер, Ельцин отождествлял партию не с миллионами рядовых коммунистов— шахтеров, металлургов, строителей, которые своим трудом позволили ему получать бес­платное образование, жилье. Наконец вывели его, прораба, на ру­ководящую орбиту. Он отождествлял партию с аппаратом КПСС, с кучкой ее высших руководителей. И теперь Он и Они, олицетво­ряющие собой всю партию, будут по разные стороны баррикад.

Они его вышвырнули. Они его предали, отдали на поругание «Воруй-городу». Они унизили его показательной поркой на своем партийном шабаше.

Он должен мстить. Но как, если ты за бортом политики? Надо думать, искать и искать варианты. Он будет теперь хитрее, ковар­нее. Если придется просить, притворяться немощным, даже заис­кивать перед сильными — пойдет и на это. Сама бескостная кон­струкция номенклатурной гусеницы придумана для выработки в них эластичности поведения. И не нужно больше ложиться на ам­бразуру, а надо начать пользоваться этим «даром», как используют гибкость своего тела гимнастки для достижения крупных побед.

Если удастся добиться цели, он воздаст им сполна. А что­бы добраться до цели, готов объединиться с самим Сатаной. Он вдруг почувствовал, что в душе у него оказалось много места для ненависти. Для презрения к людям.

Поражение от «Воруй-города» его многому научило. Он ис­пользует для своего утверждения опыт, блатные законы, мафиоз­ные схемы этого города. И создаст для себя неповторимое государ­ство по имени Воруй-страна. Потом передаст его для доработки ко­луном и рашпилем другой гусенице, другого колера — по цвету гэбистских погон. Но до этого еще долгий путь борьбы. И я, как сви­детель, хочу пройти его в своем рассказе вместе с вами, читатель.

Рассказ будет не столько о самом Ельцине как о человеке. И эволюции его личности. Навряд ли кого-то интересуют воспоми­нания о нем — теперь это совсем не актуально. Был Борис Николаевич, отжил свое — и нет его. Все люди, к сожалению, смертны. Но всегда будет привлекать наше внимание ельцинское явление и та обстановка, в которой оно стало возможным. Мне самому важно понять: где, кем и на каких поворотах подбрасывались «арбузные корки», чтобы поскользнулась страна. И грохнулась так, что до сих пор мы потираем ушибы. Ведь не с бухты-барахты лег на общинную Россию ельцинский олигархат— бесчеловеч­ная, людоедская система. Лег и держится на штыках по сей день. Все более укрепляясь, наглея и дожевывая страну.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *