РАСКУЛАЧИВАНИЕ
Информационные материалы ОГПУ—НКВД за 1930—1934 гг. весьма конкретно отражают характер своего времени — времени бедствий, обрушенных сталинским руководством на крестьянство — на основную массу населения страны.
Июльский указ от 1932 года, установивший цифры госпоставок зерна для Украины и Северного Кавказа, теперь был подкреплен новым указом от 7 августа 1932 года, который обеспечивал законность санкций в поддержку конфискации зерна у крестьян.
Указ постановлял, что колхозная собственность, такая, как скот и зерно, отныне приравнивалась к государственной собственности, «священной и неприкосновенной». Виновные в посягательстве на нее будут рассматриваться как враги народа, и приговариваться к расстрелу, который при наличии смягчающих вину обстоятельств может быть заменен тюремным заключением сроком не менее десяти лет с конфискацией имущества. Крестьянки, подобравшие несколько колосков пшеницы на колхозном поле, получали не меньшие сроки. Декрет постановлял также, что кулаки, которые пытались «заставить» крестьян выйти из колхозов, должны приговариваться к заключению в «концентрационные лагеря» на срок от пяти до десяти лет. В январе 1933 года Сталин назвал этот декрет «основой революционной законности на текущий момент» и сам его сформулировал.
Пресса постоянно помещала статьи о вынесении смертной казни «кулакам», которые «систематически похищают зерно». К десяти годам заключения приговаривали за «кражу» картофеля. Женщину приговорили к десяти годам тюрьмы за то, что она срезала сто початков зреющей кукурузы со своей же собственной делянки: за две недели до этого ее муж умер от голода. За такое же преступление к десяти годам приговорили отца четырех детей. Другую женщину приговорили к десяти годам тюрьмы за то, что она собрала десять луковиц на колхозной земле. Советский ученый Н. Немаков упоминает случай приговора к десяти годам принудительных работ без права на помилование и с конфискацией всего имущества за сбор 28 килограммов колосьев пшеницы.
Тех, кто совершал меньшие нарушения, отправляли в «отряды заключенных» при государственных хозяйствах, где им выдавали небольшую норму хлеба. Но там они могли воровать продукты, например, помидоры, и поэтому обычно не стремились из этих отрядов бежать. В целом только случайная неразбериха, некомпетентность или намеренное попустительство могли защитить от жестокости нового закона. Например, женщина, арестованная вместе с одним из сыновей за попытку срезать немного ржи у себя на участке, смогла убежать из тюрьмы. Забрала второго сына, взяла несколько простынь, спички и кастрюли и жила почти, полтора месяца в соседнем лесу, воруя по ночам с полей картофель и зерно. Когда она вернулась домой, то обнаружилось, что в суматохе предстоящей жатвы об ее преступлении забыли.
Рассказывают о случаях, когда людей судили на основании других, хотя и не менее жестоких указов: в селе Малая Лепетиха, около Запорожья, расстреляли несколько крестьян за то, что они съели труп лошади. Видимо, так поступили потому, что лошадь была больна сапом и ГПУ опасалось эпидемии.
Методы террора и унижения были повсеместными — это явствует из письма Михаила Шолохова Сталину от 16 апреля 1933 года. Шолохов сообщал своему адресату о дикой жестокости на Дону:
“Примеры эти можно бесконечно умножить. Это — не отдельные случаи перегибов, это — узаконенный в районном масштабе “метод” проведения хлебозаготовок. Об этих фактах я либо слышал от коммунистов, либо от самих колхозников, которые испытали все эти “методы” на себе и после приходили ко мне с просьбами “прописать про это в газету”. Расследовать надо не только дела тех, кто издевался над колхозниками и над советской властью, но и дела тех, чья рука их направляла.
Если все описанное мной заслуживает внимания ЦК — пошлите в Вешенский район дополнительно коммунистов, у которых хватит смелости, невзирая на лица, разоблачать всех, по чьей вине смертельно подорвано колхозное хозяйство района, которые по-настоящему бы расследовали и открыли не только тех, кто применял к колхозникам смертельные “методы” пыток, избиений и надругательства, но и тех, кто вдохновлял их”
Сталин ответил Шолохову, что сказанное им создает “несколько одностороннее впечатление”, но тем не менее вскрывает “болячку нашей партийно-советской работы, вскрывает то, как иногда наши работники, желая обуздать врага, бьют нечаянно по друзьям и докатываются до садизма. Но это не значит, что я во всем согласен с Вами. Вы видите одну сторону, видите неплохо. Но это только одна сторона дела. Чтобы не ошибиться в политике (Ваши письма не беллетристика, а сплошная политика), надо обозреть, надо уметь видеть другую сторону. А другая сторона состоит в том, что уважаемые хлеборобы Вашего района (и не только Вашего района) проводили “итальянку” (саботаж) и не прочь были оставить рабочих, Красную Армию — без хлеба. Тот факт, что саботаж был тихий и внешне безобидный (без крови),— этот факт не меняет того, что уважаемые хлеборобы до сути дела вели “тихую” войну с советской властью. Войну на измор, дорогой товарищ Шолохов… Конечно, это обстоятельство ни в какой мере не может оправдать тех безобразий, которые были допущены, как утверждаете Вы, нашими работниками… И виновные в этих безобразиях должны понести должное наказание. Но все же ясно как божий день, что уважаемые хлеборобы не такие уж безобидные люди, как это могло показаться издали”
Писатель Лев Копелев вспоминает свою «боевую» молодость:
“Я слышал, как… кричат дети, заходятся, захлебываются криком. Я видел взгляды мужчин: испуганные, умоляющие, ненавидящие, тупо равнодушные, погашенные отчаянием или взблескивающие полубезумной злою лихостью.
— Берите. Забирайте. Все берите. От еще в печи горшок борща. Хотя пустой, без мяса. И все ж таки: бураки, картопля, капуста. И посоленный! Забирайте, товарищи-граждане! Вот почекайте, я разуюсь… Чоботы, хоть и латаные-перелатаные, а может, еще сгодятся для пролетариата, для дорогой советской власти…
Было мучительно трудно все это видеть и слышать. И, тем более, самому участвовать. Хотя нет, бездеятельно присутствовать было еще труднее, чем, когда пытался кого-то уговаривать, что-то объяснять… И уговаривал себя, объяснял себе. Нельзя поддаваться расслабляющей “жалости. Мы вершим историческую необходимость. Исполняем революционный долг. Добываем хлеб для социалистического отечества. Для пятилетки.
И как и все мое поколение, я твердо верил в то, что цель оправдывает средства. Нашей великой целью был небывалый триумф коммунизма, и во имя этой цели все было дозволено — лгать, красть, уничтожать сотни тысяч и даже миллионы людей, — всех, кто мешал нашей работе или мог помешать ей, всех, кто стоял у нее на пути. И все колебания или сомнения по этому поводу были проявлением “гнилой интеллигентности” и “глупого либерализма”, свойств людей, которые не способны “из-за деревьев увидеть леса”.
Так я рассуждал, и так думали все мне подобные, даже когда… я увидел, что означала “всеобщая коллективизация”, увидел, как они “кулачили” и “раскулачивали”, как безжалостно они грабили крестьян зимой 1932/33 года. Я сам принимал в этом участие, прочесывая деревни в поисках укрытого зерна, прощупывая землю с помощью железного стержня, чтобы обнаруживать пустоты, куда могло быть спрятано зерно. Вместе с другими я обшаривал сундуки стариков, не желая слышать плач детей и вопли женщин… Просто я был убежден, что выполняю великое и необходимое преобразование деревни; что благодаря этому люди, живущие в ней, станут жить лучше в будущем, что их отчаяние и страдание были результатом их собственной отсталости или происками классового врага; что те, кто послал меня, — как и я сам, — знали лучше крестьян, как им следует жить, что они должны сеять и когда жать.
Страшной весной 1933 года я видел, как люди мерли с голода. Я видел женщин и детей с раздутыми животами, посиневших, еще дышащих, но уже с пустыми мертвыми глазами. И трупы… трупы в порванных тулупах и дешевых валенках, трупы в крестьянских хатах, на тающем снегу старой Вологды, под мостами Харькова… Я все это видел и не свихнулся, не покончил с собой. Я не проклял тех, кто послал меня отбирать у крестьян хлеб зимой, а весной убеждать и заставлять их, едва волочивших ноги, до предела истощенных, отечных и больных, работать на полях, чтобы “выполнить большевистский посевной план в ударные сроки”.
Не утратил я и своей веры. Как и прежде, я верил потому, что хотел верить”.
Другой активист рассказывает о том, что он мысленно был способен, следуя сталинскому курсу, обвинять в злоупотреблениях отдельных “плохих” коммунистов, но, продолжает он, “подозрение, что все ужасы были не случайными, а запланированными и санкционированными верховной властью, уже закрадывалось в мое сознание… Мне легче было переживать стыд за все происходящее, пока я мог винить в этом отдельных людей…”.
Но даже и такие, наиболее человечные активисты постепенно ко всему привыкали. “Я уже привык к атмосфере ужаса; я развивал в себе внутреннее сопротивление действительности, которая еще вчера ломала меня”,— писал позднее о себе очевидец событий 1932—1933 годов.
Эти люди либо сумели заставить свою совесть замолчать, либо кончали жизнь в лагерях. Как предвидел Бухарин, подобное положение дел привело к дегуманизации партии, для членов которой “террор отныне стал нормой управления, а безоговорочное выполнение всякого приказа сверху — высокой добродетелью”.
Пока в последние месяцы 1932 года бригады активистов переворачивали вверх дном дома крестьян в поисках зерна, люди всеми силами старались хоть как-то уберечь оставшееся…
Если крестьянин нес молоть утаенное зерно на местную национализированную мельницу, представители государства немедленно это зерно отбирали. Поэтому некоторые ремесленники конструировали “ручные мельницы”. Когда такие мельницы обнаруживали, их конструктора и пользователей сажали. Подобного рода “домашние жернова” стали одним из главных предметов критики партийной печати того времени; 200 ручных мельниц было найдено в одном районе и 755 (всего лишь за месяц!) в другом.
С помощью подобных орудий труда или без них изготовлялся необычный “хлеб” — лепешки, замешенные на подсолнечном масле с водой, из просяной и гречишной мякины с небольшим добавлением ржаной муки, чтобы не распадались.
Писатель И. Стаднюк приводит рассказ о том, как крестьянин измельчал доски от бочки, в которой прежде хранили масло, и варил дерево, чтобы извлечь из него остатки жира.
В. Астафьев говорит о том, что игра в кости — бабки, — в которую с незапамятных времен всегда играли дети, начисто исчезла, поскольку все старые кости съеденных животных “выпаривались в котлах, измельчались и съедались”.
В
другой деревне из-под снега вырывали желуди и пекли из них некое подобие хлеба,
иногда добавляя немного картофельных очистков или отрубей. По этому поводу один
партработник сказал, выступая в сельсовете: “Посмотрите на этих паразитов! Они
отправились голыми руками откапывать желуди из-под снега — они готовы делать
что угодно, только бы не работать”.
Даже в ноябре 1932 года еще
было несколько случаев восстания крестьян и временного роспуска колхозов.
Обычно крестьян доводили до восстаний тем, что в нескольких милях от них был хлеб, а их обрекали на голод. В дореволюционное время, даже когда случался голод куда меньший по масштабам, предпринималось все возможное для помощи голодающим.
В. Гроссман в своей повести “Все течет…” пишет о 1932—1933 годах:
«Старики вспоминали голод при царе Николае. Тогда им помогали. Им выдавали еду. Крестьяне шли в города христарадничать. Открывались кухни, где варили суп, чтобы накормить их, а студенты собирали пожертвования. А тут под властью рабочих и крестьян им не дали и зернышка”.
Вот еще из этой же повести монолог молодой женщины в котором и боль, и непонимание действий активистов советской власти. Ведь не враги же это творили, а родная народная власть! Коммунисты, комсомольцы… Почему?
«- Вспоминать это не хочется, тяжело очень, а не забудешь тоже. Вот живет оно — то ли спит, не спит. Железо в сердце, словно осколок. Не отмахнешься от него. Как забыть… Я вполне взрослая была.…
ГЛАДОМОР
Голод пришел в тридцать втором, на второй год после раскулачивания. Я в РИКе полы мыла, а подруга моя в земотделе, и мы много знали, я могу все, как было, рассказать. Счетовод мне говорил: «Тебе министром быть», я действительно быстро понимаю, и память у меня хорошая.
Раскулачивание началось в двадцать девятом году, в конце года, а главный разворот стал в феврале и марте тридцатого.
Вот вспомнила: прежде чем арестовывать, на них обложение сделали. Они раз выплатили, вытянули, во второй раз продавали, кто что мог, — только бы выплатить. Им казалось — если выплатят, государство их помилует. Некоторые скотину резали, самогон из зерна гнали — пили, ели, все равно, говорили, жизнь пропала.
Может быть, в других областях по-иному было, а в нашей именно так шло. Начали арестовывать только глав семейств. Большинство взяли таких, кто при Деникине служил в казачьих частях. Аресты одно ГПУ делало, тут актив не участвовал. Первый набор весь расстреляли, никто не остался в живых. А тех, что арестовали в конце декабря, продержали в тюрьмах два-три месяца и послали на спецпереселение.
А когда отцов арестовывали, семей не трогали, только делали опись хозяйства, и семья уж не считалась владеющей, а принимала хозяйство на сохранение.
Область спускала план — цифру кулаков в районы, районы делили свою цифру сельсоветам, а сельсоветы уже списки людей составляли. Вот по этим спискам и брали. А кто составлял? Тройки. Мутные люди определяли — кому жить, кому смерть. Ну и ясно — тут уж всего было — и взятки, и из-за бабы, и за старую обиду, и получалось иногда -беднота попадала в кулаки, а кто побогаче откупался.
А теперь я вижу, не в том беда, что, случалось, списки составляли жулье.
Честных в активе больше было, чем жулья, а злодейство от тех и других было одинаковое. Главное, что все эти списки злодейские, несправедливые были, а уж кого в них вставить — не все ли равно. И Иван невинный, и Петр невинный. Кто эту цифру дал на всю Россию? Кто этот план дал на все крестьянство? Кто подписал?
