Черкашин Н. Из книги «Одиночное плавание». Северодар (продолжение)

Глава вторая

 

1.

 

Развитие кораблей, как и живых существ, подчинено одним и тем же законам эволюции: подвиды, менее приспособленные к среде, вымирают. Сколько бы птиц, насекомых, рыб навсегда исчезло, не умей они быть незаметными! И класс дизельных субмарин выжил в эпоху атомных реакторов лишь благодаря лучшей скрытности, ибо движение под водой на электромоторах во сто крат бесшумней, чем на паровых турбинах атомоходов, чей истошный вой разносится по подводным звуковым каналам на сотни миль. Гибрид реактора и парового котла (парогенератора) — сочетание безупречное для мирного флота — с военной точки зрения, такой же паллиатив, как парусно-моторная шхуна. Уран и пар. Молодое вино налито в старые мехи.

Подводная бесшумность — единственное, но существенное преимущество — позволила дизельным лодкам не только остаться в боевых порядках флотов, но и вести охоту за себе подобными, даже за атомаринами, в недрах океана. Трудно придумать более необычную, фантастическую почти службу, чем та, которую несут моряки на противолодочных подводных лодках. Их экипажи — это подводные истребители подводных циклопов.

У нашей подводной лодки самый красивый силуэт. За его элегантность справочник Джейна присвоил всем остальным кораблям этого проекта условное наименование — лодка типа «Фокстрот». Когда видишь её впервые, меньше всего думаешь, сколько на ней торпедных аппаратов. Поражает потусторонность её форм. Они именно потусторонние, ибо и округлая рубка, и рыбоящерные бока, скошенные, зализанные вертикали — все говорит о её существовании по ту сторону моря.

Там, где начинаются корабельные обводы, там можно говорить об архитектуре, об эстетике, о прекрасном. В этом утверждении нет кощунства. В Эрмитаже хранится немало клинков, пистолетов, ружей, чьи инкрустированные эфесы, рукояти и приклады — произведение искусства. Прекрасен меч, от которого погибнет чужеземный завоеватель. Прекрасна противолодочная подводная лодка, так как она той же гуманной сути — уничтожать подводные смертоносцы агрессора.

 

 

2.

 

Шторм не унимается уже неделю. И всю неделю, как назло, шли поверху — в крейсерском положении: надводный ход у дизельных лодок быстрее подводного. А мы — торопимся.

Холодно и сыро. В центральном посту боцман то и дело протирает запотевшие глубиномеры. После занятия засел в каюте писать письма… С вентиля аварийной захлопки капает прямо на бумагу, и в каждом письме приходится объяснять, что это не следы слез, а конденсат — влага, оседающая на холодном металле. Пора бы уже давно «прикачаться», но тошнотный комок стоит в горле — только расслабься. Он не отступает, даже когда лежишь. Голова то легчает, как воздушный шарик, то наливается тяжестью, как чугунное ядро.

Все обитатели подводной лодки делятся на «левокоечников» и «правокоечников». Последним, чьи койки у правого борта, сейчас много легче: ветер валит лодку на правый борт; «левокоечники» скатываются с коек, а «правокоечники» во время наибольшего крена лишь наваливаются на переборки. Мне повезло — у меня правый борт. Но уснуть невозможно. Голова беспрестанно ерзает на подушке: взад-вперед, вверх-вниз… Вжимаюсь ухом, как присоской. Ухо горит, надраенное штормом. Оттого что спишь урывками, кажется, что в сутках умещается неделя. Наверху что-то гулко бьет по железу. «Мостик, посмотрите, не открылась ли рубочная дверь?» — запрашивает командир из своей каюты и, не дожидаясь доклада, отправляется в центральный пост. Ко всем содроганиям корабля прислушиваешься так, будто вздрагивает твое собственное тело. Прочный корпус, объявший сталью десятки наших жизней, — единственная защита от разбушевавшейся стихии. Случись сейчас с ним что-нибудь — и никакие спасатели, никакие вертолёты, ничто нам не поможет. Гибель корабля — это наша гибель. Шлюпкам на подлодках места нет.

Глухой, стонущий удар раздаётся под полом каюты. Через несколько секунд удар повторяется, но уже в носовой части. Жалобно дребезжит лампочка в плафоне. Я прислушиваюсь. Что-то со скрежетом проносится под настилом отсека и яростно бьет в кормовую переборку. Это в аккумуляторной яме. Сорвало бак? Маловероятно. В тесноте ямы бак не будет так греметь. Удары повторяются равномерно в такт качке: дифферент на нос — удар в носу; дифферент на корму — удар в корме. Странно, что никто не реагирует. Где вахтенный? Выглядываю из каюты. — Тодор!

Выгородка за командирской каютой, где обычно сидит вахтенный электрик, пуста. Заглянул в кают-компанию — никого.

Под ногами снова загрохотало… Откинув коврик в офицерском коридоре, с трудом отрываю присосанную вытяжной вентиляцией крышку лаза в аккумуляторную яму. Пахнуло густым духом резины, мастики, антикислотной краски. Под тусклыми плафонами — чёрные ряды аккумуляторных баков, оплетенных кабелями. В узеньком проходе, уткнувшись лицом в обрешетник, лежит матрос. На чернявом затылке расплылось кровяное пятно. Тодор!

Я спрыгнул вниз, и в ту же секунду голову мою ожгло болью — что-то стремительно пронеслось мимо виска и е лязгом врезалось в носовую переборку. Я схватился за темя, с ужасом ожидая нащупать раздробленный череп, но обнаружил лишь мокрую ссадину. Стальная тележка для передвижки аккумуляторов прогромыхала поверху — по подволочным рельсам и, набирая на нарастающей крутизне скорость, долбанула в выгородку, где акустики хранили запасные блоки. Тележку эту электрики прозвали «пауком» за разлапистый вид, за то, что бегает по «потолку». Трехпудовый «паук» выждал, когда лодочный нос пошел вверх, оторвался от выгородки и покатился через всю яму в корму. «Б-ба-бах!» Качка разболтала плохо поджатые стопоры, тележка сорвалась и теперь носится по направляющим, свирепая и неукротимая, как бык Минотавр в подземном лабиринте.