Отцы сидят, а в начале тридцатого года семьи стали забирать. Тут уж одного ГПУ не хватило, актив мобилизовали, все свои же люди знакомые, но они какие-то обалделые стали, как околдованные, пушками грозятся, детей кулацкими выродками называют, кровососы, кричат, а в кровососах со страху в самих ни кровинки не осталось, белые, как бумага. А глаза у актива, как у котов, стеклянные. И ведь в большинстве свои же. Правда: околдованные – так себя уговорили, что касаться ничего не могут, — и полотенце поганое, и за стол паразитский не сядут, и ребенок кулацкий омерзительный, и девушка хуже воши. И смотрят они на раскулачиваемых, как на скотину, на свиней, и все в кулаках отвратительное — и личность, и души в них нет, и воняет от кулаков, и все они венерические, а главное — враги народа и эксплуатируют чужим трудом.
А беднота, да комсомол, и милиция — это все Чапаевы, одни герои, а посмотреть на этот актив: люди, как люди, и сопливые среди них есть, и подлецов хватает.
На меня тоже стали эти слова действовать, девчонка совсем — а тут и на собраниях, и специальный инструктаж, и по радио передают, и в кино показывают, и писатели пишут, и сам Сталин, и все в одну точку: кулаки, паразиты, хлеб жгут, детей убивают, и прямо объявили: поднимать ярость масс против них, уничтожать их всех, как класс, проклятых…
И я стала околдовываться, и все кажется: вся беда от кулаков и, если уничтожить их сразу, для крестьянства счастливое время наступит. И никакой к ним жалости: они не люди, а не разберешь что, твари. И я в активе стала. А в активе всего было: и такие, что верили и паразитов ненавидели, и за беднейшее крестьянство, и были — свои дела обделывали, а больше всего, что приказ выполняли, — такие и отца с матерью забьют, только бы исполнить по инструкции. И не те самые поганые, что верили в счастливую жизнь, если уничтожить кулаков. И лютые звери, и те не самые страшные. Самые поганые, что на крови свои дела обделывали, кричали про сознательность, а сами личный счет сводили и грабили. И губили ради интереса, ради барахла, пары сапог, а погубить легко — напиши на него, и подписи не надо, что на него батрачили или имел трех коров, — и готов кулак. И все это я видела, волновалась, конечно, но в глубине не переживала — если бы на ферме скотину не по правилу резали, я бы волновалась, конечно, сильно, но сна бы не лишилась.
…Неужели не помнишь, как ты мне ответил? А я не забуду твоих слов. От них видно, они дневные. Я спросила, как немцы могли у евреев детей в камерах душить, как они после этого могут жить, неужели ни от людей, ни от бога так и нет им суда? А ты сказал: суд над палачом один — он на жертву свою смотрит не как на человека и сам перестает быть человеком, в себе самом человека казнит, он самому себе палач, а загубленный остается человеком навеки, как его ни убивай. Вспомнил?
Я понимаю, почему теперь я в кухарки пошла, не захотела дальше быть председателем колхоза. Да я раньше тебе уже про это говорила.
И я вспоминаю теперь раскулачивание, и по-другому вижу все — расколдовалась, людей увидела. Почему я такая заледенелая была? Ведь как люди мучились, что с ними делали! А говорили: это не люди, это кулачье. А я вспоминаю, вспоминаю и думаю — кто слово такое придумал — кулачье, неужели Ленин? Какую муку приняли! Чтобы их убить, надо было объявить — кулаки не люди. Вот так же, как немцы говорили: жиды не люди. Так и Ленин, и Сталин: кулаки не люди. Неправда это! Люди! Люди они! Вот что я понимать стала. Все
люди!
Ну вот, в начале тридцатого года стали семьи раскулачивать. Самая горячка была в феврале и в марте. Торопили из района, чтобы к посевной кулаков уж не было, а жизнь пошла по-новому. Так мы говорили: первая колхозная весна.
Актив, ясно, выселял. Инструкции не было, как выселять. Один председатель нагонит столько подвод, что имущества не хватало, звание — кулаки, а подводы полупустые шли. А из нашей деревни гнали раскулаченных пешком. Только что на себя взяли — постель, одежду. Грязь была такая, что сапоги с ног стаскивала.
Нехорошо было на них смотреть. Идут колонной, на избы оглядываются, от своей печки тепло еще на себе несут, что они переживали, — ведь в этих домах родились, в этих домах дочек замуж отдавали. Истопили печку, а щи недоваренные остались, молоко недопитое, а из труб еще дым идет, плачут женщины, а кричать боятся. А нам хоть бы что: актив — одно слово. Подгоняем их, как гусей. А сзади тележка — на ней Пелагея слепая, старичок Дмитрий Иванович, который лет десять через ноги из хаты не выходил, и
Маруся-дурочка, парализованная, кулацкая дочь, ее в детстве лошадь копытом по виску ударила — и с тех пор она обомлела.
А в райцентре нехватка тюрем. Да и какая в райцентре тюрьма — каталажка. А тут ведь сила — из каждой деревни народная колонна. Кино, театр, клубы, школы под арестантов пошли. Но держали людей недолго. Погнали на вокзал, а там на запасных путях эшелоны ждали, порожняк товарный. Гнали под охраной — милиция, ГПУ — как убийц: дедушки да бабушки, бабы да дети, отцов-то нет, их
еще зимой забрали. А люди шепчут: «Кулачье гонят», словно на волков. И кричали им некоторые: «Вы проклятые», а они уж не плачут, каменные стали…
Как везли, я сама не видела, но от людей слышала, ездили наши за Урал к кулакам в голод спасаться, я сама от подруги письмо получила; потом убегали из слецпереселения некоторые, я с двумя говорила…
Везли их в опечатанных теплушках, вещи шли отдельно, с собой только продукты взяли, что на руках были. На одной транзитной станции, подруга писала, отцов в эшелон посадили, была в тот день в этих теплушках радость великая и слезы великие… Ехали больше месяца, пути эшелонами забиты, со всей России крестьян везли, впритир лежали, и нар не было, в скотских вагонах. Конечно, больные умерли в дороге, не доехали. Но главное, что: кормили на узловых станциях — ведро баланды, хлеба двести грамм.
Конвой военный был. У конвоя злобы не было, как к скотине, так мне подруга писала.
А как там было — мне эти беглые рассказывали — область их разверстывала по тайге. Где деревушка лесная, там нетрудоспособных в избы набили, тесно, как в эшелоне. А где деревни вблизи нет — прямо на снег сгружали. Слабые померзли.
А трудоспособные стали лес валить, пней, говорят, не корчевали, они не мешали. Деревья выкатывали и строили шалаши, балаганы, без сна почти работали, чтобы семьи не померзли; а потом уж стали избушки класть, две комнатки, каждая на семью. На мху клали — мхом конопатили.
Трудоспособных закупили у энкаведе леспромхозы, снабжение от леспромхоза, а на иждивенцев паек. Называлось: трудовой поселок, комендант, десятники.
Платили, рассказывали, наравне с местными, но заработок весь на заборные книжки уходил. Народ могучий наш — стали скоро больше местных получать.
Права не имели за пределы выйти — или в поселке, или на лесосеке. Потом уж, я слышала, в воину им разрешили в пределах района, а после войны разрешили героям труда и вне района, кое-кому паспорта дали.
А подруга мне писала: из нетрудоспособного кулачества стали колонии сбивать — на самоснабжении. Но семена в долг дали и до первого урожая от энкаведе на пайке. А комендант и охрана обыкновенно — как в трудовых поселках. Потом их в артели перевели, у них там, помимо коменданта, выборные были.
А у нас новая жизнь без раскулаченных началась. Стали в колхоз сгонять — собрания до утра, крик, матершина. Одни кричат: не пойдем, другие – ладно уж, пойдем, только коров не отдадим. А потом пришла Сталина статья — головокружение от успехов.
Опять каша: кричат — Сталин не велит силой в колхозы гнать. Стали на обрывках газет заявления подавать: выбываю из колхоза в единоличные. А потом опять загонять в колхозы стали. А вещи, что остались от раскулаченных, большей частью раскрадывали. И думали мы, что нет хуже кулацкой судьбы. Ошиблись! По деревенским топор ударил, как они стояли все, от мала до велика.
Голодная казнь пришла.
А я тогда уже не полы мыла, а счетоводом стала. И меня как активистку послали на Украину для укрепления колхоза. У них, нам объясняли, дух частной собственности сильней, чем в Рэсэфэсэр. И правда, у них еще хуже, чем у нас дело шло. Послали меня недалеко, мы ведь на границе с Украиной, — трех часов езды от нас до этого места не было. А место красивое. Приехала я туда — люди как люди. И стала я в правлении ихнем счетоводом.
Я во всем, мне кажется, разобралась. Меня, видно, недаром старик министром назвал. Это я тебе только так говорю, потому что тебе — как себе, а постороннему человеку я никогда не похвастаюсь про себя. Всю отчетность я без бумаги в голове держала. И когда инструктаж был, и когда наша тройка заседала, и когда руководство водку пило, я все разговоры слушала.
Как было? После раскулачивания очень площади упали и урожайность стала низкая. А сведения давали — будто без кулаков сразу расцвела наша жизнь. Сельсовет врет в район, район — в область, область — в Москву. И докладывают про счастливую жизнь, чтобы Сталин порадовался: в колхозном зерне вся его держава купаться будет. Поспел первый колхозный урожай, дала Москва цифры заготовки. Все как нужно: центр — областям, области — по районам. И нам дали в село заготовку — и за десять лет не выполнить! В сельсовете и те, что не пили, со страху перепились. Видно, Москва больше всего на Украину понадеялась. Потом на Украину и больше всего злобы было. Разговор-то известный: не выполнил — значит, сам недобитый кулак.
Конечно, поставки нельзя было выполнить — площади упали, урожайность упала, откуда же его взять, море колхозного зерна? Значит — спрятали! Недобитые кулаки, лодыри.
Кулаков убрали, а кулацкий дух остался. Частная собственность у хохла в голове хозяйка.
Кто убийство массовое подписал? Я часто думаю — неужели Сталин? Я думаю, такого приказа, сколько Россия стоит, не было ни разу. Такого приказа не то что царь, но и татары, и немецкие оккупанты не подписывали. А приказ — убить голодом крестьян на Украине, на Дону, на Кубани, убить с малыми детьми. Указание было забрать и семенной фонд весь. Искали зерно, как будто не хлеб это, а бомбы, пулеметы. Землю истыкали штыками, шомполами, все подполы перекопали, все полы повзламывали, в огородах искали. У некоторых забирали зерно, что в хатах было, — в горшки, в корыта ссыпаны. У одной женщины хлеб печеный забрали, погрузили на подводу и тоже в район отвезли.
Днем и ночью подводы скрипели, пыль над всей землей висела, а элеваторов не было, ссыпали на землю, а кругом часовые ходят. Зерно к зиме от дождя намокло, гореть стало — не хватило у советской власти брезента мужицкий хлеб прикрыть.
А когда еще из деревень везли зерно, кругом пыль поднялась, все в дыму: и село, и поле, и луна ночью. Один с ума сошел: горим, небо горит, земля горит! Кричит! Нет, небо не горело, это жизнь горела.
Вот тогда я поняла: первое для советской власти — план. Выполни план!
Сдай разверстку, поставки! Первое дело — государство. А люди — нуль без палочки.
Отцы и матери хотели детей спасти, хоть немного хлеба спрятать, а им говорят: у вас лютая ненависть к стране социализма, вы план хотите сорвать, тунеядцы, подкулачники, гады. Не план сорвать, детей хотели спасти, самим спастись. Кушать ведь людям нужно.
Рассказать я все могу, только в рассказе слова, а это ведь жизнь, мука, смерть голодная. Между прочим, когда забирали хлеб, объясняли активу, что из фондов кормить будут. Неправда это была. Ни зерна голодным не дали.
Кто отбирал хлеб, большинство свои же, из РИКа, из райкома, ну комсомол, свои же ребята, хлопцы, конечно, милиция, энкаведе, кое-где даже войска были, я одного мобилизованного московского видела, но он не старался как-то, все стремился уехать… И опять, как при раскулачивании, люди все какие-то обалделые, озверелые стали.
Гришка Саенко, милиционер, он на местной, деревенской, был женат и приезжал гулять на праздники — веселый, и хорошо танцевал танго и вальс, и пел украинские песни деревенские. А тут к нему подошел дедушка совсем седенький и стал говорить: «Гриша, вы нас всех защищаете, это хуже убийства, почему рабоче-крестьянская власть такое против крестьянства делает, чего
царь не делал…» Гришка пихнул его, а потом пошел к колодцу руки мыть, сказал людям: «Как я буду ложку рукой брать, когда я этой паразитской морды касался».
А пыль — и ночью и днем пыль, пока хлеб везли. Луна — вполнеба — камень, и от этой луны все диким кажется, и жарко так ночью, как под овчиной, и поле, хоженое-перехоженное, как смертная казнь, страшное.
И люди стали какие-то растерянные, и скотина какая-то дикая, пугается, мычит, жалуется, и собаки выли сильно по ночам. И земля потрескалась
Ну вот, а потом осень пришла, дожди, а потом зима снежная. А хлеба нет.
И в райцентре не купишь, потому что карточная система. И на станции не купишь, в палатке, — потому что военизированная охрана не подпускает. А коммерческого хлеба нет.
С осени стали нажимать на картошку, без хлеба быстро она пошла. А к рождеству начали скотину резать. Да и мясо это на костях, тощее. Курей порезали, конечно. Мясцо быстро подъели, а молока глоточка не стало, во всей деревне яичка не достанешь. А главное — без хлеба. Забрали хлеб у деревни до последнего зерна. Ярового нечем сеять, семенной фонд до зернышка забрали.
Вся надежда на озимый. Озимые под снегом еще, весны не видно, а уж деревня в голод входит. Мясо съели, пшено, что было, подъедают вчистую, картошку, у кого семьи большие, съели всю.
Стали кидаться ссуды просить — в сельсовете, в район. Не отвечают даже. А доберись до района, лошадей нет, пешком по большаку девятнадцать километров.
Ужас сделался. Матери смотрят на детей и от страха кричать начинают.
Кричат, будто змея в дом вползла. А эта змея — смерть, голод. Что делать? А в голове у селян только одно — что бы покушать. Сосет, челюсти сводит, слюна набегает, все глотаешь ее, да слюной не накушаешься. Ночью проснешься, кругом тихо: ни разговору, ни гармошки. Как в могиле, только голод ходит, не спит. Дети по хатам с самого утра плачут — хлеба просят. А что мать им даст — снегу? А помощи ни от кого. Ответ у партийных один — работать надо было,
лодырничать не надо было. А еще отвечали: у себя самих поищите, в вашей деревне хлеба закопано на три года.
Но зимой еще настоящего голода не было. Конечно, вялые стали, животы вздуло от картофельных очистков, но опухших не было. Стали желуди из-под снега копать, сушили их, а мельник развел жерновы пошире, молол желуди на муку. Из желудей хлеб пекли, вернее, лепешки. Они темные очень, темнее ржаного хлеба. Кое-кто добавлял отрубей или картофельных очистков толченых.
Желуди быстро кончились — дубовый лесок небольшой, а в него сразу три деревни кинулись. А приехал из города уполномоченный и в сельсовете говорил нам: вот паразиты, из-под снега голыми руками желуди таскают, только бы не работать.
В школу старшие классы почти до самой весны ходили, а младшие зимой перестали. А весной школа закрылась — учительница в город уехала. И с медпункта фельдшер уехал — кушать стало нечего. Да и не вылечишь голода лекарством. Деревня одна осталась — кругом пустыня и голодные в избах. И представители разные из города ездить перестали — чего ездить? Взять с голодных нечего, значит, и ездить не надо. И лечить не надо, и учить не надо. Раз с человека держава взять ничего не может, он становится бесполезный. Зачем его учить да лечить?
Сами остались, отошло от голодных государство. Стали люди по деревне ходить, просить друг у друга, нищие у нищих, голодные у голодных. У кого детей поменьше или одинокие, у таких кое-что к весне оставалось, вот многодетные у них и просили. И случалось, давали горстку отрубей или картошек парочку. А партийные не давали — и не от жадности или по злобе, боялись очень. А государство зернышка голодным не дало, а оно ведь на
крестьянском хлебе стоит. Неужели Сталин про это знал? Старики рассказывали: голод бывал при Николае — все же помогали, и в долг давали, и в городах крестьянство просило Христа ради, и кухни такие открывали, и пожертвования студенты собирали. А при рабоче-крестьянском правительстве зернышка не дали, по всем дорогам заставы — войска, милиция, энкаведе — не пускают голодных из деревень, к городу не подойдешь, вокруг станций охрана, на самых малых полустанках охрана. Нету вам, кормильцы, хлеба. А в городе по карточкам рабочим по восемьсот грамм давали. Боже мой, мыслимо ли это — столько хлеба — восемьсот грамм! А деревенским детям ни грамма. Вот как немцы — детей еврейских в газу душили: вам не жить, вы жиды. А здесь совсем не поймешь — и тут советские, и тут советские, и тут русские, и тут русские, и власть рабоче-крестьянская, за что же эта погибель?
А когда снег таять стал, вошла деревня по горло в голод.
Дети кричат, не спят: и ночью хлеба просят. У людей лица, как земля, глаза мутные, пьяные. И ходят сонные, ногой землю щупают, рукой за стенку держатся. Шатает голод людей. Меньше стали ходить, все больше лежат. И все им мерещится — обоз скрипит, из райцентра прислал Сталин муку — детей спасать.
Бабы крепче оказались мужчин, злее за жизнь цеплялись. А досталось им больше — дети кушать у матерей просят. Некоторые женщины уговаривают, целуют детей: «Ну не кричите, терпите, где я возьму?» Другие как бешеные становятся: «Не скули, убью!» — и били чем попало, только бы не просили. А некоторые из дому выбегали, у соседей отсиживались, чтобы не слышать детского крика.
К этому времени кошек и собак не осталось — забили. И ловить их было трудно — они опасались людей, глаза дикие у них стали. Варили их, жилы одни сухие, из голов стюдень вываривали.
Снег стаял, и пошли люди опухать, пошел голодный отек — лица пухлые, ноги как подушки, в животе вода, мочатся все время — на двор не успевают выходить. А крестьянские дети: видел ты, в газете печатали — дети в немецких лагерях? Одинаковы: головы, как ядра, тяжелые, шеи тонкие, как у аистов, на руках и на ногах видно, как каждая косточка под кожей ходит, как двойные соединяются, весь скелет кожей, как желтой марлей, затянут. А лица у детей старенькие, замученные, словно младенцы семьдесят лет на свете уж прожили, а к весне уж не лица стали: то птичья головка с клювиком, то лягушечья мордочка — губы тонкие, широкие, третий как пескарик — рот открыт.
Нечеловеческие лица, а глаза, господи! Товарищ Сталин, боже мой, видел ты эти глаза? Может быть, и в самом деле он не знал, он ведь статью написал про головокружение.
Чего только не ели — мышей ловили, крыс ловили, галок, воробьев, муравьев, земляных червей копали, стали кости на муку толочь, кожу, подошву, шкуры старые вонючие на лапшу резали, клей вываривали. А когда трава поднялась, стали копать корни, варить листья, почки, все в ход пошло — и одуванчик, и лопух, и колокольчики, и иван-чай, и сныть, и борщевик, и крапива, и очиток… Липовый лист сушили, толкли на муку, но у нас липы мало
было. Лепешки из липы зеленые, хуже желудовых.
А помощи нет! Да тогда уж не просили! Я и теперь, когда про это думать начинаю, с ума схожу, — неужели отказался Сталин от людей? На такое страшное убийство пошел. Ведь хлеб у Сталина был. Значит, нарочно убивали голодной смертью людей. Не хотели детям помочь. Неужели Сталин хуже Ирода был? Неужели, думаю, хлеб до зерна отнял, а потом убил людей голодом. Нет, не может такого быть! А потом думаю: было, было! И тут же — нет, не могло
того быть!
Вот когда еще не обессилели, ходили полем к железной дороге, не на станцию, на станцию охрана не допускала, а прямо на пути. Когда идет скорый поезд Киев — Одесса, на колени становятся и кричат: хлеба, хлеба! Некоторые своих страшных детей поднимают. И, случалось, бросали люди куски хлеба, объедки разные. Пыль уляжется, отгрохочет, и ползает деревня вдоль пути, корки ищет. Но потом вышло распоряжение, когда поезд через голодные
области шел, охрана окна закрывала и занавески спускала. Не допускала пассажиров к окнам. Да и сами деревенские ходить перестали — сил не стало не то что до рельсов дойти, а из хаты во двор выползти.
Я помню, один старик принес председателю кусок газеты, подобрал его на путях. И там заметка: француз приехал, министр знаменитый, и его повезли в Днепропетровскую область, где самый страшный мор был, еще хуже нашего, там люди людей ели, и вот в село его привезли, в колхозный детский садик, и он спрашивает: «Что вы сегодня на обед кушали?», а дети отвечают: «Куриный суп
с пирожком и рисовые котлеты». Я сама читала, вот как сейчас вижу этот кусок газеты. Что ж это? Убивают, значит, на тихаря миллионы людей и весь свет обманывают! Куриный суп, пишут! Котлеты! А тут червей всех съели. А старик председателю сказал: при Николае на весь свет газеты про голод писали — помогите, крестьянство гибнет. А вы, ироды, театры представляете!
Завыло село, увидело свою смерть. Всей деревней выли — не разумом, не душой, а как листья от ветра шумят или солома скрипит. И тогда меня зло брало — почему они так жалобно воют, уж не люди стали, а кричат так жалобно. Надо каменной быть, чтобы слушать этот вой и свой пайковый хлеб кушать. Бывало, выйду с пайкою в поле, и слышно: воют. Пойдешь дальше, вот-вот,
кажется, стихло, пройду еще, и опять слышнее становится, — это уж соседняя деревня воет. И кажется, вся земля вместе с людьми завыла. Бога нет, кто услышит?
Мне один энкаведе сказал: «Знаешь, как в области ваши деревни называют: кладбища суровой школы». Но я сперва не поняла этих слов. А погода какая стояла хорошая! В начале лета шли дожди, такие быстрые, легкие, солнце жаркое вперемешку с дождем, — и от этого пшеница стеной стояла, топором ее руби, и высокая, выше человеческого роста. В это лето радуги сколько я нагляделась, и грозы, и дождя теплого, цыганского.
Гадали все зимой, будет ли урожай, стариков расспрашивали, приметы перебирали — вся надежда была на озимую пшеницу. И надежда оправдалась, а косить не смогли. Зашла я в одну избу. Люди лежат то ли еще дышат, то ли уже не дышат, кто на кровати, кто на печке, а хозяйская дочь, я ее знала, лежит на полу в каком-то беспамятстве зубами грызет ножку у табуретки. И так
страшно это — услышала она, что я вошла, не оглянулась, а заворчала, как собаки ворчат, если к ним подходят когда они кость грызут.
Пошел по селу сплошной мор. Сперва дети, старики, потом средний возраст. Вначале закапывали, потом уж не стали закапывать. Так мертвые и валялись на улицах, во дворах, а последние в избах остались лежать. Тихо стало. Умерла вся деревня. Кто последним умирал, я не знаю. Нас, которые в правлении работали, в город забрали.
Попала я сперва в Киев. Стали как раз в эти дни коммерческий хлеб давать.
Что делалось! Очереди по полкилометра с вечера становились. Очереди, знаешь, разные бывают — в одной стоят, посмеиваются, семечки грызут, в другой номера на бумажках списывают, в третьей, где не шутят, на ладони пишут либо на спине мелом. А тут очереди особые — я таких больше не видела.
Друг дружку обхватывают за пояс и стоят один к одному. Если кто оступится, всю очередь шатнет, как волна по ней проходит. И словно танец начинается — из стороны в сторону. И все сильней качаются. Им страшно, что не хватит силы за передового цепляться и руки разожмутся, и от этого страха женщины кричать начинают, и так вся очередь воет, и кажется, они с ума посходили — поют да
танцуют. А то шпана в очередь врывается: смотрят, где цепь легче порвать. И когда шпана подходит, все снова воют от страха, а кажется, что они поют. В очереди за коммерческим хлебом стоял народ городской — лишенцы, беспаспортные, ремесло — либо пригородные.
А из деревни ползет крестьянство. На вокзалах оцепление, все составы обыскивают. На дорогах всюду заставы — войска, энкаведе, а все равно добираются до Киева — ползут полем, целиной, болотами, лесочками, только бы заставы миновать на дорогах. На всей земле заставы не поставишь. Они уж ходить не могут, а только ползут. Народ спешит по своим делам, кто на работу, кто в кино, трамваи ходят, а голодные среди народа ползут — дети, дядьки, дивчины, и кажется, это не люди, какие-то собачки или кошечки
паскудные на четвереньках. А оно еще хочет по-человечески, стыд имеет, дивчина ползет опухшая, как обезьяна, скулит, а юбку поправляет, стыдается, волосы под платок прячет — деревенская, первый раз в Киев попала. Но это счастливые доползли, один на десять тысяч. И все равно им спасения нет — лежит голодный на земле, шипит, просит, а кушать он не может, краюшка рядом,
а он уже ничего не видит, доходит.
По утрам ездили платформы, битюги, собирали которые за ночь умерли. Я видела одну платформу — дети на ней сложены. Вот как я говорила — тоненькие, длинненькие, личики, как у мертвых птичек, клювики острые.
Долетели эти пташки до Киева, а что толку? А были среди них — еще пищали, головки, как налитые, мотаются. Я спросила возчика, он рукой махнул: пока довезу до места — притихнут. Я видела: дивчина одна поползла поперек тротуара, ее дворник ногой ударил, она на мостовую скатилась. И не оглянулась даже, ползет быстро, быстро, старается, откуда еще сила. И еще платье отряхивает, запылилось, видишь. А я в этот день газету московскую купила, прочла статью Максима Горького, что детям нужны культурные игрушки.
Неужели Максим Горький не знал про тех детей, что битюги на свалку вывозили, — им, что ли, игрушки? А может быть, он знал? И так же молчал, как все молчали. И так же писал, как те писали, — будто эти мертвые дети едят куриный суп. Мне этот ломовой сказал: больше всего мертвых возле коммерческого хлеба — сжует опухший кусочек и готов. Запомнился мне Киев этот, хоть я там всего три дня пробыла.
Вот что я поняла. Вначале голод из дому гонит. В первое время он, как огонь, печет, терзает, и за кишки, и за душу рвет, — человек и бежит из дому. Люди червей копают, траву собирают, видишь, даже в Киев прорывались. И все из дому, все из дому. А приходит такой день, и голодный обратно к себе в хату заползает. Это значит — осилил голод, и человек уж не опасается, ложится на постель и лежит. И раз человека голод осилил, его не подымешь, и не только оттого, что сил нет, — нет ему интереса, жить не хочет. Лежит себе тихо — и не тронь его. И есть голодному не хочется, мочится все время и понос, и голодный становится сонный, не тронь его, только бы тихо было.
Лежат голодные и доходят. Это рассказывали и военнопленные — если ложится пленный боец на нары, за пайкой не тянется, значит, конец ему скоро. А на некоторых безумие находило. Эти уж до конца не успокаивались. Их по глазам видно — блестят. Вот такие мертвых разделывали и варили и своих детей убивали и съедали. В этих зверь поднимался, когда человек в них умирал. Я одну женщину видела, в райцентр ее привезли под конвоем — лицо человечье, а
глаза волчьи. Их, людоедов, говорили, расстреливали всех поголовно. А они не виноваты, виноваты те, что довели мать до того, что она своих детей ест. Да разве найдешь виноватого, кого ни спроси. Это ради хорошего, ради всех людей матерей довели.
Я тогда увидела — всякий голодный, он вроде людоед. Мясо сам с себя объедает, одни кости остаются, жир до последней капельки. Потом он разумом темнеет — значит, и мозги свои съел. Съел голодный себя всего.
Еще я думала — каждый голодный по-своему умирает. В одной хате война идет, друг за другом следят, друг у дружки крохи отнимают. Жена на мужа, муж против жены. Мать детей ненавидит. А в другой хате любовь нерушимая. Я знала одну такую, четверо детей, — она и сказки им рассказывает, чтобы про голод забыли, а у самой язык не ворочается, она их на руки берет, а у самой уж
силы нет пустые руки поднять. А любовь в ней живет. И замечали люди — где ненависть, там скорей умирали. Э, да что любовь, тоже никого не спасла, вся деревня поголовно легла. Не осталось жизни.
Я узнала потом — тихо стало в деревне нашей. И детей не слышно. Там уж ни игрушек, ни супа куриного не надо. Не выли. Некому.