Я перевернул Тодора, придерживая ему голову. Матрос слабо застонал. Жив!

— В отсеке! — заорал я, стараясь перекричать гул шторма и визг тележных колес. — В отсеке! — В овале лаза мелькнуло лицо мичмана. — Доктора — живо!

Теперь — остановить «паука». Вот он снова несется по рельсам… Я вижу клок своих волос, торчащий в зажиме, и бешеная ненависть просыпается к этой тупой беспощадной железяке. Я ненавижу её, как можно ненавидеть живое существо — подлое, жестокое. Оно подкараулило и оглушило матроса, оно только что покушалось на меня, оно убьет всякого, кто спустится в его владения.

Нечего и думать, чтобы остановить «паука» на лету — руку оторвет. Надо подстеречь его у переборки, когда, ударившись, тележка замрет на несколько секунд. Проход в корму загораживает тело Тодора. Пробираюсь в нос, держась на кренах за аккумуляторные баки и клинья, которыми они подбиты. Узенький проход плывет из-под ног, я пригибаюсь — и над головой проносится «паук». Он вминается в стальной лист выгородки так, что облетает краска. Ещё два шага, и я ухвачу врага. Но лодка задирает нос, и «паук» уползает в корму с лязгом и визгом. Удар! «Паук» замер. Замер и я, поджидая тележку у выгородки. Вот она снова трогается, набирает скорость, мчится… Хочется глубже втянуть голову: заденет череп — вдребезги… Веки сжимаются сами… В уши бьет грохот стали о сталь.

«Паук» застыл до очередного дифферента. Обхватываю тележку, ищу стопорные винты. Куда они подевались?… Вот один. Завинтить не успею, нужен ключ. Маслянистая головка болта выскальзывает из пальцев. Что это? Колесики дрогнули, сейчас покатятся. Покатились. «Паук» тащит меня за собой. Цепляюсь ногами за расклинку, за обмоточные кабели… Надо бы отпустить… Протащит по Тодору, швырнет на железо, размозжит… Ноги проваливаются в лаз нижнего яруса. Рывок — «паук» замер, хотя уклон нарастает. Я повис, как воздушный гимнаст на трапеции. Носки ботинок соскальзывают с закраины лаза. Меня снова волочит… Но стопор все же выпущен, пусть самую малость; болт царапает направляющую. Тележка замедляет бег. Останавливается. Я поджимаю второй болт. Все, Минотавр укрощен.

Ссадина на голове жжет, ноет ушибленная нога, но обо всем этом не хочется думать. В лаз ямы спускаются ноги в офицерских ботинках, затем медицинская сумка… Капитан Коньков приподнимает голову Тодора, ощупывает череп, даёт понюхать из пузырька. Матрос мычит, открывает глаза.

— Как себя чувствуешь? Голова кружится? Тошнит?

— Тошнит… С утра ещё, — сообщает электрик, порываясь встать.

— Лежи, лежи… Сейчас башку твою перевяжу. Как это тебя угораздило?

— Полез контрольный обмер делать. А тут «паук» сорвался…

— Ну, Тодор! — ворчит доктор, довольный тем, что кости затылка целы. — Были бы мозги — сотрясение б заработал. Ясно же всех предупреждали: крепить имущество по-штормовому. Сама себя раба бьет… Вахту достоишь или снять тебя?

— Достою.

Я смотрю на Тодора с тихой благодарностью. Я благодарен ему за то, что он остался жив. За то, что сам я забыл про дурноту и качку; внутри все улеглось, и недавние страдания кажутся смешными. В крови ещё играет азарт поединка, сна ни в одном глазу. Я готов работать, взбадривать укачавшихся, шутить, петь, спорить… Разумеется, Тодора придется наказать и по строевой линии, и по комсомольской. Океан влепил ему (и мне заодно) хороший подзатыльник, который запомнится пуще всяких нравоучений.

Вылезаем из ямы под быстрое кряканье ревуна. Срочное погружение. Наконец-то!

Плеск волн над головой стихает, смолкает, лодку ещё покачивает, шторм достает нас на глубине много ниже, чем перископная, но это уже не та качка, что выматывала душу целую неделю. В отсеках сразу закипела жизнь. Объявили малую приборку.

— Любовь к подводному положению, — варьирует любимый афоризм Симбирцев, — прививается невыносимой жизнью на поверхности. Что-то давно мы кино не крутили, Сергеич?

Из-за шторма действительно давненько не показывали фильмов: «картинка» сползала с экрана, и герои оказывались то на переборочной двери, то на аптечных ящиках.

Киномеханики радостно тащат в кают-компанию многострадальную сто раз чиненую «Украину».

Крутили какой-то одесский детектив. Вдруг заметил: улыбка актрисы чуть похожа на усмешку Людмилы. Из-за этой улыбки досмотрел детектив до конца.

После фильма командир спросил доктора:

— Что с вахтенным?

— Полез в аккумуляторную яму. Шарахнуло по кумполу «пауком». Но кумпол крепкий. Оклемался.

Я ждал, когда Абатуров спросит: «А кто остановил «паука»?» Но он не спросил. Да если бы и спросил, док ничего не видел.

 

 

3.

 

Мое нынешнее положение в пространстве определяется весьма нетрафаретным адресом: Атлантический океан, Н-ская впадина, широта, долгота, глубина, второй отсек, правый борт, каюта у пятнадцатого шпангоута, возле цистерны главного балласта номер три.

Она так мала, моя каюта, что, если портфель стоит на полу, ступить некуда. Стальной стол и тесно прижатый к нему узкий диванчик, сколоченный с книжной полкой, составляют единую мебельную конструкцию; влезаешь в нее, как в некий деревянный футляр.