Узнала, что пшеницу войска косили, только красноармейцев в мертвую деревню не допускали, в палатках стояли. Им объясняли, что эпидемия была. Но они жаловались, что от деревень запах ужасный шел. Войска и озимые посеяли. А на следующий год
привезли переселенцев из Орловской области — земля ведь украинская, чернозем, а у орловских всегда недород. Женщин с детьми оставили возле станции в балаганах, а мужчин повели в деревню. Дали им вилы и велели по хатам ходить, тела вытаскивать — покойники лежали, мужчины и женщины, кто на полу, кто на кроватях. Запах страшный в избах стоял. Мужики себе рты и
носы платками завязывали — стали вытаскивать тела, а они на куски разваливаются. Потом закопали эти куски за деревней. Вот тогда я поняла — это и есть кладбище суровой школы. Когда очистили от мертвых избы, привели женщин полы мыть, стены белить. Все сделали, как надо, а запах стоит. Второй раз побелили и полы наново глиной мазали — не уходит запах. Не смогли они в этих хатах ни есть, ни спать, вернулись в Орловскую обратно. Но, конечно, земля пустой не осталась — земля ведь какая!
И словно не жили. А многое чего было. И любовь, и жены от мужей уходили, и дочерей замуж отдавали, и дрались пьяными, и гости приезжали, и хлеб пекли… А работали как! И песни спевали. И дети в школу ходили… И кинопередвижка приезжала, самые старые, и те ходили картины смотреть.
И ничего не осталось. А где же эта жизнь, где страшная мука? Неужели ничего не осталось? Неужели никто не ответит за это все? Вот так и забудется без следа? Травка выросла».
В Украине, житнице и аграрном придатке СССР, разразился такой же невиданный голод, как и на Кубани.
Там тоже далеко не все зерно экспортировалось или отправлялось в города и армию. Местные амбары были полны “государственными резервами”. Так, зернохранилище в Полтавской области, по имеющимся сведениям, “почти трещало” от зерна. Это зерно хранили “на всякий пожарный случай”, такой, как война, например. Голод же не был достаточно веским поводом для использования этих ресурсов.
Молоко, отобранное у крестьян, тоже часто перерабатывалось на масло на заводах, расположенных неподалеку от голодающих деревень. Туда допускались только партработники и представители власти. Очевидец рассказывает, что хмурый завхоз завода показал ему нарезанное на бруски масло. Бруски были завернуты в бумагу с надписью на английском: “СССР. МАСЛО НА ЭКСПОРТ”.
Запасы продовольствия имелись, но голодающие не получали его. Это было ужасно. И порой походило на провокацию. Особенно когда зерно хранилось открытым способом и гнило. Груды зерна лежали на станции Решетиловка Полтавской области. Зерно гнило, но охранялось сотрудниками ОГПУ, Американский корреспондент видел из окна поезда “огромные пирамиды зерна, которые курились от гниения”.
Картофель тоже был свален в кучи и гнил. Как свидетельствуют очевидцы, несколько тысяч тонн картофеля было собрано в поле возле Люботина и окружено колючей проволокой. Он уже начал портиться, тогда его передали из картофельно-овощного треста в трест спирто-водочных изделий, но и там его держали в поле до тех пор, пока он стал непригоден даже для производства алкоголя.
Естественно, что в официальных отчетах подобные факты сваливали на “саботаж”: мол, урожай саботируют не только в степи, но и на элеваторах и в зернохранилищах. Бухгалтер на зерноэлеваторе был приговорен к смертной казни за то, что платил рабочим за их труд мукой, и когда через два месяца его все-таки выпустили (сам он тоже голодал), он умер на следующий день от истощения.
Известны многие случаи крестьянских восстаний того времени. Единственной целью этих восстаний было стремление людей получить зерно из зернохранилищ или картофель на спирто-водочных заводах. В деревне Пустоваровка восставшие убили секретаря партячейки и забрали картофель, после чего было расстреляно 100 крестьян. В Хмелеве участницы “бабьего бунта” атаковали зернохранилище, три из них были осуждены. Как пишет один из очевидцев этих событий, “они происходили в то время, когда люди были голодными, но еще имели силы”.
Были и другие акты отчаяния. В некоторых местах крестьяне поджигали урожай. Но в отличие от того, что происходило в 1930 году, подобные акты стали теперь спонтанными и нескоординированными отчасти из-за физической слабости людей. К тому же ОГПУ с помощью шантажа и угроз сумело к этому времени создать в больших деревнях сеть сексотов (секретных сотрудников, т.е. тайных осведомителей).
Но все же бунты вспыхивали даже в 1933 году, в самый пик голода. К концу апреля крестьяне Ново-Вознесенска Николаевской области пытались силой взять зерно из кучи (оно уже начало гнить на открытом воздухе) и были расстреляны охранниками ОГПУ из пулеметов. В мае 1933 года голодные сельчане захватили склад зерна в Сагайдаке Полтавской области, но многие умерли от истощения, так и не донеся его домой, остальных на следующий день арестовали — многих расстреляли, другим же дали от пяти до десяти лет. Весной 1933 года крестьяне из нескольких окрестных деревень напали на зерновой склад станции Гоголево Полтавской области и наполнили свои мешки кукурузой, которая там хранилась. (Как ни удивительно, арестовали всего пятерых.) Такие акции были следствием крайнего отчаяния. Уже осенью и зимой, не дожидаясь, пока голод схватит их за горло, многие крестьяне начали покидать деревни, как два года назад это сделали кулаки.
Власти не пропускали украинских крестьян на территорию России; и если кому-то удавалось пробраться и он возвращался с хлебом, который еще можно было там достать, то на границе хлеб отнимали, а самого крестьянина нередко сажали.
ГПУ пыталось не пускать голодающих и в зоны, пограничные с Польшей и Румынией; есть сведения, что сотни крестьян из пограничных районов были убиты при попытке перебраться через Днестр, чтобы попасть в Румынию. По некоторым подсчетам, к середине 1932 года три миллиона крестьян покинули деревню и толпились на станциях, устремляясь в более благополучные районы.
Один из иностранных коммунистов вспоминает такую сцену;
“Грязные толпы заполняют станции; толпы мужчин, женщин и детей дожидаются бог знает каких поездов. Их разгоняют, но они возвращаются уже без денег или билетов. Садятся в любой поезд, если им это удается, и едут, пока их не высаживают. Они молчаливы и пассивны. Куда они едут? Просто ищут хлеб, картофель, работу на заводах, где рабочих кормят чуть получше. Хлеб — великий двигатель этих толп”.
Но
все-таки большинство крестьян до самой весны, когда голод достиг своей высшей
точки, все еще пытались продержаться на всевозможных суррогатах в надежде на.
следующий урожай и помощь правительства, помощь, которой они так и не
дождались.
А пока люди отдавали все, что имели в обмен на
хлеб.
Надо сказать, крестьянину совсем не легко было легально переехать в город, даже в пределах Украины. Однако на этой стадии голода запрет соблюдался уже не так тщательно. Многим удалось добраться до Киева и других больших городов. Жены высоких чиновников, у которых были большие пайки, продавали излишки на киевском базаре, беря у крестьян по дешевке их немудреные ценности. Богато расшитая скатерть шла за буханку хлеба в четыре фунта, хороший ковер — за несколько буханок. А “красиво вышитые кофты из шерсти или полотна… обменивались на одну иди две буханки хлеба”.
Однако
государство предусмотрело и другие, гораздо более эффективные способы
выкачивания из крестьянской семьи ее ценностей. Даже в малых райцентрах или
больших седах имелись магазины торгсина (“торговля с иностранцами”), которыми
крестьянам позволяли пользоваться. В них торговали только на валюту или на
драгоценные металлы и камни и купить можно было любые товары, в том числе и
продукты питания.
У многих
крестьян имелись какие-то золотые украшения или монеты, за которые они могли
получить немного хлеба (хотя ходить в торгсины было небезопасно: ГПУ,
пренебрегая самим смыслом существования таких магазинов, часто пыталось изъять
ценности, которые посетители торгсина не успели там потратить). Создание
торгсинов было обусловлено стремлением правительства изыскать все возможные
ресурсы для использования их на мировом рынке. В торгсинах золотые кресты или
серьги шли за несколько килограммов муки или жира. За серебряный рубль некий
учитель получил “50 граммов сахара или кусок мыла и 200 граммов риса”.
Вот
отрывок диалога Д. Е. с чехом Вилемом Андреевичем Балинтом, подданным
Чехословацкой Республики, о его жизни в СССР в 1917–1937
найденный мною в архивах (полное имя автора Д.Е. и год
беседы не указаны, но состоялась она не ранее 1938 года).
«— Как колхозники относятся к представителям
советской власти на местах, к коммунистам, в частности?
— Как я вам сказал, колхозники Советскую власть ненавидят всей душой, иначе они и не говорят — «мы» и «они». Раньше эта ненависть безусловно была скрытой, но вот в последнее время, особенно после всех расстрелов, ненависть эта начала прорываться наружу. Если, скажем, идет компания парней–колхозников и им навстречу попадется коммунист в единственном числе — не преминут, как следует его избить.
Незадолго до своего отъезда, я был свидетелем такой сцены в поезде: вагон заполнен колхозниками. Между ними два коммуниста. Ведется спор между колхозниками и коммунистами. Сначала не обращаю на это внимания, но вдруг слышу громкое: «Эх вы, жулики и воры чужого добра! Сколько лучшего и честного народу благодаря вам погибло!» говорит молодой и бойкий колхозник. — «Да нет, мы в том не виноваты, что голод тогда начался, троцкистские вредители тому виноваты», — защищается коммунист. — «А вы – то куда смотрели?» — прерывает тот же голос. – «Да и чёрт вас разберет, кто из вас троцкист, а кто нет. Все вы воры, все вы крали, а потому и остались живы».
—
«А ты – то почему остался жив, тоже, значит, крал?» — грубо огрызается
коммунист.
— «Да, я крал», — бойко отвечает колхозник, — «честно
признаюсь, иначе давно бы был у прабабушки, но я крал СВОЕ, а вы крали НАШЕ».
Неизвестно, чем бы этот спор между колхозником и коммунистом
кончился, если бы колхозник не вышел вовремя на площадку.
— А приходилось вам видеть голодающих и умерших от голода, — прерываю жуткий и обстоятельный рассказ своего советского знакомого.
— И–и! Сколько еще!.. На Дону и Кубани в 1932 году столько было голодающих и умерших от голода, что просто ужас! Умерших не успевали хоронить. Большею частью это были колхозники из окрестных сел и станиц. Всю трагедию, свидетелем которой я тогда был, нет сил и способности вам передать. Бывало, проходил по улице, — под забором лежат до кости высохшие люди с протянутыми руками и, еле–еле слышным голосом, тянут: «Ой, родименький, дай хочь крыхточку хлебушка, хочь корочку, хлебушка дай дядинька, не ел я ничего уже целую неделю, не дай, родименький, умереть с голоду, Бог тебя вознаградит… ой, дай, Христа ради чего–нибудь, умираю совсем…»
Этот слабый, но душу раздирающий вопль умирающих под советской властью и до сих пор слышу, как жуткий обвинительный акт большевицких злодеяний. Это до сих пор не могу забыть».
Вот письма, изъятые ОГПУ из переписки жителей южных районов страны. Прочитайте и проникнитесь этими страшными свидетельствами преступления советской власти против собственного народа. Естественно эти письма не дошли до адресатов, а их отправителей вряд ли пощадили «органы»:
Шахты, 16 с/п, кр[асноармей]цу Юрченко
«…Людей много мрет у нас с голоду, суток по 5 лежат, хоронить некому, люди голодные, ямы не выкапывают, очень мерзлая земля, хоронят в сараях и в садах. Люди страшные, лица ужасные, глаза маленькие, а перед смертью опухоль спадает, становится желтой, заберется к кому-либо в дом и ложится умирать. Молодые девчата ходят просят кусочек кабака или огурца. Не знаем, что будет с нами, голодная смерть ждет…» Ст. Ново-Деревянковская, СКК (Северо — Кавказский край. Прим. автора) — от родителей.
В Красную Армию
«…Жизнь у нас настала невыносимая, после твоего отъезда уже было 10 случаев самоубийств и только на почве голода. 14-го в 12 часов дня человек бросился прямо под трамвай, которым разорвало на куски. В городе усилились грабежи, среди бела дня снимают одежду прямо на улице днем, каждый спасает свою жизнь, ища кусок хлеба. Ведь тут у нас голод хуже, чем был в 21 году…» Таганрог.
Новочеркасск, ККУКС, Ермоленко B.
«…Есть у нас нечего. Человек 400 пухлые и мрут каждый день по 24 человека. Мы, наверное, не выживем, отец и тетка лежат пухлые. Ты, уже писали тебе, хлопочи за нас…» Константиновское, Армавирского района — от сестры.
В Красную Армию
«…У нас в Михайловке половина народа пухлого, не евши. В коммуне много народа уже умерло. В коммуне «Красное знамя» 4 января умерло восемьсот маленьких ребят. Кормили макухой. Как посмотришь, что делается, так душа мрет…»
Ст. Михайловская Армавирского района.
Новочеркасск, полк связи, Росяку АД.
«…Жизнь наша очень горькая, хуже и не может быть. Народ совершенно без хлеба, есть такие люди, что вешаются, детей много, а есть нечего, так они и вешаются…»
[Ст.] Каневсвская, СКК,
Шахты, с/п кр[асноармей]цу Акименко
«…Дети наши начинают пухнуть с голоду, у дочери уже лицо и ноги стали пухнуть. Я тоже брюзглая на лицо, придется умирать с голоду. Спаси меня и детей своих, возьми меня туда, не дай погибнуть с голоду. У меня картошку и кукурузу забрали, а хлеба не дали. С хутора все разбежались учителя, служащие, кто куда попал, все управители от голода убежали, потому что в хуторе хлеба нет, в район поехали, там, говорят, на местах ищите, а на местах нет ни фунта…»
Союз 5-ти хуторов Армавирского района СКК — от жены.
В Красную Армию
«…Ты спрашиваешь, почему у нас дело плохо в отношении хлебозаготовок. Это потому, что у нас в колхозе почти все люди разбежались еще в [19]32 г., даже раньше, и работать некому, а план работ был большой, и пропало все на полях неубранное и необработанное, притом сильно ударили по крестьянству по выполнению всех кампаний и сильно ударили по классовому врагу. А потом еще большой неурожай, а поэтому план задания хлебозаготовок не выполняется и план таковой не уменьшили, а наоборот, встречным увеличили и этим самым угробили крестьянство. Забрали весь хлеб и сейчас в настоящее время люди голодные, есть факты, что умирают с голоду, как, например, Алексей Смородинов, а дети его пухлые и жена тоже, скоро умрут. В общем, целый кошмар, раз питания нет, то дело пропало…»
Белореченский район СКК, ст. Пшеховская.
Ставрополь, п/я 75, С.Г. Бойко
«…Хлеба нет, не давали, люди мрут от голода. Снабжение очень плохое, люди пухнут и умирают по 15 человек в день. Кооперация не торгует, спичек и керосину нет. Поехать купить нельзя, из станицы никуда не пускают, стоят везде посты, так что жизнь очень и очень плохая…» СКК — от товарища.
Новочеркасск, ККУКС, Барниченко Л.М.
«…Мы уже пухнем с голода. В день по 10 гробов выносят, умирают с голоду…»
Подгорная, СКК — от жены.
Ставрополь н/К, п/я 75, Г.Г. Тумиленко
«…Очень много мрут людей, в каждой хате по двое и трое мертвых лежат, и никто не хочет ховать, мрут от голода, хлеба нет, а так бураки, тыквы — все уже поели, дальше людям жить нечем…» СКК — от родителей.
В Красную Армию, Ейск, Шелковому
«…На хуторе весь народ голодный, пухлый от голоду, на работу гонят, а в Каневской народ умирает сотнями каждый день. Вот какая новость в Советской стране. Как мы должны жить дальше? Интересно, кого вы защищаете и кому служите, что народ гибнет напрасно, и за что мы будем скоро помирать? Ты служишь, а на нас сейчас извещение на 13 пуд. пшеницы, 8 пуд. ячменя и 30 кг кукурузы, но где брать?…» Ст. Придорожная, совхоз-4, Шелковый.
Химкурсы, Барадулину
«…Большое горе у меня и печаль. Приходится бросать учение через то, что нечего есть. Вот уже ровно два месяца, как у нас кончился хлеб. Забыли, какой он есть. Картошка тоже вся вышла, ну а от капусты да от воды голова не работает. Мама день работает, а неделю в постели лежит, придется нам пухнуть. ГПУ до сих пор сидит в станице, и не только никому не разрешают никуда выехать, а даже по улицам ходить не разрешают. Народу, арестованного сидит очень много — 1248 чел. Многие пухнут, многие умирают с голоду. Ходили мы со справками несколько раз в сельсовет, но нам сказали: «Пусть вас колхоз обеспечивает». В колхозе Жеребенко ответил: «Не знаю, что делать, не то вас посадить, не то самому садиться», — и направил нас к буху, ну а тот и вовсе говорит, что нет такого распоряжения и фонда, чтобы нас обеспечивать. Теперь не знаю, куда идти, вот как нас здесь снабжают и помогают. Жаль, что маме на старости лет такая жизнь выпала, а мне на мою юность такая доля досталась, что даже учиться бросила…» Ст. Незамаевская Павловского района СКК — от сестры.
Гор. Орджоникидзе, артполк 28-й, 7-я бат[арея], И.Т. Жукову
«…Мама лежит больная, опухла с голоду, я тоже еле хожу, аж страшно
глядеть. Хожу на работу перебирать табак, получаю макухи 100 г, а
она свирепая и горькая, и той уже нет. Как у тебя видели хлеб, и вот с
тех пор его не видим. На базаре кроме бураков нет ничего, и то стоит
3 рубля штука. Сварим бурак, похлебаем и до следующего дня. Мама все время лежит больная, опухла и все плачет. Мама обращается к тебе, как к сыну, не дай погибнуть старой матери, сдохнуть с голоду.
Мне только — молодой, жить надо, а я сдыхаю с голода, как собака, пришли нам хоть макухи или сухариков, хоть ожить немного. Если бы ты знал, сколько у нас мрут с голоду, так не пересчитаешь, на кладбищах не хоронят,ибо негде, хоронят в огородах и в колодезях. Помоги нам, как откажешь — мы погибли, и тебе не жаль той матери, которая тебя воспитывала, поспеши поскорей. Ждем — рты поразевали…»
Ст. Половическая, Кубанский округ СКК — от брата и матери.
[В Красную Армию]
«Мы находимся на краю гибели, на краю голодной смерти. Живем три месяца без хлеба, питаемся картошкой, гарбузом, буряками, капустой и другим, ни кукурузы, ни пшеницы мы не видим. Как прожить до нового урожая, как спастись от голода, нет выхода. На работу нас не пускают никуда, уехать из станицы нельзя, везде посты, мы погибли, нас голод положит в могилу. Больше писать не буду, а напишу тогда, когда будем умирать. В нашей станице весь хлеб забрали под метелку. Много сейчас поумирало с голода народу, не просто народ, а народ трудящийся, народ — колхозники…»
Ставрополь, Ленинская 65, А.К. Сухомлинову
«…Сейчас люди очень голодают, едят груши, бураки и всякую чепуху. Вот какой у нас хлеб. Есть уже люди, [которые] пухнут с голоду, многие уже поумирали. На почве голода развилось большое воровство, так что сейчас тюрьмы переполнены…» Беноково, СКК — от родных.
Грозный, п/я № 3, Б.И. Жевакову
«…Уже два месяца, как не видим ни кусочка хлеба. Пока арбузы были, жили ими, а теперь они вышли. Пошла я на мельницу, насилу получила пыли и вот ее едим. Бе никак нельзя есть. Витя лежит пухлый, глазами ничего не видит и [не] перестает кричать: «Мама, дай хлеба!» У Саши стали пухнуть ноги, перестал ходить. Как мне хочется съесть кусочек хлеба, не могу тебе передать, страшный голод, люди уже едят дохлых лошадей и лежат много пухлых и много помирают…» Ст. Степная [За]кубанского района СКК, А.В. Скрипачева.
Ставрополь, п/я № 90, М.Ф. Иващенко
«…Харчи плохие, народ пухнет. Дают бураки, которые и свиньи не едят, а они кормят коммунаров ими. Люди от них пухнут. Утром — бурак, вечером — бурак, жуем его как бараны, не знаем, будем живы от таких харчей или нет…» Неизвестная область — от брата.
В Красную Армию
«…Мы все время проработали в колхозе, трудодней выработали много, а толку от этого мало, хлеб не дают, а наоборот последний отбирают, мы сейчас питаемся половой и бураками, вот до чего нас тут довели. Колхозники от такой жизни разбегаются, кто куда попало, многие устроились в разных местах, а теперь их назад туда возвратили, делается такое, что и понять нельзя…»
Из Титаровской, СКК.
Орджоникидзе, пехшкола, ИЛ. Фисенкову
«…Жизнь никуда не годится, у нас сильный голод. Что мы заработали на трудодни, то поели, а сейчас весь хлеб из колхоза забрали, а колхозникам дали из проса и могары половина с землей, его даже есть нельзя — горький, но и такого нет в волю…» Сухой, Северный Кавказ — от родителей.
Кр[асноармей]цу 88 к/п, химкурсы, Берцюку
«…Хлеба мне из колхоза не дают. Сижу не евши. Вот как-то пошла на станцию, да принесла себе ячменных озадков и пеку с них лепешки, но они горькие, как хина. Стану их давать Тоне, а она кричит, бросает их на пол: «Ты мне, мама, хлеба дай!», — у меня сердце разрывается, лучше бы она умерла, чем так мучиться, да и мне лучше отравиться, чем так жить…»
Н.-Александровская — от жены.
В Красную Армию
«…Вот уже ровно два месяца, как мы не имеем хлеба и не можем его достать, питаемся бураками да капустой, уже давно пухнем от голода и не только мы, а здесь половина людей пухнет от голода. Весь хлеба и скот у нас забрали, мы бы были рады, если бы нам хоть конину давали, а то и этого не дают, не жизнь — а каторга, люди мрут, как мухи, появился ряд заразных болезней, мы уже и не дождемся конца такой жизни. На бедных людей накладывают непосильные налоги, и кто не выполняет, все у него забирают, хозяина арестовывают и выселяют, вот как тут поступают с бедным народом…»
Из Павловской, СКК. (Северокавказский край)
Новочеркасск, кавполк связи, Рудболову А.Ф.
«…Есть у нас нечего, все побросали школу. Вот что мы едим — варим шкурки с картофеля, толчем бураки, раньше свиньи так не ели, как мы едим сейчас. Картошки остался мешок, а на нас наложили 20 пуд., 3 пуд. кукурузы, 3,5 пуд. ячменя и овса, 14 кг проса, а у нас даже одной семенины нет…».
Ерминская, СКК — от отца.
Орджоникидзе, отд. рота связи 28-я, В.Г. Солодовникову
«…Нынешний год много помрет с голоду. Вот если бы ты увидел, что мы сейчас кушаем, ты бы напугался. Поели все дрянные отруби, макуха была горькая и тоже уже съели, словом, хуже, как было в голодный год, тогда хоть мясо было, а сейчас огурец соленый и капуста, скоро и этого не будет. Если будем живы, то увидимся, как умрем, то похоронят нас среди степи широкой…»
Воронцово-Александровский, с. Нины, 2 сотник — от матери.
Таганрог, п/я 46, артполк, Трифонову .
«…У нас сейчас много народу пухнет и умирает от голода, а некоторые дошли до того, что ходят на конские могилы, разрывают их и едят дохлых лошадей. Многие убегают из станицы, бросают детей на станциях на произвол судьбы. Голод этот еще страшнее, чем был в 1921 г., он губит народ так, что крепких людей, наверное, в конце концов, останется не больше 25%. Ты бы посмотрел на них, все перевелись — черные, пухлые и безобразные…»
Ст. Камышеватская Армавирского района СКК.
В Красную Армию
«…У нас в коммуне ежедневно падают 2, 3, а то и 6 лошадей, и люди все то забирают и поедают. Неоднократно предупреждалось врачом, но ничего не помогает. Ходили по квартирам и забирали это мясо, и все равно люди продолжают свое. А что же творится с людьми, люди пухлые и больные, ежедневно делаем 3—4 гроба. Спасаются, кто как может…»
Михайловская Курган[енского] района СКК.
В Красную Армию
«…У нас полный человеческий ужас, подошла полная гибель кулакам и белогвардейцам, и эта гибель переходит на трудящиеся массы, на колхозников. Каждый день хоронят по 8—9 человек и, наверное, скоро нас похоронят. В нашем колхозе пало 10 лошадей, которыми питались колхозники, и питаются сейчас, они их понасолили в кадушках и хранят, как золото, мы еще не ели дохлых лошадей, у нас нет ее засоленной, нам нечем питаться будет, как поедим картофель, тогда будем умирать с голоду…»
СКК.Каменск, СКК, рота связи, Головачеву Д.И.
«…Плохо, хлеба нет, еще месяц проживем. В колхозе жизни нет, народ ест что попало, лошадей сапных убивают, зарывают, а народ достает и нарасхват тянут и едят, так что не смотрят, что она заразная…» СКК.
Ростов н/Д, 9-й артполк, Запорожцу
«…У нас в станице сейчас такой ужас, что даже страшно писать, такой идет грабеж, прямо опасно. Люди ходят голодные, когда забираются в хату, то не выпроводишь, пока не дашь поесть, а если не дашь, то и до горла доходит. У нас сейчас столько людей от голода пухлых и больных, просто страшно смотреть. Люди у нас такие голодные, что даже едят дохлую конину. У нас в Крамваря штаб, так, когда лошадь сдохнет, так люди набегают за дохлой кониной, тот себе тянет, тот себе, даже дерутся за нее. А еще сообщаю тебе новости, что Борис наш умер от голоду…»
Крыловская, СКК — от сестры.
В Красную Армию
«…Возьми меня к себе, ибо я погибаю с голоду, хлеба совершенно не вижу, народ весь пухлый, у всех глаза отекли, страшно смотреть. Народ покупает полудохлых лошадей, режут и кушают, пришел нам всем конец. Сжалься, возьми меня к себе, я не выживу, кушать нечего, сплошной ужас…»
Армавир, СКК.
Новочеркасск, ККУКС, Диденко Г.М.
«…У нас голод, едят лошадей, не только своих режут, но если сдохнет, и ее закопают, то на утро ее уже там нет, откапывают и расхватывают голодающие. Отец наш уже начинает пухнуть от голода…»
Александровская, СКК — от брата.
В Красную армию
«…Кончил
срок службы, прибыл домой, была охота домой, а теперь служить
охота. Новости — ты ужаснешься: народ очень
голодает, голодный и холодный. Если попадут лошади, то уж не вырвутся, до чего
дошли — собак едят, кто сеял в своем огороде разное зерно, и то забрали.
Народ
мрет каждый день, народу осталось третья часть, а то разбежались,
выдохли. Сухоньковы, Савин и Ваня
поумирали. Нам преподавали в
армии так, вам преподают все хорошо, что у нас
безработицы нет, а оно
наоборот, везде сокращают, во всем производстве.
Если будут преподавать,
то врут они все то, что нам преподают. У нас
безработных сколько
хочешь, я когда был в армии, верил, а пришел
домой и увидел все то, что
делается, — одна гибель народу…»
Из СКК.
В Красную Армию
«…Я уже пухлый, ноги пухлые, у нас и рабочие пухлые и мрут. Картошки и капусты нет. Голодает много людей и погибают…».
Из СКК.
Ростов н/Д, 14 и отд. ком. батальон, Зайцеву М.Ф.
«…Жизнь наша, Миша, никудышная. Хлеба не видим с самой осени. Где кого увидишь — каждый ходит пухлый, и даже уже люди собак едят. А сейчас у нас народ мрет с голоду. Каждый день душ 30 или 40. Вот такие у нас новости. Не знаем, доживем ли до весны…»
Адрес неизвестен.
Ростов н/Д, 2575, НКВМ, Кринченко
«…Мы пока все здоровы, но плохо жить. Хлеба нет уже давно, ели все время картошку, а теперь едим бурак кормовой, да и тот кончается. У нас уже едят конину дохлую, а в Лабинской едят кошек и собак, народ пухнет…»
Село Воскресенское, СКК.
Орджоникидзе, рота связи 28-я, И.С. Перебайлову
«…Нам уже не дают два месяца муки, сделай какие-нибудь меры, чтобы мы не голодали и не ели конину, а то одна красноармейка Таиса Чуланова кушает дохлую кошку, у ней уже дети пухлые, потому что нет уже два месяца муки, никто не хочет хлопотать, чтобы остались живы. Но вряд ли, чтобы эти дети были живы, они уже навеки пропали. Они один месяц кушают конину, а теперь и конины нет. За что они страдают, за то, что их отцы служат, а их дети с голоду пухнут, а еще говорят, что кр[асноармей]кам все дают. Это они только отвод делают. Хлопочи, пожалуйста, не давай есть конину дохлую…» Ст[арая] Федоровка Таганрогского района — от жены.