Самое обидное, что на скудное мое пространство претендуют доктор и мичман Шаман. Во время похода один втаскивает ко мне сейф с медикаментами группы «А» (яды, наркотики), другой — железную шкатулку с документами по связи. Пролезть к диванчику можно, только согнувшись в три погибели: над головой толстенное колено вентиляционной магистрали; на уровне лба торчат красные аварийные вентили — посмотришь на них и враз вспомнишь, где находишься. Маховички пришлось обмотать поролоном — это уже для гостей, потому что я научился входить и выходить, скособочив голову на особый манер.

И всё-таки здесь уютно, в моей стальной берлоге. Особенно когда на застеленном диванчике белеет свежей наволочкой, выданной в банный день, подушка, а рядом на столике — стакан темно-красного чая. Редкую ночь можно провести вот так, слегка разомлев (какой-никакой, а всё-таки душ), под чистой простыней с булгаковским томиком. Механик расщедрился — работает кондиционер. Маленький плафончик в изголовье освещает только краешек стола с мельхиоровым подстаканником да книжные страницы. И мертвая подводная тишина глуха.

Вдруг я вздрагиваю от грохота двери; стучат ко мне. В низеньком проемчике каюты сутулится механик. Он молча кладет мне на стол обрывки папиросных бумажек. На них змеятся витиеватые восточные письмена.

— Что это?

— Буддийские молитвы. Снял с вентилей в гальюне центрального поста.

— Шутка?

— Трюмный Жамбалов. Я не могу поручать верхний рубочный люк матросу, который устроил в гальюне буддийскую кумирню… Этак он нас всех в нирвану погрузит!

Мартопляс посторонился, и в дверях возник матрос Дамба Жамбалов. Круглое бурятское лицо спокойно, щелки глаз надежно защищают его душу от чужого взгляда.

Трюмному боевого поста номер три вверена святая святых: оба рубочных люка — верхний и нижний. Это главный вход в подводную лодку, и матрос при люках — я понимаю механика — должен быть надежен, как страж у крепостных ворот.

Но в боевой пост номер три входит и гальюн подводного пользования. В рабочей тетради Жамбалова записано: «Подводный гальюн должен обеспечивать бесшумность и бесследность действия, возможность использования на любой глубине погружения подводной лодки, вплоть до предельной». По боевой тревоге матрос Жамбалов заскакивает в гальюн, тесный, как телефонная будка, садится на крышку унитаза и ждет драматических событий. Например, пробоины в районе гальюна или штурманской рубки, к которой примыкает его заведение. Тогда, согласно аварийному расписанию, он должен завести под пробоину пластырь и прижать его малым упором. Но пробоин нет, и Жамбалов сидит в тесной каморке до самого отбоя.

Иногда кто-нибудь из офицеров центрального поста стучится к нему, и матрос поспешно освобождает место. Потом Жамбалов принимается за работу. Прежде чем нажать спускную педаль, необходимо проделать множество манипуляций, чтобы сравнять давление в сливных трубах и за бортом. Для этого надо перекрыть в строгом порядке четыре клапана и открыть шесть вентилей. В общей сложности — прокрутить десять маховичков. Тут главное — не перепутать последовательность, иначе может получиться, как с лейтенантом Нестеровым: он только что пришёл из училища и постеснялся воспользоваться услугами Жамбалова. Неправильно пущенный сжатый воздух выбросил содержимое унитаза прямо на его новенькую тужурку. После такого конфуза служить на нашей лодке Нестеров не мог и перевелся на другой корабль. Жамбалову понятен смысл его работы. Нельзя сказать, что она ему нравится, но она не пугает его, как эти сложные, таинственно гудящие, живущие своей электрической жизнью приборы в штурманской рубке, центральном посту, да и вообще повсюду.

Разноцветные маховички гальюна напоминали Дамбе дацанские хурдэ — молитвенные колеса. Красные, жёлтые, синие барабанчики, набитые свитками бумажных лент с молитвами, вращались руками богомольцев, ветром, ведай, и каждый оборот их считался возвести ой молитвой, Молитвообороты отбивались колокольцами. В первый же день, когда трюмный старшина доказывал Жамбалову, куда и в каком порядке крутить маховички вентилей, Дамбе пришла в голову благостная мысль превратить разноцветные колесики в хурдэ. Десять колесиков — десять хурдэ, на каждый маховик он наклеил е тыла ободранные с папирос бумажки, на бумажках написал имена от первого до десятого перерожденца Чже-бцзун-дамба-хутухты, чья душа на протяжении многих веков переселяется в тела смертных людей. Теперь, проворачивая веред спуском унитаза разноцветные колеса, он возносил в честь каждого хутухты по меньшей мере десять молитв. Вот эти-то папиросные бумажки с именами и заклинаниями «Ом мани падме хум!» — «О сокровище на цветке лотоса!» — и обнаружил механик,

— Проходи, Дамба… Садись.

Я втиснулся в изголовье своего прокрустова ложа, к Жамбалов осторожно присел на краешек диванчика. Мартопляс деликатно исчез.

— Чаю хочешь?

Дамба покачал круглой стриженой головой: нет. Но я всё-таки достал из рундучка стаканы и кипятильник. Чайные приготовления давали: время собраться с мыслями. Верующий матрос — редкость, матрос-ламаист — и подавно. Может быть, на мою долю выпал и вовсе единственный случай за вето историю подводного флота. Но от этого не легче. Я набиваю» заварочную ложку чаем и лихорадочно вспоминаю, что у меня в библиотечке, скомплектованной политотделом, есть из книг по научному атеизму. Брошюра «Жил ли Христос?». Если бы «Жил ли Будда?»… Пока закипает вода, вызываю в памяти профессора Панцхаву и его лекции по научному атеизму. «Ламаизм — шаманизированный буддизм бурят, тувинцев, калмыков…» Запрет на убийство любых живых существ… Раскрашенные маски ритуальных мистерий… Будда… Нирвана… Колесо перерождений… «Хо-рошу-ю религию придумали индусы!…» — вертится в голове вместе е «колесом перерождений» настырная песенка. Кажется, по атеизму я получил «хорошо». Или «отлично»? Сейчас — повторный экзамен. Вот он сидит передо мной мой беспощадный профессор с боевым номером на матросской робе.

Главное — убедить Дамбу, что его не собираются наказывать. Да и за что, собственно, его наказывать? Ламаизм не отнесен к «изуверским сектам» типа трясунов-пятидесятников. Однако, инструкции политотдела требует «искоренения религиозных пережитков у военнослужащих самым решительным образом». Чай заварился.

— Пей!

Жамбалов вынул стакан из подстаканника и держал его, немыслимо горячий, в пальцах, как пиалу.

— Что это за бумажки, Дамба?

— Молитвы.

— На каком языке?

— На тибетскомм.

— Ты знаешь тибетский?

— Немножко. Лама учил…

— Как ты попал к ламе?

— Брат матери. Дядя Гарма.

Порасспросив ещё немного, я отпустил Жамбалова на малую приборку. Открыл сейф, достал тощее «личное дело» в конверте из мягкого картона. Характеристика, автобиография, служебная карточка, медицинский лист, свидетельство о легководолазной подготовке. Характеристику подписал командир учебной роты. «Дисциплинирован. Уставы знает и выполняет… Военную тайну хранить умеет…» Умеет, коли ничего не знает… Автобиография ещё короче: «Родился в улусе Кодунский Станок. Окончил 10 классов Хоринской средней школы. Работал скотником в совхозе…» В служебной карточке два поощрения: «За отличную приборку кубрика» и «За активное участие в художественной самодеятельности». Интересно, что он там представлял: ритуальные танцы или «позу лотоса»?

Я комкаю папиросные бумажки с тибетской вязью и отправляю их в пресс-сетку для сжигания секретных бумаг. Попади они в руки иного ретивого особиста, и можно состряпать дельце о «нештатных шифровках», написанных на боевой службе…

 

 

4.

 

Утром чуть не поссорился с Симбирцевым. Снял без мен его ведома Доску почета в четвертом отсеке. В чем дело?

Выясняется, что Симбирцеву не понравилось, как одеты на фотографиях матросы-отличники: кто в пилотке, кто в бескозырке, кто без головного убора. Формально он прав: нарушен принцип воинского единообразия. Но мне обидно: мог бы поделикатней. Весь день дуемся друг на друга, не разговариваем. За столом в кают-компании симбирцевский локоть вторгается на мою «территорию», ощущать его наглую неколебимость противно. Но я не уступаю ни сантиметра, мой локоть яростно вжат в столешницу — попробуй сдвинь. Сидим, вопреки пословице, и в тесноте, и в обиде. Понимаешь, что обида пустяковая, шалят нервы, но поделать ничего не можешь — трещина отчуждения ширится, растет.

В обход отсеков отправляюсь не со старпомом, а с механиком. Жду, пока он заполнит дифферентовочный журнал. Мартопляс пишет, как Хемингуэй, стоя за конторкой. Наконец он натягивает чёрные перчатки и берется за рычаг кремальеры. Мы идем, то пригибаясь, то наклоняясь, уворачиваясь от нависающих и заступающих путь агрегатов, маховиков, труб…

Рано или поздно в отсеках появляются женские лица. Они глядят из-под настольных стекол в офицерских каютках, улыбаются с крышек контакторных коробок, мелькают в зарослях трубопроводов, где не ступала нога старпома. Они появляются в самых диковинных и неожиданных местах — фотографии офицерских жен и матросских невест. Наивные глаза школьной подруги. Лихая челка портовой зазнобы. Милая головка, утопающая в меховом воротнике. Усталый взгляд верной жены. Заполярная мадонна с мальчуганом в папиной пилотке…

Механик-«женоборец» выдирает карточки из рамок служебных инструкций, из смотровых окошечек агрегатных панелей… Но на другой день тут и там вновь появляются, женские лица. Так возникают в лесу цветы взамен сорванных.

Их столько, сколько всех нас. Это второй состав экипажа, это женская ипостась команды… Фотопризраки населяют подводную лодку, как фантомы Соляриса — орбитальную станцию.

Мартопляс перевел Жамбалова в трюм предкормового отсека, где жили и несли вахту матросы, присматривающие за мидчелями — гребными валами. Он считает, что его перевели из трюмных центрального поста за провинность, за ущерб, нанесенный лодочному оборудованию: наклеил бумажки на маховички вентилей. В сущности, это пустяк, с таким же успехом он мог наклеить их и на гребные валы — на скорости хода подводной лодки это не сказалось бы.

О себе говорит неохотно. Впрочем, мало-помалу душа его приоткрывается…

Дамба Жамбалов родился по бурятскому календарю в год Курицы. До седьмого класса он хотел стать звёздочетом, ибо звёзды могут говорить со знающим человеком, как с равным, направлять его и подсказывать в трудные минуты правильные решения. Но однажды в улус пришли геологи. Геологами в Кодунском Станке называли всех людей в брезентовой одежде и с рюкзаками. пришёльцы тоже принесли с собой рюкзаки и зеленые ящики с непонятными приборами. Что они искали, никто так и не уразумел. Веселый лысый бородач из Ленинграда — он остановился в избе Жамбаловых — уверял маму, что она и все односельчане живут на дне высохшего древнего моря. Ему никто не верил, кроме Дамбы. Ведь Константин Константинович, так звали постояльца, нашёл на дне глубокой узкой ямы, которую вырыли геологи, окаменевшую раковину. Дамба сам держал её на ладони. Он верил лысому бородачу. И тогда тот рассказал ему про Лемурию — прекрасную страну, ушедшую на дно Индийского океана. Она погрузилась после страшной бури вся — с дворцами, храмами, возделанными полями. Она и сейчас покоится там, в пучине между Индией и Африкой, и рыбы проплывают сквозь окна дворцов и врата храмов…

Об этой стране писали древние индийские ученые, рассказывал Константин Константинович, но их книги сожгли завоеватели. Правда, тибетские монахи успели перевести санскритские свитки на свой язык, и переводы до сих пор хранятся в библиотеках горных монастырей. Но они недоступны ученым. Вот если бы прочитать эти тексты, тогда легенда о Лемурии стала бы научным фактом, тогда бы суда подводных археологов вышли в океан и, кто знает, может быть, и в самом деле обнаружили бы на дне руины прекрасных городов…

С того дня Дамба стал поглядывать на священные тибетские книги, которые Гарма-лама хранил, завернутыми в куски цветного шелка, с благоговением, И то, что столько лет не удавалось ни матери, ни дяде — заставить мальчика учить язык священных писаний, — произошло само собой. Дамба пришёл в дацанскую келью к Гарма-ламе и вывел в тетради первую букву старотибетского алфавита.