Шахты, 16-й с/п, кр[асноармей]цу Семенечкову
«…Голод неимоверный, такую голодовку нельзя никак перенести, люди собак едят, падают люди от голода, как мухи, не управляются хоронить. Тот горох, что получила, записали, должны на днях забрать, а я остаюсь совсем без куска хлеба…» Ст. Новоминская, СКК — от матери.
Шахты, 16-й с/п, кр[асноармей]цу Чидлею
«…Ищи там места и работай и бери свое семейство туда, а то они здесь умрут с голода, дети пухлые. Нет у нас нигде бурака, ни кабака, абсолютно нет ничего, все поели —кошек, собак, крыс — и допело до того, что воруют в бригаде лошадей и едят…»
Ст. Старо-Деревянковская, СКК.
Новочеркасск, ККУКС, Кузнецову И.Е.
«…Есть у нас нечего, бураков — и то не хватает. Давыдишна съела уже кошку и собаку, много у нас в селе пухлых людей. Народ никуда не выпускают, на базаре ничего нет…» Михайловская Армавирского района СКК — из дома.
Ростов н/Д, 9-й артполк, СП. Бережнову
«…Кукурузу нам из сельсовета не отдали, и председатель сказал, чтобы и не ходили, все равно не отдадут. А жить не знаю как, что делать, куда подаваться, кто может нам помочь. У нас сейчас большинство народу голодного, некоторые уже пухлые лежат, едят дохлятину. В колхозе дохнут лошади, свиньи и куры, а вслед их едят все…»
Хут. Безводный, СКК — от брата.
Новочеркасск, 42-я рота, Брику Г.П.
«…Есть нечего, люди умирают и пухнут с голода. Наша стодворка ест дохлых лошадей, и те достаются в драке…»
Березанская, СКК — от жены.
Ростов н/Д, пункт ПВО, Горохову В.П.
«…По Саратову сильное воровство днем и ночью — коров, лошадей, свиней со двора уводят и режут. Погреба у всех разломаны, все это заставляет голод, решаются люди на все. Народ по округу пухнет с голоду, смертность усиливается, в колхозах едят дохлых лошадей. Здесь еще не выплачен налог и свободная торговля запрещена. Жалованья у нас за декабрь и январь не дают во всем городе…»
Саратов, отец Кутырев.
Новочеркасск, ККУКС, Красникову Ф.Г.
«…Тягловая сила у нас уменьшается. Каждый день дохнут 1—2 лошади, а люди за ними в драку. Очень много пухлых людей, так как есть совершенно нечего…»
Чаплыгин, СКК — от Радченко.
Ставрополь, п/я 90, И.И. Цирюта
«…Хлеба не дают и, наверное, не будут давать. Дела совсем плохие, много людей в настоящее время умирает от голода. Едят собак, кошек, дохлых коней и свиней и в первую очередь стоят за ними. Много пухлых людей ходит. Прямо страшно смотреть на них. Скоро, наверное, и нам будет то же. Было собрание и постановили изыскать еще хлеба сколько-тотысяч, я забыла…»
Николаевка, СКК — от сестры.
Ставрополь, п/я 75, В.И. Рябуха
«…В колхозе не давали ничего и не дадут, потому что и в колхозе нет ничего. Одна надежда на корову, но, наверное, отнимут и ее, потому что приказано найти посевной фонд на местах и этот фонд доведут до двора, а в дворах нету — не то что зерна, а и бурака. Если бы ты видел, что у нас сейчас делается, и что люди кушают дохлых лошадей, но конина —это еще первое мясо, но трудно его достать, потому что возле кладбища всегда люди стоят в очереди и даже рубятся секирами, а берут те, кто сильней, а то едят люди собак, но собак уже нет, теперь уже начали ловить крыс, и едят их, это точно и верно. Люди сейчас полоумные, а работать заставляют, за невыход на работу выкидывают из колхоза и сажают в тюрьму, и забирают все мертвое и живое. А что делают в тюрьме — расстреливают и от голода умирают. Если тебе дают кусок хлеба, то служи, а в колхоз не ходи, потому что в колхозах жизни нет, все равно умрем голодной смертью…»
Белковская, СКК — от родных.
Ставрополь, 22-й артполк, А.П. Донцову
«…Ты, наверное, живешь хорошо, а мы сейчас переживаем большой голод. Уже 35 дней не видим хлеба. Едим, что попало — ворон, грачей и конину. Народ уже начинает пухнуть с голоду. Лошадь — как сдохнет, то на захватки берут, не считают, что она сапная. Голод заставит все есть. У нас все зерно забрали и не только у нас, а у всех забрали все, что было из продуктов. И мы теперь несем большой голод…»
Хут. Хлебодаров, СКК — от родных.
Ростов н/Д, НКВМ, 27-я школа авиапарка, Черникову
«…Приехал из Армавира потому, что хлеба нет, там с голоду помирают. Там поймали 80 душ, которые резали людей и начиняли пирожки, а потом продавали на базаре…»
Гор. Таганрог.
Ростов н/Д, 9-й артполк, НМ. Карпенко
«…В Армавире поймали 13 человек, которые резали людей и торговали мясом… Так это иногда идешь и думаешь — поймают и зарежут на сало. Многие приглашают на квартиру, но опасно идти, черт их знает, кто они и что…»
Армавир, СКК — от друга.
В Красную Армию
«…У нас граждане живут так, что едят кошек и собак, даже крыс. Смеяться с моего письма нечего, в Поповичевке нашли такую семью, что людей нашли вареных, приготовленных для кушанья…»
СКК — от брата.
Ставрополь, п/я 75, Е.В. Давиденко
«…Везде идут сильные сокращения. Люди живут плохо, наступила настоящая голодовка. Люди людей едят, это прямо недопустимо. А умирают так каждый день. Ям не копают, а хоронят прямо так наверху и потом еще по дворам. Так они жарят, да едят. Это я пишу тебе совершенную правду. Эти люди сейчас сидят в карцере…»
Поповическая, СКК — от сестры.
Ст. Староминская, СКК, Вокзальная № 1, Л.И. Костенко
«…Мы,
наверное, скоро опухнем от голода. У нас новости такие» что
уже люди людей едят. 18-го числа утром я пошла
за хлебом, смотрю, а люди бегут на Николаевский переулок, там обнаружили руки и
ноги осмоленные. Привели туда собак-ищеек и разогнали народ, и я, конечно,
последствия не знаю, а только вот вчера на базаре забрали женщину с колбасами,
которые начинены людским мясом, это я сама видела, красивые, желтые на вид, а
на вкус не знаю…»
Ростов н/Д, отд. рота связи — от дочери.
Нач. 2 отд. оперода ПП ОГПУ СКК Чечельницкий ЦА ФСБ РФ. Ф. 2. Оп. 11. Д. 56. Л. 51—64. Подлинник.
А вот донесения сексотов ОГПУ об отрицательных настроениях у колхозников:
В
связи с отмеченными продзатруднениями в ряде мест фиксируется рост
отрицательных настроений отдельных групп колхозников и единоличников, бедняков
и середняков:
«Коммунисты только
кричат, что колхозы укрепляются, на деле в колхозах гибель. Работаешь в колхозе
как вол, а за работу ничего не получаешь, все из колхоза идет в государство, а
поэтому на черта нужен такой колхоз, когда работаешь и не знаешь на кого.
Соввласть сделала из колхозов барщину».
(Колхозник-середняк ел. Николаевки Коротоякского района.)
«Какой толк от колхозов, мы голодные, лошади висят на веревках, кормов нет, так что от колхоза ни сегодня, так завтра ничего не останется».
(Член колхоза «1 Мая» Н.-Усманско-го района.)
Наряду
с этим отмечается рост настроений со стороны некоторой части колхозников за
выход из колхоза: «Власть завлекла нас в колхоз, чтобы уморить с голоду»; «В
колхозах нет хлеба, нет тягла, сеять нечем — надо организованно выходить из них
по примеру 1932 г.».
Мордовский район. В колхозе с. Сосновка много колхозников сидят без хлеба,
среди них имеются тенденции уйти из колхоза, мотивируя тем, что «делать нечего,
хлеба нет, скота тоже, а весной нечем будет сеять, нет семян ни в колхозе, ни у
нас».
Лискинский район. «Жить дальше в колхозе нельзя, все подохнем с голоду. Нажили себе барщину, работать заставляют, а есть не дают, нужно из колхозов расходиться».
(Колхозник с. Колыбелька.)
«Довольно работать нам, дуракам, коммунисты отдают весь хлеб за границу, нужно придти к памяти, не дать подохнуть лошадям и самим себе, а выходить из колхоза».
(Середняк с. Ломное Грайворонского района.)
В
ряде сел усилились настроения за самовольный отход на производство и
новостройки, а также тенденции к выезду за хлебом в другие области, «как
украинцы в 1932 г.».
[Лево-]Россошанский район. Имеется ряд фактов неорганизованного выхода из
колхозов рабочей силы в отход, на производство. Уходящие заявляют: «В колхозе
помрешь с голоду».
Волоконовский район. «Если
государство не даст семян и продовольствия, сеять не будем, а к весне
разбредемся из села, как украинцы в 1932 г.».
(Середняк-колхозник в группе колхозников в д. Краснянка.)
Дмитриевский район.
В колхозе жить невозможно, колхозники сидят без хлеба, надо взять свою лошадь из колхоза и ехать куда-нибудь побираться, потому что у меня уже две недели нет хлеба». (Колхозник-бедняк Канаилов, М.-Упоронский сельсовет.)
Вместе с этим отмечается рост антипосевных настроений части колхозников: «Сеять в поле не пойдем, пока не дадут хлеба»; «Пусть обрабатывают землю колхоза коммунисты, а мы на пустой желудок не будем»; «В этом году обобрали и оставили голодными, и дальше так будет, а поэтому сеять не нужно».
«Сеять
в поле не пойдем, голодные работать не будем, пусть дают хлеб, а потом
спрашивают работу по весеннему севу». (Член колхоза им. Марейкиса Новосильского
района.)
«Не нужно работать в
колхозе, потому что все равно большевики отбирают весь хлеб, большевики
разорили наш колхоз, нам нужно бросить работать. Пусть работают одни комиссары,
а для крестьянина толку от колхоза мало». (Член колхоза с. Введенка Липецкого
района.)
«Хлеб в этом году весь
отобрали и нас оставили голодными, и на следующий год так будет, а поэтому
сеять не нужно».
(Член
колхоза «Красная нива» Н.-Оскольского района.)
Алексеевский район. По
Варваровскому сельсовету в связи с плохой обеспеченностью хлебом
отмечен ряд случаев отказов колхозников от выхода на работу.
Н.-Усманский
район. Одна из бригад колхоза «Красные пески» на работу не выходит, мотивируя
это отсутствием хлеба. Бригадир Старцев заявляет: «Мы — все голодные, и
работать больше не будем, пусть работают сами коммунисты, которые получают хлеб».
[Лево-]Россошанский
район. В связи с отсутствием хлеба в некоторых колхозах имеется падение
трудовой дисциплины. В колхозе «Красный партизан» конюхи организованно бросили
работу по уходу за лошадьми из-за недостатка хлеба.
Аналогичные
факты отмечены в двух селах Алексеевского района, а также в отдельных колхозах
Грайворонского, Щигровского, Ракитянского и других районов.
В отдельных случаях
колхозники высказывают погромные настроения: «Разобьем колхозные склады и
возьмем семена на хлеб», — причем высказываются суждения за необходимость
разгрома государственных элеваторов и пристанционных складов зерна: «Если
власть добровольно не даст хлеба, то ей плохо будет».
«Советская власть доведет до гибели, нужно снимать с колхозных амбаров замки и забирать семена».
(Колхозник на пленуме Никольского сельсовета [Мало]архангельского района.)
«К весне на станции народ пойдет, как мухи на мед, на станциях в амбарах Заготзерна лежат тысячи пудов хлеба. Народ голодный пойдет громить амбары, а власть разбежится».
(Середняк с. Нелица Валуйского района.)
«Доедим последние крохи хлеба, а потом пойдем отбирать его на станциях и в городе. Мы сейчас бессильны, но голодные люди будут сильнее и, если власть добровольно не даст хлеба, то ей плохо будет». (Середнячка-колхозница Афанасьевского сельсовета Измалковского района.)
Ивнянский район. Среди отдельных колхозников (Березовка, Кочетов-ка) имеются настроения: «Чем голодать — растащить семена и всякие колхозные фонды».
В Ново-Оскольском и Золотухинском районах отмечены попытки к разбору семенного фонда, предотвращенные нашими р[ай]а[ппаратами] ОГПУ. В Золотухинском районе сбор колхозников для разбора семфонда проводился по набатному звону.
Ново-Оскольский район. Член колхоза «Путь Ильича» середняк Колес-ников 19 февраля сбил топором замок с дверей колхозного амбара и взял себе полтора мешка муки, мешок ячменя. Колесников предлагал колхозникам разбирать хлеба, призывая: «Чего смотрите, берите, они сидят с хлебом, а мы голодаем».
(Колесников арестован р[ай]а[ппаратом] ОГПУ и приговорен судом к 10 годам изоляции.)
Золотухинский
район. В д. Боево Зиборовского сельсовета собравшаяся по набатному звону толпа
колхозников до 100 чел. пыталась разобрать семенной фонд, принадлежащий колхозу
им. ОГПУ. Произведенным расследованием установлено, что попытка разбора семян
была организована снятым с работы председателем] колхоза Шороховым. Перед
попыткойразбора Шорохов в группе колхозников агитировал: «Остались мы голодные,
нужно брать ключи и идти разбирать хлеба». 6 февраля Колесников, забравшись на
колокольню, забил в набат, по которому сбежалось с мешками до 100 колхозников.
(В результате проведенной на месте разъяснительной работы разбор семфонда
предотвращен р[ай]а[ппаратом] ОГПУ,арестовано 8 кулаков, в том числе и
Шорохов.)
Высказываемые со стороны некоторых групп
колхозников и единоличников отрицательные настроения носят повстанческий и
пораженческий характер:
«Не нужна нам Советская власть, она привела к гибели»;
«Защищать коммунистов не пойдем»;
«При объявлении войны будем бить коммунистов и активистов, ограбивших крестьян» и т.д.
«Скорее
бы война и конец соввласти, она все отобрала у нас и оставила голодными».
(Отдельные единоличники и колхозники
бедняки и середняки с. Грибоедове» Бондарского района.)
«Без войны не обойтись, если не дадут нам хлеба, то к весне будет война коммунистов не с иностранными государствами, а с нами».
(Единоличник-середняк с. Покровки Лискинского района.)
«Коммунисты привели нас к гибели. В связи с голодом каждый колхозник и единоличник выступит против коммунистов, и соввласть будет свергнута».
(Середняк с. Заломное В.-Михайловского района.)
Примечание: ПП ОГПУ по ЦЧО производится изъятие контрреволюционных элементов, высказывающих повстанческие тенденции.
В целом по Северо–Кавказскому краю (97 районов Дона, Кубани и Ставрополья) коллективизация завершилась без особых эксцессов. «Кулаки» и прочий «антисоветский элемент» арестованы и высланы (согласно сводке штаба СКВО, к 1 марта 1930 г. по Северному Кавказу было «изъято» 26261 человек, в большинстве своем казаков). Казалось бы, могло наступить очередное «затишье».
Однако объявленный в конце 30–го года «новый подъем колхозного движения» закончился повсеместными выходами из колхозов (с января по июль 1932 г. их число в РСФСР сократилось на 1370,8 тыс.), требованиями возврата имущества. Чрезвычайные меры в заготовительной политике, бескормица, ухудшение ухода привели к значительному падежу скота; уборка зерна в 1931 г. по всему Югу России затянулась до весны 32–го, а на Кубани наблюдался невиданно низкий урожай зерновых – от 1 до 3 ц.!
7 августа 1932 г. был издан т.н. «закон о пяти колосках». За любую кражу госсобственности – расстрел или, в лучшем случае, 10 лет с конфискацией имущества. За несколько колосков, сорванных, чтобы накормить пухнущих от голода детей, отправляли в тюрьмы их матерей…
Вот, что рассказывала моя мать, в то время 14–летняя девочка: «После уборки хлеба на полях, по распоряжению властей землю сразу же перепахивали, чтобы ни одного колоска не осталось. Даже вспаханные поля сторожили. Не дай бог, кто–то голодный найдёт в пашне колосок! Да мы и не ходили туда после жатвы, иначе бы нас арестовали. Мы бы все умерли от голода к весне, если бы не суслики. В ноябре, когда перестали сторожить поля , мы с младшими сёстрами брали лопаты и выкапывали сусличьи норы, где находили горсть–другую пшеницы. Тем и спаслись».
2
ноября 1932 года комиссия Лазаря Кагановича, членом которой был и Генрих Ягода,
прибыла в Ростов-на-Дону. Тотчас было созвано совещание всех секретарей
парторганизаций Северо-Кавказского региона, по окончании которого была принята
следующая резолюция: «В связи с постыдным провалом плана заготовки зерновых,
заставить местные парторганизации сломить саботаж, организованный кулацкими
контрреволюционными элементами, подавить сопротивление сельских коммунистов и
председателей колхозов, возглавляющих этот саботаж». Для некоторого числа
округов, внесенных в черный список, были приняты следующие меры: возврат всей
продукции из магазинов, полная остановка торговли, немедленное закрытие всех
текущих кредитов, обложение высокими налогами, арест всех саботажников, всех «социально
чуждых и контрреволюционных элементов» и суд над ними по ускоренной процедуре,
которую должно обеспечить ОГПУ. В случае, если саботаж будет продолжаться,
население предполагалось подвергнуть массовой депортации.
В течение только одного месяца «борьбы против
саботажа» – ноября 1932 года – 5 000 сельских коммунистов, обвиненных в «преступном
сочувствии» «подрыву» кампании хлебозаготовок, были арестованы, а вместе с ними
– еще 15 000 колхозников такого важного сельскохозяйственного района, каким
является Северный Кавказ. В декабре началась массовая депортация не только
отдельных кулаков, но и целых сел, в частности казацких станиц, уже
подвергавшихся в 1920 году подобным карательным мерам8
Могли ли эти репрессивные меры помочь
государству в войне против крестьянства? «Нет, никак», – отмечал в своем
донесении весьма проницательный итальянский консул из Новороссийска:
«Советский
государственный аппарат, сверх меры вооруженный и мощный, находится перед
фактом невозможности победы в одном или нескольких сражениях; враг в данном
случае не сконцентрирован, он разбросан, и аппарат изматывает силы, осуществляя
много мелких операций: здесь, например, не прополото поле, там укрыли несколько
центнеров пшеницы; тут не работает один трактор, другой трактор сломан, третий,
вместо того чтобы работать, куда-то уехал. Далее следует отметить, что амбары,
где хранят зерно, разграблены, бухгалтерский учет по всем статьям плохо ведется
или фальсифицируется, а председатели колхозов из страха или по небрежности не
говорят правды в своих отчетах. И так далее и до бесконечности на этой огромной
территории! <…> Враг, его ведь надо искать, переходя из дома в дом, из
деревни в деревню. А это все равно, что носить воду дырявым черпаком!».
Таким образом, чтобы победить врага, остается
единственный выход: оставить его голодным.
Несколько дней спустя Политбюро направило
местным властям циркуляр, предписывающий немедленное лишение колхозов, не
выполняющих свой план заготовок, «всего зерна, включая семенные запасы»!
Вынужденные
под угрозой пыток сдавать все свои скудные запасы, не имея ни средств, ни
возможностей покупать что бы то ни было, миллионы крестьян из самых богатых в
Советском Союзе сельскохозяйственных регионов остались голодными, при этом они
даже не могли выехать в город. 27 декабря 1932 года правительство ввело общегражданский
паспорт и объявило об обязательной прописке городских жителей в целях
ограничения исхода крестьянства из деревень, «ликвидации социального
паразитизма» и остановки «проникновения кулаков в города». Столкнувшись с
бегством крестьян в города с целью «выживания», правительство издало 22 января
1933 года распоряжение, в котором миллионы фактически приговаривались к
голодной смерти. Подписанное Сталиным и Молотовым, это распоряжение
предписывало местным властям и в, частности, ОГПУ запретить «всеми возможными
средствами массовое передвижение крестьянства в города. После ареста «контрреволюционных
элементов» других беглецов надлежит вернуть на прежнее жительство». В этом
распоряжении ситуация объяснялась следующим образом: «Центральный комитет и
Правительство имеют доказательства, что массовый исход крестьян организован
врагами советской власти, контрреволюционерами и польскими агентами с целью
антиколхозной пропаганды, в частности, и против советской власти вообще».
Во всех областях, пораженных голодом, продажа
железнодорожных билетов была немедленно прекращена; были поставлены специальные
кордоны ОГПУ, чтобы помешать крестьянам покинуть свои места. В начале марта
1933 года в донесении ОГПУ уточнялось, что только за один месяц были задержаны
219 460 человек в ходе операций, предназначенных ограничить массовое бегство
крестьян в города. 186 588 человек были возвращены на места проживания, многие
арестованы и осуждены. Но в докладе замалчивалось состояние, в котором
находились вынужденно покидавшие свои дома крестьяне.
В продолжение этой темы приведем свидетельство итальянского консула из Харькова, города, находившегося в самом центре охваченных голодом районов.
«За неделю была создана служба по поимке брошенных детей. По мере того, как крестьяне прибывали в город, не имея возможности выжить в деревне, здесь собирались дети, которых приводили сюда и оставляли родители, сами вынужденные возвратиться умирать у себя дома. Родители надеялись, что в городе кто-то займется их отпрысками. <…> Городские власти мобилизовали дворников в белых фартуках, которые патрулировали город и приводили в милицейские участки брошенных детей. <…> В полночь их увозили на грузовиках к товарному вокзалу на Северском Донце. Там собрали также и других детей, найденных на вокзалах, в поездах, в кочующих крестьянских семьях, сюда же привозили и пожилых крестьян, блуждающих днем по городу. Здесь находился медицинский персонал, который проводил «сортировку». Тех, кто еще не опух от голода и мог выжить, отправляли в бараки на Голодной Горе или в амбары, где на соломе умирали еще 8 000 душ, в основном дети. Слабых отправляли в товарных поездах за город и оставляли в пятидесяти-шестидесяти километрах от города, чтобы они умирали вдали от людей. <…> По прибытии в эти места из вагонов выгружали всех покойников в заранее выкопанные большие рвы»13.
В деревнях смертность достигла предельной точки весной 1933 года. К голоду добавился еще тиф; в селах с населением в несколько тысяч человек насчитывалось не более нескольких десятков выживших.
Демографические архивы и переписи 1937 и 1939 годов, которые до недавнего времени были засекречены, позволяют проследить, как разрастался голод 1933 года. Географически «голодная зона» занимала почти всю Украину, часть Черноземья, богатые долины Дона, Кубани, а также Северный Кавказ и большую часть Казахстана. Около 40 миллионов человек пострадали от голода и лишений. В наиболее затронутых голодом районах, в сельской местности вокруг Харькова, смертность в январе и июне 1933 года увеличилась в десять раз по сравнению со средней смертностью: 100 000 похоронено в июне 1933 года в районе Харькова против 9 000 в июне 1932 года. Нужно ли говорить о том, что далеко не все случаи смерти были зарегистрированы? Сельские районы пострадали больше, чем города, но голод не пощадил и их. Харьков за год потерял 120 000 своих жителей, Краснодар – 40 000, Ставрополь – 20 000.
За пределами «голодной зоны» также нельзя снимать со счетов демографические потери, связанные с недоеданием. В сельской местности вокруг Москвы смертность достигла 50% в период между январем и июнем 1933 года, в Иванове – эпицентре голодных бунтов 1932 года, в последние месяцы 1933 года смертность возросла на 35%. Иначе говоря, за весь 1933 год в целом по стране наблюдается увеличение числа смертей более чем до 6 миллионов. Большая часть этих смертей вызвана голодом, именно с голодом и только с ним связаны 6 миллионов жертв развернувшейся трагедии. Крестьянство Украины понесло особо тяжкие потери – 4 миллиона человек В Казахстане от голода умерли приблизительно миллион человек, в основном, ведущих кочевой образ жизни. Создавая коллективные хозяйства, людей принуждали к оседлой жизни, при этом они теряли свой скот. На Северном Кавказе и в районах Черноземья также насчитывается миллион погибших… За пять лет до Большого террора, который поразил в первую очередь интеллигенцию, экономистов и партийцев, Великий голод 1932-1933 годов стал кульминацией второго действия направленной против крестьян тихой войны, развязанной «партийным государством» в 1929 году. Голод 1932-1933 годов стал решающим эпизодом в процессе становления репрессивной системы, выступающей то против одной, то против другой группы населения. Насилия, пытки, смертные приговоры целым группам и слоям населения привели к ужасающему регрессу, политическому и социальному одновременно. Появилось много местных деспотов и тиранов, готовых на все, чтобы забрать у крестьян их последние запасы, и воцарилось варварство. Лихоимство превратилось в каждодневную практику, перестали быть новостью брошенные дети, каннибализм, эпидемии и грабительство, как-то сами собой организовались «бараки смертников», крестьяне познали новую форму рабства – и все это по указке государства!
В течение 1932 года из колхозов в Северо–Кавказском крае (нынешние Ростовская область и Краснодарский край) вышло 63870 человек. В Тихорецком районе покинули колхозы около 1200 хозяйств. Опустевшие в результате репрессий и голода станицы заселялись крестьянами из других регионов страны, демобилизованными красноармейцами. С их помощью продолжалось колхозное строительство. Но созданные колхозы бедствовали, разваливались. Получая за труд мизерную оплату, крестьяне воровали, работали спустя рукава. А назначенные сверху председатели доламывали хозяйства, не умея их организовать, а нередко воруя куда больше рядовых колхозников. Добавлялись порождаемые неизвестно кем сумасбродные проекты наподобие вырубания на Кубани виноградников (вспомним такой же дикий проект М.Горбачева) и выращивания хлопка.
А 1932 г. выдался неурожайным, планы хлебозаготовок круто провалились. И вот тогда–то на южные области обрушился удар…
Готовился он заблаговременно, тщательно. Для фабрикации повода были использованы журналисты. Так, на Кубань осенью 1932 г. прибыл из Москвы корреспондент “Правды” Ставский и “высветил” сплошную “контрреволюцию”. Писал, что казаки проводят “организованный саботаж”, в станицах живут отсидевшие свой срок белогвардейцы, и “местные власти не предпринимают никаких мер”. Вывод делался: «стрелять надо контрреволюционеров–вредителей”. В Ростове, центре Северо–Кавказского края, вопли Ставского подхватила газета «Молот»: «Предательство и измена в части сельских коммунистов позволили остаткам казачества, атаманщине и белогвардейшине нанести заметный удар”.
И тут же начались репрессии. Ростовское ГПУ выслало на Кубань три отряда особого назначения, которые поехали по станицам. Все было так же, как в гражданскую. Отряды состояли из интернационалистов” – латышей, мадьяр, китайцев. Значит, заранее сформировали их, заранее разместили на юге в ожидании “сигнала” Ставского.
О том, что операция была подготовлена и спланирована на высоком уровне, говорит и другой факт – для руководства ею в Ростов прибыли из Москвы Каганович и Ягода. И действовали каратели, как в гражданскую. Пошли массовые аресты и расстрелы. Часто они были публичными. Только в Тихорецкой (Фастовецкой) было казнено 600 человек. Три дня подряд на главную площадь ровно в полдень выводили по 200 обреченных, независимо от пола и возраста приказывали раздеваться донага и косили из пулемета. Расстрелы покатились и по другим станицам Кубани, по Ставрополью, Тереку.
А одновременно развернулась партийная «чистка» – из рядов ВКП(б) изгоняли за «попустительство саботажникам», непринятие мер. По Северо–Кавказскому краю было исключено из партии 26 тыс. человек, 45% сельских коммунистов. И со многими из них обращались, как с раскулаченными, конфисковывали имущество и отправляли в ссылки. Но даже не расправы, не ссылки оказались самой страшной мерой.
4 ноября 1932 года Северо–Кавказский крайком принял постановление: за срыв хлебозаготовок занести на «черную доску» станицы Новорождественскую, Медведовскую, Темиргоевскую. “Позорно провалившими хлебозаготовки” объявлялись и Невинномысский, Славянский, Усть–Лабинский, Кущевский, Брюховецкий, Павловский, Кропоткинский, Новоалександровский, Лабинский районы. Из них предписывалось вывезти все товары, закрыть лавки, «досрочно взыскать все долги”.