Когда из военкомата Жамбалова направили на флот, а из флотскою полуэкипажа — в учебный отряд, подводников, Дамба решил, что звёзды и боддисатвы[4] ведут его па пути Будды. Ведь Будда спускался в подводное царство по стеблю лотоса. Дамба не сомневался, что подводный корабль, на котором он будет служить, поплывет именно туда, где распростерлась на дне затонувшая Лемурия. И он увидит её в большие круглые стекла… Но никаких стегая в подводной лодке не оказалось. И карты того океана, в котором находилась древняя страна, у штурмана не было.

 

 

5.

 

За час до восхода луны начинался для «четыреста десятой» период скрытого плавания. Перед погружением боцман обошел затапливаемое пространство обтекателя рубки, заплел линем, точно паутиной, вход в надводный гальюн и дверь на палубу: не дай бог, сунется кто на коротких ночных всплытиях да не успеет по срочному погружению!… Потом обмотал язык рынды ветошью и подвязал, чтобы не звякнул в качку. Режим тишины. Строгое радиомолчание. Теперь ни одна электромагнитная волна, ни один ультразвуковой импульс не сорвутся с лодочных антенн.

Тишина… немота… Темнота…

Подводная лодка бесшумно точила глубину. Она почти парила на куцых крыльях носовых и кормовых рулей над огромной котловиной. Едва ли не круглая котловина походила на гигантский амфитеатр: стенки пространной чаши каменными ступенями — неровными и разновысокими — спускались к сумрачному овалу дна. Там, на зернистом песке, испещренном галечными узорами, лежали вповалку, врастая в грунт, резной квартердек португальского галеона, тараны двух афинских триер, корпус австро-венгерской субмарины, бушприт испанского фрегата, палубный штурмовик с авианосца «Колумб», котел французского пироскафа, останки космического аппарата и две невзорвавшиеся торпеды. Все это медленно проплывало под килём подводной лодки, пересекавшей мёртвый колизей с севера на юг.

Мичман Голицын, голый по пояс, стоял в тесной кабине офицерского умывальника ж  растирал грудь холодной забортной водой — взбадривался перед ночной вахтой. Будучи «совой», он любил это время, когда затихала дневная суета и умолкала межотсечная трансляция. В такие часы слышно даже, как под палубой рубки, в аккумуляторной яме, журчит в шлангах дистиллят, охлаждающий электролит.

Голицын смешил в операторском креслице старшину 1-й статьи Сердюка и надвинул на уши теплые чашки головных телефонов. Мощный хорал океанского эфира ударил в перепонки. Рокот органных басов поднимался с трехкилометровой глубины, и на мрачно-торжественном его фоне бесновались сотни мыслимых и немыслимых инструментов: бомбили колокола и высвистывали флейты, завывали окарины и трещали кастаньеты, ухали барабаны и крякали трубы, на все лады заливались всевозможные манки, пищалки, свистки…

Голицын слышал, как курс лодке пересекла стая дорад, рассыпая барабанные дроби, сыгранные на плавательных пузырях; как прямо над рубкой, спасаясь от макрелей, выскакивали из воды и снова шлепались в волны кальмары, а там, в воздухе, наверняка подхватывали их и раздергивали на лету альбатросы. Несчастные головоногие, попав в такие клещи, тоже голосили, но ни человеческое ухо, ни электронная аппаратура не улавливали их стенаний. Зато по траверзному пеленгу хорошо было слышно, как свиристит дельфиниха, подзывая пропавшего детеныша. её горе завивалось в зеленое колечко на экране осциллографа. Колечко металось и плясало, распяленное на кресте координат.

Где-то далеко впереди шепелявили, удаляясь, винты рыбака. Уж не он ли уносил запутавшегося в сетях дельфинёнка?

— Центральный, по пеленгу… шум винтов… Предполагаю траулер. Интенсивность шума уменьшается. Акустик.

— Есть, акустик, — откликнулся Абатуров.

Шум винтов растворился в брачных песнях сциен. Косяк этих рыбищ шел одним с лодкой курсом, только ниже по глубине. Скиталец Одиссей вполне мог принять их пение за рулады сладкоголосых сирен. Но ликование жизни перебивали глухие тревожные удары: «тум-м, тум-м, тум-м…» Это из распахнутой пасти касатки, словно из резонатора, разносился окрест стук огромного сердца. Больной кит шел за подводной лодкой, словно за большим мудрым сородичем, вот уже третьи сутки. Иногда он издавал короткие посвисты, но одутловатая черная рыбина, с таким же косым «плавником» на спине, как у него, не отзывалась.

Гигантский дельфин не знал, как не знал и Голицын, что в космосе летел, удаляясь от солнца, беспилотный аппарат. На золотой пластинке, которую тот нес в приборном отсеке, были записаны главнейшие звуки земли: человеческая речь, музыка и щебет дельфинов. Посланец земли, пронзая глубины галактики, взывал к отдалённым цивилизациям дельфиньим криком. Но разумные миры не отзывались, будто строгое радиомолчание, наложенное на подводную лодку, распространялось и на них…

Голицын вздрогнул: в рубку заглядывал Абатуров.

— Что слышно, Дима?

— Товарищ командир, похоже, что попали в приповерхностный звуковой канал! — радостно сообщил мичман. — Такая плотность звуков… Помните, как весной?!

…Нынешней весной, ещё в самом начале похода, случился вот какой казус. Едва ушли с перископной глубины, как в наушниках среди подводных шумов и потресков Голицын ушам своим не поверил! — прорезался голос Мирей Матье:

— «Танго, паризер танго!…»

Ему показалось, что он нездоров, вызвал старшину 1 статьи Сердюка. Но Сердюк явственно слышал:

— «Майн херц, майн танго!»

пришёл начальник радиотехнической службы лейтенант Феодориди, затем Абатуров. И они тоже обескураженно сдвигали наушники на виски — Мирей Матье! Корабельная трансляция молчала, молчали все лодочные магнитофоны случайного соединения с гидроакустическим трактом был не могло. Башилов даже открыл чемоданчик с проигрывателем пластинок: может, он наводит тень на плетень. Не электрофон молчал, да и пластинки такой у зама не было.

Ломали головы, выдвигали идеи одна фантастичнее другой: от электронной несовместимости приборов до сверхдлинноволнового радиомоста, который возник между Эйфелевой башней и лодочным шумопеленгатором из-за ионосферных бурь или по вине неизвестных науке эфирный аномалий.

Лейтенант Васильчиков достал карту меньшего масштаба, что-то вымерил на ней и доложил Абатурову свою версию:

— Товарищ командир, слева по борту остров Ибица. Там расположен всемирно известный курорт. Для аквалангистов через подводные динамики прокручивают эстрадную музыку. Чтоб веселей плавать было.

— Ты, что там отдыхал? — удивился Абатуров.

— Да нет, «Вокруг света» читал. Надо бы гидрологию проверить. Возможно, Мирей Матье идет по ПЗК[5].

Так потом и оказалось. Бывают такие слои в океане, которые не хуже кораблей распространяют звуки, даже не очень громкие, на тысячи миль. Именно в такой звуковой канал и вторглись гидрофоны подлодки…

Абатуров присел рядом на разножку и надел пару свободных наушников. Связист по образованию, он нередко заглядывал в рубку акустиков — «послушать шумы моря на сон грядущий».

Голицын охотно подвинулся, вжимаясь плечом в теплую переборку. Душное тепло шло снизу, из-под настила, — от свежезаряженных и изнывающих от скопления энергии аккумуляторов. С появлением Абатурова — широкого, жаркого-в фанерной выгородке под бортовым сводом стало ещё душнее. Но Дмитрий рад был столь почетному соседству.

Они слушали океан, как слушают симфонию, забыв на время о противолодочных шумах кораблей. Да здесь их и быть не могло. Где-то далеко-далеко постанывали сонары[6]рыбаков да гудел, вгрызаясь в шельф, бур нефтяной платформы. В остальном ничто не нарушало величественную какофонию Дна Мира. Как знать, может быть, именно нынешний подводный звуковой канал связывал все океаны планеты, может быть, только сегодня им удалось услышать голос всего гидрокосмоса, слитый из шума прибоя на скалах и шороха водорослевых лесов, гула подводных вулканов и стеклянного звона, с каким морские попугаи обкусывают кораллы, хорища рыб и грохота разламывающихся айсбергов, скрипов потопленных кораблей и воя песчаных метелей, наконец, из этих странных, может быть, вовсе никем ещё не слышанных сигналов из глубин…

— Товарищ командир, через семь минут взойдет луна,-сообщил динамик голосом лейтенанта Васильчикова.

— Добро, — откликнулся Абатуров. — Не препятствовать. — Голицын мог поклясться, что услышал, как восходит луна. Желтый бугристый шар выплыл ив покатого морского горизонта — и вся океанская мантия планеты встрепенулась, взволновалась, чуть вспучилась навстречу ночному светилу. С новой силой заструились по подводным желобам и каньонам токи мощных течений, с новой силой пали с уступов океанского ложа подводные водопады, и моря полились из чаши в чашу. И встали из бездны исполинские волны и прокатились по всей водяной толще, вздымая соленые отстой пучин, мешая слои тепла и холода. Повинуясь полету мертвого шара, всколыхнулась и пошла вверх планктонная кисея жизни, а за ней ринулись из глубин стаи мальков, рыбешек, рыб, рыбин, косяки кальмаров и прочей живности.

Голицын услышал, как волшебный звуковой канал «поплыл», планктонная завеса заволокла его, словно марево ясную даль. Зато появились новые звуки — тусклое гудение, будто луна и в самом деле тянула за собой шумовой шлейф…

Абатуров снял головные телефоны и растер затекшие уши. Вахта кончалась. В коридорчике отсека сновал народ: новая смена готовилась на вахту. Голицын почувствовал на себе взгляд. Скосил глаза и увидел Белохатко. Всего лишь секунду разглядывал боцман Голицына и Абатурова, но Дмитрий понял: боцман ревнует командира.

Из всех лодочных мичманов наиболее близки к командиру корабля двое: боцман и старшина команды гидроакустиков. Если боцман на рулях глубины — это мозжечок субмарины, направляющий её подводный полет, то гидроакустик — её слух и зрение, слитые воедино. При обычном подводном плавании на первом плане — боцман, кормчий глубины; при выходе в торпедную атаку-акустик, главный наводчик на цель. Голицын всерьез задумался об этом первенстве, когда прочитал в глазах Белохатко неприязнь, смешанную с почти детской обидой: командир-де не сидит с ним в центральном посту, не величает Андреем Ивановичем, не ведет между делом разговоры «за жизнь», а просиживает в клетушке с «глухарями» лучшие вахты и вообще возится с этим беломанжетником, как с дитем, как с писаной торбой…

В мичманской кают-компании, в этой боцманской вотчине, день ото дня сгущались для Голицына неуют и холодок. В конце концов он решил столоваться в первом отсеке на одном баке с матросами-гидроакустиками.

Какими бы ровными и дружественными ни были у тебя отношения с подчиненными, они никогда не станут приятельскими, Я уже не раз убеждался — нельзя панибратствовать ни с кем, кто хоть как-то зависит от тебя по службе. Тем более не станешь фамильярничать с теми, кому подвластен сам. Вот и выходило, что Симбирцев был единственным человеком на лодке, с которым я мог быть на короткой ноге, говорить ему «ты» и жаловаться на жизнь.