Но хотя “позорно провалившими” признали часть районов – те же самые меры были распространены и на все другие районы Кубани! И на Дон тоже!
Об этих «черных досках» – предвестниками ссылок и расстрелов пишет житель станицы Новодеревянковской Георгий Кокунько:
« Помню потрясение, каким для многих стали в конце 1980–х гг. прорвавшиеся в печать рассказы о «черных досках». Пожалуй, именно они (как и правда о голоде на Украине) впервые открыли в завершенном своем виде систему организованного, хорошо продуманного уничтожения народа — в данном случае казачества. Из свидетельств очевидцев стало яснее ясного: вовсе не о коллективизации как таковой думали вожди страны советов 70 лет назад!..
Не вполне поначалу понятные слова из прошлого отцовской станицы — «голодомор», «саботаж» — я слышал давно. Бессознательно они воспринимались как что–то страшное и полузапретное в разговоре вне дома. Чаще всего вспоминал их мой дядя, Петр Михайлович, у которого я жил, приезжая в станицу. После долгих бесед на ночь этот самый «саботаж» представлялся не словом в обычном значении, а как что–то большое, черное, душное. Словно явление стихии, спускавшееся на пустые станичные улицы…
Нашу станицу Новодеревянковскую в 1932 году обрекли на вымирание. Сегодня, если походить по ней, бросится в глаза странность планировки: на параллельных друг дружке улицах дома стоят где тесно, один к другому, а где от дома до дома и сто, и двести метров, поросших бурьяном, проклятой амброзией. Особенно велики пустыри, прогалы застройки в историческом центре станицы. Но ведь не так же все было некогда! И здесь стояли дома, жили люди. Но они исчезли! Целые кварталы, целые семьи, фамилии.
Сегодня в станице с хуторами — около 8 тысяч человек. Меньше трети от ее населения в 1920–е гг. Да и много ли нынешних станичников казацкого рода–племени?! По числу жителей после русских и украинцев идут армяне, белорусы, мари, цыгане, мордва, чуваши, молдаване, езиды, удмурты, табасаранцы, и еще десять этносов. Большинство — потомки переселенцев из других областей. Как следствие — культура и традиции, самое название станицы исчезают из обихода. Все чаще говорят «Новая Деревня»; так и в автобусном расписании значится. Кажется, и старики, сначала считавшие такое «переименование» оскорблением, смирились. Да и сколько их осталось — тех, кто помнит подлинную станичную жизнь? А из тех, кто помнит 1920–30–е гг. — не все решаются рассказывать.
Происходящее
тогда в России наглядно иллюстрируют фотографии тех дней — особенно если
сравнивать их с прежними, дореволюционными. На фото до 1917 года — спокойные,
благородные лица. Лица людей, еще уверенных в завтрашнем дне. А вот 1920–е гг.:
лица осунувшиеся, напряженные. Какая там уверенность…
На снимках нашей семьи
до 1917 г. — казаки в черкесках, казачки в нарядных платьях; затем — резко,
сразу! — совсем другая жизнь. Черкесок, нарядов нет. Больше нет хозяев — себе,
своей земле. В глазах ожидание, предчувствие расставания…
Помню, дядя просыпался по ночам, что–то спешил записать. Утром рассказывал, что вспомнил — из прошлого станицы, или что сам видел. Если бы не он, я бы никогда, наверное, не мог сказать про Новодеревянковскую — «наша станица». Ведь ни дед мой, ни его сестры не могли прежде говорить — как убили их отца, как они ушли к белым… Они и фотографии родительские до середины 1980–х гг. не показывали… Но все, что мы знаем — благодаря им. Благодаря решившимся рассказывать (в статье — лишь малая толика их свидетельств). Наша задача сегодня — не забыть ничего и никому, и то же завещать идущим вслед».
Для коренных жителей Кубани, в первую очередь казаков , конец 20–х – начало 30–х годов осталось в памяти как жуткое время репрессий и страшного голода.
Город Тихорецк превратился в карательный узел с несколькими тюрьмами в центре и концлагерями в районе птицекомбината (ныне колбасный завод и мотодром) и на северной окраине, куда свозили для уничтожения «врагов народа» из Новопокровского, Павловского и других соседних районов. Везли сюда и схваченных в облавах «доходяг».
Юго– восточная окраина города – Козлова балка – стала местом расстрела людей. Убитых бросали в заранее приготовленные ямы. Из шести станиц Тихорецкого района выселили 233 «кулацкие» семьи (какие ещё «кулаки» после ссылки 30–го года? Но ведь выявили бдительные активисты!).
Советская власть продолжала расправу над кубанскими казаками.
И настал тот день, когда у них наступил предел долготерпения.
В декабре 1932 года в зарубежной прессе («Возрождение», «L’Ami du Peuple», в пражской «Народной Политике», в польской «Zycie Katolickie» и других) появились известия о восстании на Кубани в районе Тихорецкой, происшедшем в конце ноября. Советские же газеты не обмолвились о нём ни словом.
Начали его казаки нескольких станиц, примыкающих к Тихорецкой. Во главе восстания стояли кадровые казачьи офицеры. Все способные носить оружие казаки явились на сборные пункты, чтобы принять участие в восстании. Оружие удалось получить путём захвата трёх оружейных складов. Были также пулемёты и бомбомёт. Местный гарнизон без сопротивления дал себя разоружить.
Подготовка к выступлению началась с ранней осени, когда население настолько ожесточилось от голода, что стало открыто нападать на обозы с пшеницей, едущие из дальних станиц к железной дороге.
Казаков собралось свыше 6 тысяч человек, а невооружённых – чуть ли не всё мужское население Тихорецкого района. После ночного боя с небольшим красноармейским отрядом восставшие заняли станцию Тихорецкую. Завладев этой узловой станцией, восставшие везде в районе ликвидировали советскую власть.
Почти неделю захваченные территории оставались под властью восставших.
Посланные
ростовскими властями воинские части особого назначения были разбиты с большими
потерями: восставшим удалось за три дня захватить 4 полевых орудия, 11
пулемётов, несколько сотен винтовок и большое количество перевязочных
средств.
Тогда к месту боя были
стянуты войска из разных мест Кавказа, они пустили в ход артиллерию, танки и
даже провели несколько газовых атак.
Несмотря
на недостаток оружия, численное превосходство неприятеля, на большое число
раненых и убитых, недостачу продовольствия и боеприпасов, восставшие сражались
12 дней.
Расправа началась в
первый же день после отступления повстанцев от Тихорецкой. Расстреляны были все
без исключения пленные, захваченные в бою. Повсюду вокруг Тихорецкой лежали
трупы убитых казаков. По приказу командования пленных убивали на том же месте,
где они сдавались, даже не приводя в штабы на допрос.
Как только пришли чекисты из ОГПУ (впоследствии НКВД), началась расправа над мирным населением. Расстреливали днём и ночью всех, против кого были малейшие подозрения в симпатии к восставшим казакам. Не было пощады никому: ни детям, ни старикам, ни женщинам.
В Москве было принято решение выслать всё население станицы Тихорецкая на Север в лагеря особого назначения. Всего к высылке были определены около 18 тысяч человек, то есть почти всё оставшееся население восставшей станицы Тихорецкая…
…Более 80 лет прошло после того жестокого подавления отчаянного казачьего восстания против изуверств Советской Власти над кубанскими казаками. Нет уже с нами тех, кто имел хоть какую – то причастность к тем событиям. Некому показать братские могилы убитых земляков. Некому рассказать, чьи косточки там лежат. Покрывает время белым саваном наше жестокое и кровавое советское прошлое. Правы свидетели голодомора и массового истребления кубанского казачества, когда говорят: «Сохранить бы нам это прошлое в памяти и завещать помнить о нём идущим после нас. Не дай Бог этому прошлому вернуться!»
Использованная литература:
- Директива Оргбюро ЦК ВКП(б) от 24 января 1919 года
- Бажанов Б. Воспоминания бывшего секретаря Сталина. С-Пб, Всемирное слово, 1992.
- Бугай Н., «Был ли геноцид казаков?»
- «Казачья слобода», № 1-2, 1994, Угаров М., «Незаживающее горе»
- Журнал «Казаки», № 3-4, 2005
- Шамбаров В. «Казачество. История вольной Руси», М., Алгоритм, 2007.
- Шубин А.В., «Вожди и заговорщики», М., Вече, 2004.
- Левченко В.Г. Россия воскреснет, М., Парад, 2000.
- Шамбаров В. «Антисоветчина»).
- «Вольное казачество». Февраль–март 1933. № 125. С. 3).
- Солженицын А. «Архипелаг ГУЛАГ»,малое собрание сочинений т. 5стр.48,ИНКОМ НВ, 1991
- Документы из архивов ВЧК-ГПУ
- A. Graziosi, Lettres de Kharkov.., p. 59–60.
- Н. Араловец, Потери населения в 30-е годы, «Отечественная история», № 1, 1995, с. 135–145; Н. Осокина, Жертвы голода 7933. Сколько их?, «Отечественная история», № 5, 1995, с. 18–26; В. Цаплин, Статистика жертв сталинизма, «Вопросы истории», № 4,1989, с. 175–181
- Мурин Ю. Писатель и вождь, М., Раритет, 1997. Приложение: копии подлинников архивных документов 1932-1933 годов.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
После публикации этой статьи в газете «Тихорецкие Вести» (причем в значительном сокращении) руководители местного отделения КПРФ заявили мне, что я написал неправду (смягчаю выражение одного из лидеров наших коммунистов). В связи с этим публикую здесь свой ответ.
Уважаемые активисты Тихорецкого отделения КПРФ!
Никому из вас я не навязываю своего мнения. Если вы хотите вступить в полемику о событиях 30-х годов, то используйте цивилизованные методы. Опровергайте фактами и серьезными доводами мою статью. Используйте, как я, архивные документы, газетные статьи и переписку тех лет. Опровергайте мои слова о голодоморе, насильственной коллективизации и уничтожении казачества советской властью. Напишите, что этого ничего не было, только подкрепите свои слова документально. Тогда я с вами с удовольствием поспорю. А пока ваши выпадки в мой адрес говорят только о слабости и незнании истинной истории страны после октябрьского переворота.
Не надо злобно шипеть и выражаться нецензурно по поводу опубликованных мною материалов, как это делает один из руководителей Тихорецкого отделения КПРФ.
Не надо меня упрекать, за то, что я «бывший
советский человек», воспитанный советской властью, пишу эти черные
страницы о той трагедии, о том эксперименте, который проводило сталинское
государство с нашим крестьянством, с кубанским и донским
казачеством. Я достаточно много лет служил своей родине, своему
государству. Не надо попрекать меня моей военной пенсией, как нищего попрекают
куском хлеба. Я её честно заработал не в тихих и уютных кабинетах парткомов, партийных
комиссий и политотделов, а в море, спасая корабли и людей, на пожарах и в
радиоактивной зоне аварийной атомной подводной лодки. А моя семья в это время
многие годы, в самый пик социализма, жила в бараке на площади в 9 метров, где
не было тепла и воды. Зато политработники не бедствовали – коммунистическая
партия свою номенклатуру никогда не обижала.
Так, что, заявляю вам, упрекающим меня пенсией за военную службу: с «долгом»
я – ветеран военной службы, ветеран подразделений особого риска –
расплатился сполна.
Кстати военную пенсию я получал уже у нового государства без Политбюро и КПСС. Скажу сразу – не очень-то и большую.
Мы не выбираем, где нам родиться – где нас родили, там и живем. Но взрослея, начинаем осознавать сначала себя, потом свой народ и ту систему, в которой существуем. Так вот, не зря нас прятали за «железным занавесом», не зря запрещали книги людей, которые хотели хоть чуть-чуть приоткрыть нам то, что от нас тщательно скрывали или подавали под советским соусом, заправленным ненавистью и ложью. Не зря, потому, что живет ещё много людей, которые настолько пропитались этой ложью, что даже не хотят слушать, верить архивным документам и свидетельствам современников, предъявляемым им. Это ортодоксы и с ними спорить бесполезно. Пусть живут и верят в «светлое коммунистическое завтра» с очередным «вождем» товарищем Зюгановым. Спорить можно только с адекватными людьми.
Заявляю, что никоим образом я во многом не поддерживаю и сегодняшних правителей нашего государства. Государственную Думу, состоящую из чиновников, хранящих свои миллионы в зарубежных банках. Министров и их заместителей, ворующих миллиарды наших с вами денег. А этих денег так не хватает, чтобы обустроить детские сады, ясли, школы, отремонтировать нашу тихорецкую узловую больницу и восстановить железнодорожный вокзал! Страна ведь наша не из бедных и будет такой, пока есть ещё нефть и газ в недрах России, пока продают энергетические ресурсы в третьи страны.
Так вот, я пишу объективные вещи, пользуясь проверенными архивными источниками, свидетельствами уже очень пожилых людей, которые застали то страшное время, беседую с ними. А делаю это даже не для себя, а для того чтобы наша молодежь знала горькую правду о трагедии целого поколения людей, живших в сталинские времена. Я против реанимации Иосифа Сталина, этого безжалостного и хитрого тирана. Его вина в уничтожении миллионов наших сограждан доказана самими же коммунистами, ещё на 20 съезде КПСС в 1956 году. А рассекречиваемые архивы добавляют все новые и новые свидетельства преступлений «вождя» и его подручных палачей.
Ткачёв Ю.
Это страшно. Это очень страшно. Коммунисты никогда не согласятся с признанием своих преступлений перед нашим народом.
Выходит, что Ющенко в Украине не зря поставил мемориал жертвам голодомора?
Боже мой, сколько настоящей Правды мы ещё не знаем!
Поддерживаю автора полностью!
Благодарю автора! Его работа — просто огромна! Потрясающая по своей чудовищности правда! Ничего удивительного нет, что многим статья не понравилась — ПРАВДУ никто не хочет услышать! Особенно+ горькую правду. И тем более — о бывшем руководстве нашей страны. Да и новому, являющемуся во многом продолжателями старого, тоже. Намного проще отмечать ему мизерные успехи, громко хвалиться ими, и веселить народ различными шоу — ведь «гои любят веселиться», как говарили некие мудрецы.
Кто плохо знает свою историю, историю своей страны, повторит её же ошибки.