И только теперь, лишившись его, я понял, как же он мне нужен…

К вечеру Абатуров приказал всплыть под перископ. Оглядел горизонт — никого. Акустик тоже подтверждает — горизонт чист.

Море спокойно.

— По местам стоять, под РДП становиться!…

РДП — работа дизеля под водой. Будем заряжать аккумуляторные батареи, не всплывая. Из обтекателя рубки выдвигается широкая труба воздухозаборника с навершием в виде рыцарского шлема. Она вспарывает штилевую гладь моря, открываются захлопки, и дизели жадно всасывают в свои цилиндры драгоценный морской озон. Кроме шахты РДП над водой торчат сейчас выдвижные антенны и оба перископа — зенитный и командирский. Все офицеры, включая доктора, посменно наблюдают в перископ за морем и небом. На акустиков надежда плохая — грохот дизелей мешает им слушать. Зато нас обнаружить нетрудно — за колоннадой выдвижных мачт тянется предательский белый бурун, шлифованная сталь отбрасывает зайчики. Появись патрульный самолёт — в низких лучах закатного солнца наш след будет виден долго-долго, даже если мы уйдем на глубину. Тут все решает, кто кого обнаружит первым.

Мы с Симбирцевым расписаны в одну смену. Он вжимает глаз в окуляр командирского перископа, я — в окуляр зенитного. Симбирцев следит за носовым сектором, я — за кормовым. Морской окоем мы поделили пополам — ему полукруг и мне полукруг. Тычемся в границы румбов, точь-в-точь как упирались за столом локтями, зло и молча.

В моем секторе — солнце и слепящая дорожка. Всякий раз, когда зрительный круг приближается к светилу, приходится зажмуриваться — лучи усилены мощными линзами.

Ходим вокруг перископных колодцев и час, и другой. Я нечаянно залезаю в сектор Симбирцева, вижу плосколицую головку, венчающую его перископ. Гоша тоже видит меня, точнее, мое овальное стеклянное око. Стоим рядом в боевой рубке, а взгляды наши престранным образом встретились в подсолнечном мире, над водой. Поворотная призма командирского перископа резко опускается и поднимается — будто подмигивает. Ну конечно, подмигивает! Я тоже «мигаю» в ответ.

— Ну что, Сергеич? Постоял у перископа — глаз горит, как у циклопа?

— Горит, — соглашаюсь я.

Разворачиваю перископ в сторону носа. Синюю гладь взрезают три чёрных плавника. Три круто выгнутые спины, блеснув на солнце, плавно скрываются в воде. Дельфины! Резвится целая стая. Подошли бы поближе! Или их пугают наши подводные выхлопы? «Чафф-чафф-чафф!» Торопливый дых натужного паровоза.

Разворачиваюсь в свой сектор. Алый диск солнца вот-вот коснется горизонта. Дорожка уже не слепит, море выстлано красными бликами. С хрустким шорохом вращаются перископные трубы. Подлодка идет, полагаясь только на наши — мои и Гошины — глаза. Не прозевать бы самолёт. Все время чудятся чёрные точки, возникающие в плотной небесной синеве. Это от напряжения. Иногда для подстраховки меняемся секторами.

Ходим вокруг перископных колодцев, как кони, вращающие ворот. В тесноте рубки то и дело ощущаю широкую симбирцевскую спину. Сразу чувствуешь себя увереннее.

Я регулярно наведываюсь в трюм мидчелистов, где живет теперь Жамбалов. Дамба косится на мои офицерские нашивки, и я прихожу в обычной комбинезонной куртке без знаков различия. Но это помогает мало. Жамбалов соглашается со всеми моими аргументами против переселения душ, безразлично кивает круглой стриженой головой. Азиатский человек.

Лишь однажды Жамбалов оживился и в его глазах вспыхнул интерес, когда я принес ему номер «Науки и религии» с фотографией во весь разворот. На снимке застыл в горестном оцепенении буддийский старец. Он сидел в зале бангкокского пресс-центра в окружении фотостендов, где были запечатлены жертвы головорезов Пол Пота. Тела монахов, прикрытые оранжевыми мантиями, были уложены в ряды, и ряды эти, словно оранжевые лучи, разбегались от старика во все стороны. Полпотовцы вырезали монастырь поголовно, уцелел только этот старик.

Я оставил журнал Дамбе и выбрался из трюма.

За вечерним чаем, ковыряя вилкой омлет из яичного порошка, лейтенант Васильчиков заметил, что район, в который мы забрались, делит дурную славу Бермудского треугольника. Суеверный и падкий до всяких таинственных историй, механик подхватил тему, и Абатуров, против обыкновения, не только не высмеял их обоих, но и предупредил всех офицеров, а затем по трансляции и весь экипаж о том, что лодка входит в зону сильных вихревых течений, и потому на боевых постах необходимо удвоить бдительность. Вскоре и в самом деле стало происходить необычное. Лодку затрясло, будто она съехала на булыгу. Стрелки отсечных глубиномеров, всегда тихие и плавные, вдруг задергались, запрыгали. На пост горизонтальных рулей вне смены был вызван боцман, но и в его опытных руках субмарина с трудом держала глубину: то проваливалась метров на десять, то выскакивала под перископ, то дифферентовалась на корму, то стремительно клонилась на нос. Сквозь сталь прочного корпуса невооруженным ухом было слышно, как клокотала за бортами вода, булькала, журчала, будто лодка попала в кипящий котел. Время от времени снаружи что-то било по надстройкам, и стонущие звуки этих непонятных ударов разносились по притихшим отсекам.

Как ни менял Голицын диапазон частот — в наушниках стоял сплошной рев подводного шторма. Потом вдруг развертка помигала-помигала и начисто исчезла с экрана индикатора. Из центрального поста перебрался к ним Абатуров и возглавил консилиум. Сошлись в одном — неисправность надо искать за бортом, в акустических антеннах.

Дождались темноты. Всплыли.

— Ну что, земляк?! — сжал Голицыну плечо командир. — Надевай «турецкие шаровары» — и вперед с песней! А Андрей Иваныч тебя подстрахует. Надстройка — его хозяйство.

«Турецкие шаровары» — комбинезоны химкомплекта — Голицын и Белохатко натягивали в боевой рубке. Качка наваливала их друг на друга, на стволы перископов, но Дмитрий все же изловчился и, перед тем как всунуть руки в прорезиненные рукава, демонстративно поправил манжеты. Боцман криво усмехнулся.

Они выбрались на мостик и запьянели от солоноватого озона. Полная луна выплыла из океана в частоколе беззвучных молний.

Как ни странно, но подводная свистопляска давала о себе знать на поверхности лишь короткой хаотичной волной. Острые всплески не помешали мичманам перебежать по мокрой палубе к носу. Боцман быстро отдраил лаз в акустическую выгородку, и Голицын опустился туда, где совсем недавно нежился в ночной «купальне». Теперь здесь звучно хлюпала и плескалась холодная чернь. Шальная волна накрыла нос, и в выгородку обрушилась дюжина водопадов, толстые струи хлестнули по обтянутой резиной спине. Дмитрий взял у Белохатко фонарь и полез, цепляясь за сплетения бимсов, вниз, поближе к антенной решетке. Для этого пришлось окунуться по грудь; стылая вода плотно обжала живот и ноги. Она была очень неспокойна, эта вода, и все норовила подняться, затопить выгородку до самого верха. Вот она предательски отступила, обхватив ноги всего лишь по колени, и вдруг резким прыжком метнулась вверх, поглотила с головой, обожгла едким рассолом рот, глаза, свежевыбритые щеки… И сразу подумалось, как в войну вот так же кто-то забирался в цистерны, в забортные выгородки, зная, что в случае тревоги уйдет под воду в железном саване…

— Ну как там? — крикнул Белохатко сверху, с сухого насеста.

— Антенна вроде в порядке… Посмотрю кабельный ввод.

Голицын поднялся к боцману и посветил аккумуляторным фонарем под палубу носовой надстройки. Толстый пук кабелей, прикрытый коробчатым кожухом, уходил в теснину меж легким корпусом и стальной крышей отсека. В полуметре от сальников кусок кожуха, сломанный штормом, пилой ерзал по оголившимся жилам верхнего кабеля. Голицын даже обрадовался, что причина неполадок открылась так легко и просто. Надо было лишь добраться до перелома и оторвать край кожуха.

Обдирая комбинезон о железо, Дмитрий протиснулся в подпалубную щель. Чтобы отогнуть обломок, пришлось приподнять извив трубопровода и подпереть его гаечным ключом. Просунув руки между трубой и обломком, Голицын соединил порванные жилы почти на ощупь, потому что фонарь съехал от качки в сторону и луч вперился в баллоны ВВД. И в ту минуту, когда Дмитрий попытался поправить свет, ключ-подпорка вылетел со звоном, и трубопровод, словно капканная защелка, придавил обе руки. Запонка на левом запястье пребольно впилась в кожу, а правую кисть прижало так, что пальцы бессильно скрючились.

— О, ч-черт! — взвыл Голицын и попробовал вырваться. Но западня держала крепко. А тут ещё нос лодки вдруг резко просел, и в следующий миг в подпалубную «шхеру» ворвалась вода, затопила, сдавила так, что заныло в ушах, как при глубоком нырке. Дмитрий не успел набрать воздуха и, теперь с ужасом чувствуя, что вот-вот разожмет зубы и втянет удушающую воду, рванулся назад, не жалея рук, но так и остался распластанным на железе. Нос лодки зарылся, должно быть, в высокую волну и томительно, не спеша вынырнул наконец.

— Жив?… — Голицын едва расслышал сквозь залитые уши голос боцмана. — Чего затих?!

— Порядок… Нормально… — отплевывался Дмитрий, все ещё надеясь обойтись без помощи Белохатко.

— Мать честная! — охнул боцман, выглянув из лаза. — Транспорт идет… на пересечку курса!

Острым глазом сигнальщика он выловил среди тёмных взгорбин неспокойного моря зелено-красные искринки ходовых огней. Не вчерашние ли то фрегаты? Едва боцман крикнул, а Голицын услышал, как мысли у них, точно спаренные шутихи, понеслись по одному и тому же кругу: засекут, погонят, вызовут патрульные самолёты… Оба представили себе лицо Абатурова, искаженное тоскливым отчаянием. Прокопались…

— Шевелись живее! — застонал Белохатко.

Голицын яростно рванулся. От тщетного и резкого усилия свело судорогой локти.

— Не могу я, Андрей Иваныч! — прохрипел Дмитрий, даже не удивившись, что впервые в жизни назвал боцмана по имени-отчеству. — Руки зажало…

Белохатко сунулся было под настил, но самое просторное место уже занимало голицынское тело. Рядом оставался промежуток, в который бы не влезла и кошка. Боцман рванул с плеч резиновую рубаху, сбросил китель, аварийный свитер… Он сгреб с привода жирную мазь и, выдохнув почти весь воздух, втиснул щуплое тело под стальные листы. Как он там г прополз к трубопроводу, одному богу известно. Нащупав голицынские руки, смазал их остатками тавота.

— Кости-то целы?

— Кажется…

— Тогда — рви!!!

И обожгло, ошпарило, будто руки выскочили не из-под трубы, а из костра…

Они переодевались в своей кают-компании. Голицын, потряхивая ободранными кистями, отстегнул и бросил в кандейку манжеты, красные от крови и бурые от тавота.

— Лодка чистеньких не любит, — беззлобно усмехнулся боцман.

— Жаль, нет второй пары! — не то поморщился, не то улыбнулся Голицын.

1 комментарий

Оставить комментарий
  1. Интереснейший рассказ! Жуть, что пришлось пережить морякам! С нетерпением жду продолжения!

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *